Пальмы в долине Иордана - Мария Амор 2 стр.


Мама выкладывает на стол счет за телефон, я понимаю намек и счет оплачиваю.

Через пару недель, стосковавшись до невозможности, я поехала навестить новоиспеченного хлебопашца. Где-то была надежда, что увидев меня, он перестанет упорствовать и вернется в Иерусалим.

Рони мне обрадовался. Гордо показывал хозяйство, водил в общую столовую, где вкусно кормили супом, курицей с рисом, салатами и десертом. Мы загорали на траве у бассейна, вечером танцевали и пили пиво в дискотеке, которую кибуц устраивал для волонтеров из Европы, и провели ночь на узкой койке в маленьком домике на зеленой лужайке. Сосед по комнате, Ури, деликатно нашел себе другое пристанище. Все знакомые меня радостно приветствовали, но ощущалось, что я уже не одна из группы, что у них образовались общие дела и жизнь, в которых я не участвую. Было грустно ощущать себя оставшейся в стороне. Возвращаясь в Иерусалим, я смотрела на капли дождя, стекавшие по окну автобуса, и невольно прислушивалась к радиотрансляции из Кемп-Дэвида о ходе израильско-египетских переговоров. Корреспондент предсказывал грядущие исторические перемены. Было приятно, что их принесет расцелованный знакомый старичок, но грусть не проходила. После краткого пребывания в кибуце особенно тяготило одиночество большого города и казалось, что лично мне, в отличие всей страны, будущее не обещает ничего хорошего. Стало ясно, что Рони в Иерусалим не вернется.

Раньше работы в переводческой конторе было очень много, а теперь, как назло, энциклопедия, над печатанием которой это заведение трудилось несколько лет подряд, завершена, не без моей помощи. Меня вызвала начальница, Маргалит, важная и строгая тетка.

- Саша, что вы собираетесь делать в будущем?

- Надеюсь работать здесь и дальше, мне очень нравится моя работа. - Я твердо решила не способствовать собственному увольнению.

- Мне кажется, что девушка ваших интеллектуальных способностей просто обязана пойти учиться! - Подозревать ее в заговоре с мамой, конечно, паранойя.

Маргалит - вдова, ее муж погиб в Шестидневной войне. Она осознает собственное значение и не скрывает превосходства над таким жалким существом, как я.

- Разумеется, я собираюсь поступать в университет, - нагло лгу я прямо в глаза душевной тетке. - Но сначала мне надо сдать пару недостающих экзаменов.

Маргалит барабанит пальцами по столу. Она старая, некрасивая и одинокая. Мне ее жалко, я надеюсь, что никогда не буду такой.

- Хорошо, мы вот что сделаем: мы вас переведем работать по часам! Это освободит вам время для учебы… Хотя, - спохватывается она, - очень часто получается, что работы становится не меньше, а даже больше!

Я пожимаю плечами, больше работы - больше денег и меньше времени для тоски.

- Ну и замечательно. Вам будут звонить, когда вы понадобитесь.

Вопреки радужным надеждам начальницы, по завершении энциклопедии работы для русскоязычной машинистки в конторе не прибавилось. Иногда, просидев два-три дня дома, я звоню сама. Вначале мне еще предлагают прийти на несколько часов, а потом все чаще говорят:

- Нет, Саш, сегодня ничего нет. На следующей неделе, может быть, будет. Вас тогда вызовут…

Я честно собиралась свободные дни использовать для изучения ивритской грамматики. Но с утра всегда казалось, что времени еще полным-полно, можно самую чуточку почитать Фейхтвангера, а там уж точно приняться за проклятые биньяны… Ближе к вечеру становилось ясно, что ломоносовские подвиги придется отложить до следующего утра. А ведь помимо грамматики требуется сдать и литературу. Собравшись с духом, решительно раскрываю томик стихов замечательного национального поэта Бялика. Ну, насколько трудным он может быть? Х-м-м… Нет, пожалуй, стоит начать с Ури-Цви Гринберга, тоже очень хороший поэт… Та-а-к… Может, вернуться к Бялику?… Но как-то сама собой в руках оказывается "Анжелика - маркиза ангелов", а постылые Бялики и Гринберги отправляются пылиться под кровать… Все чаще приходит в голову, что так дальше жить нельзя, все непереносимее представить, что так вот, без любви, без работы, без денег, зато с сердитой мамой, скучно и бесцельно будет тянуться вся моя дальнейшая жизнь в этом Неве-Яакове.

Иногда к маме в гости заходит ее подруга Аня.

Мама заводит любимый разговор:

- Извини, Анечка, за беспорядок: я-то целый день на работе, а моя бездельница за весь день не в состоянии даже задницу от кровати оторвать, прибрать в доме!

