…Из-за попова дома выглядывает Минька с товарищами. Искали, искали дедку, – а он вон – идет… Хотели только приударить к нему – Антон проходит мимо лавки Поклевского – останавливается, с надрывом кричит:
– Григорий Иваныч!
Вышел Поклевский, встал на крыльце, поблескивая на солнце лаковыми сапогами:
– Антону Степанычу особенное! – Приглаживает вихор казацкий, недавно из службы вернулся. – Чем порадуете, уважаемый?
Научился в городе ласково с покупателями обращаться, хочет и в поселке дать форсу.
– Местечка нет ли у тя? – щупает бороду трясущимися руками Антон.
– Как вы сказали? – удивляется Поклевский и вихор не стал расправлять.
– В работники возьми!
– Вас?
Закатился Поклевский, мелко так – как горох сыплет… А потом басом:
– Хо-хо-хо!.. Да куда вас, простите за выражение, прошлогоднюю картошку!.. Аль опять на сынка рассердились?
– Тебе-то чо!
– А какой вы работник! С рук кормить надо!..
Взметнулся Антон:
– А чо ты ржешь, как кобыла на овес? Молокосос!
– Сволочь! – заорал Поклевский. – Чего пристаешь?
– Как над тобой не смеяться – грабитель! У твоего отца-то ведь ноздри рваные – шпана каторжанская! Богатство-то как нажил – в тайге бродяг стрелял? Не отцу твоему разве бродяги на голову накалённый котелок надернули?
– Уйди, старый черт!.. Холера… – и понес…
Плюнул Антон и опять пошваркал по пыли старыми обутками.
– Деда? – выскочил из-за попова угла Минька. – А пошто ты ему ничо не сказал?
– С дураком грешить…
– Давай я ему окна вышибу? А ты ему ничо не говоришь – он тебя отколотил бы, деда а?
– Нет, не стал бы.
– Схлыздил, деда! – Сенька удивленно взглянул на Антона и сам себе не поверил, что деда струсил. – А пошто ты без картуза, деда?
– Айдате-ка, парняты, пароход пускайте – я приволокусь ужо!..
– Пойдем сичас! – Минька тянет за надорванную полу бешмета.
– К бабушке Фекле схожу, вот тогда и приду…
– Айда, Минька! – Сенька одернул рубаху и выковырнул из носа кусок грязи; ему обидно. – Чо кланяться-то? Хлызда!
– Хлызда! – заорал Минька и ударился к реке… Знал Антон, что скоро вернутся к нему ребятенки, а вот грустно стало… Последнюю ребяческую ласку отняли…
Бабушка Фекла варила болтушку. Виднелся из-под низко повязанного платочка только кончик носа, похожий на сваренную морковку. И вся-то она была как морковка.
– Долгонько, Антон Степаныч, не бывал! Загордился чо-то ты? А у нас Машу-то просватали – только ты молчи – тихонечко меж собой, мы уж никому и не говорим… Женишок-от из Ямышева, атаманов сынок, – работящий парень. На Николу Семенова покойного – царство ему небесное! – здорово походит – белоголовый такой!.. Белуха-то, Антон Степаныч, отелилась – я те как-нибудь теленочка покажу… Темно счас – не разглядишь ведь…
Тоненькими винтиками полз дымок из-под таганки… И такими же винтиками длилась речь и таяла незаметно. Плели белое кружево – и окрашивались радужными красками, как старые оконца, нити прошлого… Будто бы кто-то тряхнул старым мешочком, и посыпались оттуда старые, но старикам новые монеты… И бережно перебирали их, и на каждом пятнышке останавливались – скорее запоминались пятнышки. И пятнышки эти становились картиной – подойдет новый человек, скажет – смешно, а то и ничего не скажет, – потому что не поймет… Засиделся Антон.
Уж и "казачье солнышко" захохотало из-за Иртыша… Выбросило тысячи языков и слизало пыль… Пала роса.
– Прощенья просим, – Антон кряхтит и отрывается от кошмы, – отдыхать пора… Эхе-хе!.. Косточки-то старые ломит по вечерам, а бывало в старинку по сотне верст валял на вершине – ничего не было.
– Отзывается теперь молодечество, – бисерит словами бабушка Фекла. – Укатали Сивку… И здоров же ты, Антон, в лагерях был. Сколько уж тебе?