- Да что же это такое, - поддакивает та, хотя это вообще совершенно не ее дело, - ты ей скажи - либо учиться, либо работать! Ты на мать свою посмотри: в сорок лет выучила новый язык, преодолела все препятствия!..

- Она не в состоянии школу закончить! - перебивает мама, заводя привычную песню. - Я почему-то могла вызубрить всю профессиональную терминологию, я могла проходить мучительные интервью, выслушивать отказы, сносить все унижения!

Я бы уточнила, что никто ее из Москвы уезжать не заставлял, но молчу, потому что если открою рот, будет только хуже, посыпятся бесконечные напоминания о том, как ради меня она терпела нужду и билась головой о стену…

- И за все это одна благодарность - слушать фырканье избалованной доченьки! - опять вклинилась верная подруга.

- Нет, она уверена, что жизнь можно без труда прожить, что как-то можно так исхитриться, чтобы все само собой сделалось!

- Ведь лучшие годы идут, Сашенька, - фальшиво взывает тетя Аня. - Ведь если сейчас за ум не возьмешься, потом-то уже ничего не изменишь!

Их педагогический энтузиазм в конце концов, слава Богу, истощается, тетя Аня закуривает, и они переходят к обсуждению несравненно более важных вещей.

- Просто не знаю, что делать! Ничего не ем, абсолютно ничего, - уверяет моя, разливая чай и накладывая каждой по толстому куску пирога, - а сбросить эти пять кило не могу, хоть тресни!

- Я вот начинаю думать, не пора ли мне что-нибудь с собой поделать? - тетя Аня оттягивает вниз нижнюю челюсть, должно быть, изображая, как бы она выглядела в результате успешного хирургического вмешательства. Зрелище не для слабонервных, а главное - совершенно непонятно, зачем и для кого. Моей уже за сорок, и в последние годы я что-то не замечала, чтобы ее вес волновал хоть кого-нибудь, кроме нее самой и лучшей подруги. Мне ее жалко, но раздражение сильнее. Папа ушел от нас, когда мне было пять лет, а тетя Аня сама, с большого ума, не взяла с собой мужа в Израиль. "Зачем ему сюда, он русский…" Если она воображала, что здесь евреи выстроятся к ней в очередь, ее ждало большое разочарование. Зато она не сделала другой колоссальной ошибки моей мамы - не обзавелась собственным никчемным и неблагодарным паразитом, чем и объясняется ее постоянная готовность одарять меня бесценными жизненными советами.

- Смотри, какую я кофточку на Яффо купила, - тетя Аня выпячивает грудь в ярко-малиновой полиэстровой распашонке.

- Ой, я тебе сейчас покажу, что я на рынке нашла! - мама бросается в спальню за собственной обновкой.

Я ухожу в свою комнату. Примеры достойно реализованной жизни довели бы до депрессии, если бы в глубине не крепла пораженческая, но спасительная мысль: "В конце концов, если уж очень надоест, всегда можно купить автобусный билет в Гиват-Хаим…"

Вначале Рони звонил часто, а потом все реже и реже. Может, в конце концов, трусость и инерция превозмогли бы мою первую любовь, если бы в очередном телефонном разговоре он не заявил:

- Знаешь, Саш, наверное, нет смысла мне тебя ждать… Ты хорошая девушка, и я желаю тебе всего самого лучшего…

- Разве ты меня больше не любишь?

- Да нет… - замялся Рони. - Просто… Все равно ты ведь не пойдешь в кибуц, а я в город не вернусь. Я… тут… с Шоши… Так что, прощай. Всего тебе хорошего…

Всю ночь после этого разговора я не могла уснуть. Это моя вина: если бы я не осталась в городе, все было бы хорошо, и мы были бы вместе. К утру я подумала, что не в характере восточного человека Рони спешить сообщать неприятные известия, наверное, он все же на что-то надеется. Эту Шоши я помнила - марокканская красотка, все время вертелась вокруг моего парня. Навалилась страшная тоска. И работа, и мама, и Неве-Яаков и вообще вся жизнь смертельно опостылели, и ужасно захотелось к Рони, в кибуц, к ребятам. Вспоминался бассейн, дискотека, танцы под песни Би-Джиз и Бони Эм… К утру приснился страшный сон, что Рони, мой Рони, теплый, милый, мягкий, добрый, уютный, родной, стоит под свадебным балдахином с противной, торжествующей Шоши!

Проснувшись, я решительно собрала сумку, оставила записку маме и поехала на Центральную автобусную станцию, села в автобус до Хадеры, а потом взяла еще один, местный, до ближайшего к кибуцу перекрестка, откуда быстро дошагала до кибуцных эвкалиптов. Всю дорогу терзало мучительное нетерпение увидеть Рони, и крепла решимость вернуть его себе любой ценой.

По дороге меня догнал трактор, которым гордо правил долговязый Ури, сосед Рони. Я взобралась к нему в кабину, и он подвез меня почти к самой комнате Рони. Ури явно распирало от чего-то, чего я, по его мнению, не знала, и наконец, не выдержав, он многозначительно посоветовал:

- Саша, если хочешь остаться вместе с Рони, то не тяни, переезжай прямо сейчас!

Я поняла, что дело с Шоши и впрямь зашло далеко.

Пока Рони окучивал хлопок, я сидела на траве у его комнаты и ждала изменщика. Время от времени мимо гордо проходила разлучница Шоши, выпятив грудь и делая вид, что не замечает брошенной городской неженки.

Знатный хлопкороб появился только после обеда. Выглядел он классно: синяя рабочая униформа распахнута на волосатой груди, загорелые ноги решительно шагают в незашнурованных ботинках, черные глаза сверкают, длинные волосы развеваются. Архивный юноша явно перековался во второе воплощение Аарона Гордона. Если он мне и обрадовался, то виду не подал. Вместо того, чтобы умолять о прощении, он, не смущаясь, начал подчеркивать сложности выбранной им судьбы и сомневаться в разумности моей теперешней готовности идти за ним хоть на край света:

- Саш, ты же только ради меня хочешь в кибуц…

Почему ему не хватает того, что я люблю его, почему еще надо, чтобы я любила в придачу и весь кибуц?…

Но я все равно страстно уверяю:

- Нет, нет, не только ради тебя, и ради меня тоже…

Врала, врала! Если честно, совсем не ради него, а только ради себя! Если бы так не болело сердце, если бы так мучительно не хотелось быть с ним, разве пошла бы, даже если бы умолял!

Капитулировала по всей линии: полностью простила эпизод Шоши, обещала в течение двух недель переехать в Гиват-Хаим и приложить все силы к тому, чтобы стать достойной пионеркой поселенческого движения. В конце концов Рони, без видимой охоты, пошел объясняться с Шоши, а я мучительно ждала его возвращения. К полуночи все в нашей жизни было решено: Рони бросал Шоши, я бросала работу и переезжала к нему в Гиват-Хаим. Мы будем жить счастливо и любить друг друга вечно.

В новую жизнь мама напутствовала горькими пророчествами:

- Тебе, Александра, все кажется, что где-то жизнь легче! Идешь по линии наименьшего сопротивления! Давай-давай: пополи картошку, подои коров, и трех месяцев не пройдет, как стоскуешься по учебникам!

Но моя судьба решена - буду озеленять пустыню и обживать пустошь.

* * *

В Гиват-Хаиме меня ждала новая жизнь, новая работа и постоянное тесное общение с остальными ребятами из нашей группы. Наши отношения с Рони изменились. Раньше были только я и он. Меня не волновало мнение маминых Неве-Яаковских соседок, но все же я не могла отделаться от ощущения, что полюбив Рони, я бросила гордый вызов общественным предрассудкам. Теперь же мы оба постоянно оценивались окружающими, и коллектив, которому было наплевать на то, что Рони не читал "Войну и мир", судил нас по своим критериям. Недоумение вызывал теперь не он, а я. Общественное мнение заставило даже нас взглянуть на себя новыми глазами. Здесь Рони больше не был в первую очередь - марокканцем, он оказался душой общества, заводилой, без которого любое сборище показалось бы пресным. Я молча присутствовала в его тени и иногда мучительно ощущала себя чем-то вроде "нагрузки", гнилыми яблоками, проданными вместе с французскими духами.

Ребята ничего не говорят, но подозреваю, что никто, может, даже мой любимый, не верит, что я тут надолго.

Сначала меня определили помощницей воспитательницы в детский сад, но дети смеялись над моим акцентом и не слушались. Затем меня перевели в швейную мастерскую. В кибуцной иерархии этот отстойник занимал одно из последних мест - кроили и тачали там либо старушки, имевшие право на легкий четырехчасовой рабочий день, либо женщины с большими странностями, которых до детей и до еды допустить не решались.

Это первое поражение казалось еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкает по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскает им обеды из общей столовой и широко пользуется правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее быстро завелись приятельницы в кибуце, и она постоянно печет для них пироги и печенья. На лужайке перед своим домиком, прямо напротив нашего окна, она растянула веревку и развешивает на ней кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая "русия" ничем подобным похвастаться не может.

По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия - боевая женщина в коротком ситцевом сарафане с большими карманами и в высоких шнурованных ботинках.

- Ты когда-нибудь шила?

- Шила, конечно. В России все женщины шьют.

- На электрической машинке?

- На "Веритас", восточногерманской, с ножным приводом.

- Эта - электрическая, промышленная, - с гордостью говорит Далия. - Давай я тебе покажу, как нитку вдевать… - она привязывает новую нитку к старой, потом тянет за старую, и новая послушно проскальзывает сквозь все тоннели до самого игольного ушка. - А вот эта машина называется оверлок, она одновременно обрезает, шьет и обметывает, у нее четыре иглы.