– Много, – тянет Антон. – Уж и не вспомнить теперь – поди, за восьмой десяток!.. Пойду-ка я, Феклушка.
– Да куда?
– На Калистратову рыбалку, – сердито отбрасывает Антон.
– Постой-ка, Антон Степаныч. Вот ведь ты как – в самую середину попал, сейчас я! – Темным волчком бежит по ограде бабушка Фекла. – Машка, да где тя лешак таскат? Айда вон с Антоном Степанычем – он на Калистратову заимку идет – на мельницу ей, по пути тебе. Возьми-ка ее с собой – боится. Девка – как осиновый лист, муха пролетит – боится…
…Хрусталем закидала улочка. Прозрачные лунные копья вонзаются в черные ямы…
– Чо ты, домой-то не идешь? – звенит Машка, дугастые черные брови удивленно вскидываются. – Пошто ночью на рыбалку идешь?
Роняет Антон слова, как светлые лунные петельки, – тихо и нежно. Обидели его – так он будет ласковым:
– Жись вроде как дорога, девушка. Ну, надоест человеку идти – вон он и свернет на тропиночку, цветочек сорвать, або ягодку съисть. Вот и я как бы, значит, что ягодок захотел, – и поплелся на рыбалку… По старине у нас там с Калистратом! А у вас новшества… да… все новое хочут – у стариков-то щепкой в горле новое застревает… А у молодых, ничо, проходит…
На углу гармошка повизгивает "матаню", и кто-то тонко и жалобно выводит:
Я иду, иду болотинкой,
Машу, машу рукой…
Чернобровый мой миленочек,
Возьми меня с собой!
– Парни хороводят. Да… а утром, чем свет, робить надо – эх, жись!..
В темноте у плетня поблескивают папироски. Слетают, будто с папиросок, какиие-то круглые, неразборчивые слова и тонут в сумерках. Прижимается ближе к Антону Маша, – озорники парни!
– Кто идет? – искусственно басят у плетня.
Антон узнал Поклевского.
– Деда Антон идет куда-то!..
– Антон! – обрадованно кричит Поклевский. – Ишь, старый козел, с кем это? А ну – стой!..
Вышли на дорогу.
– Не лезь, парнята, – ласково кидает Антон и хочет идти, но Поклевский закрючивает его за плечо, несет на Антона горячей волной махорки.
– Да ведь он с Машкой Феклиной, язви его в нос! Подцепил товарец, ишь, буфера-то распустила! – хватает Поклевский Машу за груди. – Ишь, сволочь – а, на старости лет! За поселок повел, собака старая…
– Ночевать к мамушке я пошла, а он провожать, – плачет Маша.
– Провожать!.. О-хо-хо!.. – ползет над старыми крышами.
– Не трогай, говорят, парень! Слышь – словно задергал жилы кто у Антона, и голос покрепчал. – Не лезь, дурачье!
– Еще закурдачил, стерва! На-а!..
Поклевский как-то странно изогнулся и нырнул на Антона, и вдруг упал, зажимая лицо руками.
Он хныкал как ребенок:
– Уби-или!..
Закрыл будто кто-то горячей рукой глаза Антону – и мечет его из стороны в сторону… И кто-то стонет, а он мечется.
– Зашибу!.. – Молоды еще! А-а…
Васька Кучерявый отбежал к плетню, вырвал кол и подобрался сзади к Антону. Хрястнуло что-то.
"Как арбуз раскололи", – подумал Васька, оглянулся – все разбежались. Тогда и он шарахнулся по улице, крича:
– Кара-ул, Антона убили!..
* * *
Посредине дороги, как большая черная птица с белой головой, лежал дед Антон. Вблизи на оборванной поле бешмета валялся корявый кол…
– Убили… – плакало по сонным огородам.
Купоросный Федот
Пришли с войны солдаты. Стали рассказывать про пушки, автомобили да аэропланы. Казалась война одной кровавой громовой ямой, где нет места душе.
Подошел к солдатам Федот (лицом он был синий – потому и купоросным прозвали) и с корчей какой-то просипел:
– Врите боле, стервы! У меня вон книжка есть – Миликтриса Кирьбитьевна. Там тебе и ковер-самолет и скатерть-самобранка. Так-то, хвороба. У вас с голодухи мрут, а?.. В инакову пору-то, басче было…
И повернулся в лес, пни угаивать.
Дальше обычная причесть: самогонку гнали, пили. Баб избивали. Все в порядок входило.
Приходящему из тайги Федоту поведывали про жизнь городскую, обычаи нездешние.
Один солдат, руку переломанную показывая, сказал:
– Не веришь, купоросина, в людское летание. Черт гундосый, за тебя страдали, отдувались. Я с ароплана упал, руки сломал.
– Поди, так хлещешь?
– Я! Эх, и язва ты-ы… Это ты себе врешь – душу свою обманываешь, сознаться неохота.
– А Бог есь? – прищурив один глаз, спросил Федот.
– Ты к чему гнешь очки-то? – не понял солдат. – Не виляй…
– Нет, ты мне выклади – есь али нету.
– Ишь, зажига, – поддался солдат. – Ну, есь.
– А есь – так пошто он тебе крыльев не дал. Ты бы и полетел. Значит, нету надобы… И хлопнулся.
– Дурак ты! – взъелся солдат. – Ты механику знашь?
Федот ответил:
– Не-е…
– По причине такой и дураком растешь. Механика учит, как человеку ближе к Богу быть и спасение свое в раю подготовить.
– Магия?
– Може и магия. Нет – не магия. Черта там нету. Этой механикой все и сотворено.
– Та-а… – протянул Федот, снимая с плеча берданку. – Летают?
– За милу душу.
– А как?
– Наподобие птицы. Хошь, картинку покажу?
Солдат достал из-под лавки, из засаленного вещевого мешка номер журнала с изображенным на нем аэропланом.
– Мотри, челдония.
Федот повертел журнал в угловатых пальцах и пошел к двери.
– Куда ты, лешак, – спросил солдат, – картинку-то чо попер?
Федот склонил голову и со стражбой в голосе сказал:
– Отдай мне. Нада.
Солдат залотошил руками, свертывая сигарку.
– Ну, бери, я человек мирный.
Федот вышел за поскотину, остановился, тупо глядя на речку в полдневном блеске.
– Ой ты, хлуп!..
Топнул оземь ногой Федот.
* * *
В согры ушел купоросный Федот. Не зная зачем, бродил среди влажной полутемноты, в хмельнике, смородиннике. Шуршала под ногой персть, сучочки, ломаясь под ногой, хрупали.
А сердце ела и зло сосала мысль: "Почему мир такой есь, што сказка. И даж руки люди ломают". Со злостью сказал Федот:
– А чо – я хуже?
Постоял на одном месте, подумал и просипел:
– Не хуже, знамо. Дуракам Иванушкам Ковры-самолеты да Жар-птицы доставались… Я не дурак, брат.
Радостно, откуда-то изнутри, прозвенело:
– Ты, Федот, не дурак…
Осиял весь, шапку на затылок сдвинул и напрямик, ломая кусты, пошел из согры.
И заполнила его новая жизнь в каких-нибудь два часа. С утра – хмур, к паужину – весел. Чудеса бывают!
* * *
А скоро из тайги в деревню вести дошли о затее Купоросного Федота, неладной. Из жердей-де орясину нескладную строит, обтягивает палатками, даже материну исподнюю на хвост своей змеевидимой оказии изрезал.
Подумали-подумали мужики да по воскресенью пошли на Федотово творенье смотреть.
И точно.
Стоит на елани бестелое, костятое чудище – не то птица, не то ящер. Из жердей да свежекедровика сбитое.
Округ сам Федот с топором да двустволкой ходит, да парнишка его Сенька, да собака Турко. Лицо Федотово гневностью обметано – лешак понапер вас? – думает.
Мужики спрашивают:
– Ты чо, спятил?
– Не дуре вас, – пробурчал Федот.
– А чо рукомеслуешь-то?
– Ароплан, – говорит Федот.
Так все и покатились – у старосты со смеху гасник лопнул.
– Талагай!..
– Батюшки! Ароплан…
И пошло по деревне:
– Ароплан, взаболя, купоросной ладит.
– Ароплан?
– Куды иму? За белкой по кедру гоняться.
– Ой, милота! Ой, улыба!..
Целым обществом ходили, журмя журили, отговаривали:
– Возьми, парняга, в голову: делатся ароплан на заводах, людьми век тому обучающимися. Дудочки на костие идут тонюсенькие, пленочки чуть морощатые, а ты жердины в руку толщиной влепил.