Подобное чудо техники я вижу впервые в жизни. Далия подкладывает под иглы край материала, и строчка идет не простыми зигзагами, а аккуратным, красивым, фабричным швом, как на вещи, купленной в магазине, и со скоростью Формулы-1.

Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится шить на этих дивных швейных машинках. Я уже научилась подрубать простыни и шить пододеяльники, а теперь начальница допустила меня и до детской одежды, которой мастерская обеспечивает всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, старая, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер - передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты:

- Мы с Ициком спрятали маапилим, - и увидев мой непонимающий вид, поясняет: репатриантов!

- От кого? - спрашиваю я испуганно, не поняв - то ли мне, как репатриантке, что-то угрожает, то ли Эстер умом двинулась.

- Как от кого? От англичан, разумеется!

- Когда? - я начинаю подозревать, что не "спрятали", а "прятали", и что речь идет о делах давно минувших дней.

- Да в конце тридцатых, когда в Европе им деваться стало некуда. Тогда англичане принялись особенно свирепствовать и всех беженцев сажали в лагерь в Атлите… Мы встречали лодки на берегу моря, подзывали фонарями, и приводили беженцев в кибуц.

Государству Израиль уже целых тридцать лет, и мне странно осознавать, что со мной беседует живой свидетель столь давних исторических событий.

- А на следующий день являлись англичане и начинали искать! Помню, один плюгавенький солдатик особо усердствовал! Я ему говорю: ты еще у меня под юбкой посмотри! Под юбкой, под юбкой посмотри! - Эстер встряхивает подолом над тощими ногами, и становится ясно, что несчастный британец не избежал необходимости заглянуть туда.

- И что? - с замиранием сердца спрашиваю я у отважной спасительницы.

- Как что?! Уж беженцев он там не нашел! Все беженцы уже давно были переправлены вглубь страны!

- А что стало с теми, кого посадили в Атлит?

- Об Атлите в сорок пятом позаботился наш Нахум из Бейт а-Шита! Они с Ицхаком Рабиным и другими ребятами силой освободили заключенных. Правда, после этого англичане снова принялись за свое. - Эстер задумалась, погрустнела. - Много времени прошло с тех пор… Все потом большими людьми стали… Особенно преуспел наш Нахумчик, - в ее голосе звучит уважение и гордость, - он, мало того, что в Войну за независимость и Беэр-Шеву, и Эйлат у египтян отбил, но впоследствии стал аж секретарем Кибуцного движения! И все это в то время, как некоторые в Тель-Авиве в кафе посиживали! - это она бросает в огород своей соседки - Пнины.

Пнина тоже старушка, но городская, без геройского прошлого. Она мать Дрора, члена кибуца, который привез её доживать век рядом с ним. В кибуце все, кто могут, должны работать, пенсионеры тоже. Им дают посильную работу, и всего на четыре часа в день. Эстер почти ничего не видит, руки у нее трясутся, и шитье ее соответствующее. К моей продукции Далия предъявляет очень высокие требования, заставляя вновь и вновь распарывать швы младенческих комбинезончиков. Но когда она принимает гору сикось-накось состроченных простынь от Эстер, она молчит, хотя после обеда ей приходится большую часть этого безобразия перешивать. Но если Эстер не сможет работать даже здесь, ее приговорят к одинокому безделью в ее комнатушке, и Далия не может допустить столь бесславного конца этой героической жизни. Старушки обычно начинают шить и воевать с утра, так что к полудню, когда и солнце, и пререкания достигают максимального накала, их рабочий день заканчивается, и противницы разбредаются по своим комнатам обдумывать завтрашнюю кампанию.

- Не знаю, кто в кафе сидел, а я была педагогом! - важно заявляет Пнина. - Я закончила семинар Гринберга и всю жизнь несла в народ просвещение!

- А чего же на старости лет-то к нам явилась? - ехидно спрашивает Эстер.

- Не к "вам", а к родному сыну! И пенсию свою принесла, - парирует Пнина.

- Что ж твоему сыну в Тель-Авиве-то не понравилось?

- Дети, Эстер, нас не спрашивают, где им жить. Уж тебе-то это известно, - парирует городская прихлебательница.

Ахиллесова пята заслуженной ветеранки - Ронен, младший из двух ее сыновей, бросивший родной Гиват-Хаим ради Хайфы. Мы все знаем, что Эстер страшно переживает свой позор. Она тоскует по внукам и страдает, что ничем не может помочь сыну, но больше всего оттого, что Ронен отказался следовать материнской, единственно верной стезей. Но Пнине она в этом ни за что не признается.

Зато, заметив, что я впитываю в себя ее слова, как песок воду, Эстер скромно замечает:

Назад Дальше