А Федот лицо косит да сиплым своим голосом отвечает:
– Завидки берут? Али зверь мудренее человека – а без науки большие ухватки знат. Вы мне тюрюрю не городите. Полечу и никаких.
Отстали.
Почесь три месяца мужик бился – изомлел весь и сгородил такую штуку, аж самого дивеса дрожью пробирали.
Отойдет от работы, головой покачает да от удивления и ахнет:
– О-о-о…
* * *
В ту пору учителя нового в деревню определили: духом смирного, незатейливого, молчальника. Мужикам он понравился: не брякуша и под нос с расспросами не лезет.
Узнал первым делом учитель об самомнящем дерзновении Федота. На другой день приезда и пришел к нему на стройку.
Обошел машину, пощупал жерди пальцами, носом воздух потянул и, тыча пальцем Федоту под сердце, отрывисто бросил сухие слова:
– Полететь думаешь?
– Полечу, – твердо сказал Федот.
Тут взглянул хитрым серым глазом в лицо Федоту учитель и растянул:
– Не полетишь.
– Пошто?
Учитель послушал, как шумит ветер в кедрах, отломил веточку пихты, помял ее в ладонях и швырнул прочь. Потом просто и душевно сказал Федоту:
– Сердцем не вышел. Хлипок. Не полетишь.
* * *
И будто что вынули из груди Федота. Размяк весь сразу, словно угорел. Постоял, потоптался на месте.
Обедать пошел и не мог есть. Ослонила со всех сторон тоска, обдержания. Опять на стройку ушел…
Голову загнетала мысль: – "хлипок, а? куричье сердце?" И точно спрятана где была эта мысль, а теперь выскочила, заполнила все существо и сразу вера в себя и бодрость пропали.
Душно было, будто сердце – раскаленная каменка и брызнули на нее водой…
И остекленивши, сказал Федот:
– Их, оглух…
Скрипнул зубами, топор схватил и работу свою взлелеянную разрушил.
– На!.. Лопай.
А по вечеру напился самогонки, с гармошкой ходил по деревне, орал матерные песни. А позади шел сынишка, Сенька, дергал отца за пояс и пикал:
– Тя-тя… пойдем домой… тя-тя..
И ночью, когда все полегли спать, подошел Федот к школе и все окна выбил.
– Вылазь, сука!.. – сказал Федот с колом в руках у крыльца. – Вылазь!
Вышел учитель – в белой рубахе и белой фуражке и тихо, грустно сказал:
– Коли горит голова, – лучше не кричать… А коли болит душа.
И попросил прикурить.
Непонятно и пугающе звучали его слова, вместо выстрелов, как ожидал Федот, вместо матерщины. Едкий и незнакомо больной осадок на сердце впускали слова.
И не мог Федот придумать, как ему отсюда уйти без позора, без насмешки впредь.
– Стерва ты, – сказал Федот, поворачиваясь, – стервой и подохнешь…
…Учитель вошел в комнату и, сдвинув брови, хрустнул пальцами. Сквозь разбитые окна врывался теплый августовский ветер.
Анделушкино счастье
I
Имя у него – Михаил, но Михаилом его никто не зовет.
Дали ему за набожность казаки кличку – Анделушка. Так и прилипло.
Лет ему девятнадцать, а походит он на парнишку. Маленький, щуплень-кий, как пискарь. Лицо оспой пощипанное, точно из наждака. И взгляд шальной, нездоровый.
Ходит он, зиму и лето, в лохмотчатом грязном халатишке, походкой подпрыгивающей, передергивается, словно бы по крапиве. На работу по неразумию своему не способен. Да и говорит-то он плохо, неразборчиво, будто жует слова:
– Те-е-а!..
Хлеба, значит, просит.
Никто на него поэтому и внимания не обращает. А растет Анделушка мечтателем и боголюбцем.
Боголюбство, положим, у них в роду, Дерюгиных. Старики древлей веры придерживались, двуперсто осенялись, так и дале уважение к древлему шло.
Вот и тетка Анделушкина, Фелисада Андреевна, большая богомольница, Анделушке без перемеж божественное учение вдалбливает. Про чудеса скрипучим старчечьим голосом повествует, темные строгие лики святых с вымученными глазами лобызать с трепетом научает.
Поселок наш далеко от городов. На реке пристани нет. Да и пароходом редко сюда по Черному Иртышу подымаются. Потому – быстро течет Кара Иртыш, будто на свидание спешит, темно-синий красавец.