Скоро с хода миновали пороги Малого хана, и опять люди поторопились радоваться. На тихом, ровном с виду месте, плот странно потащило по дуге, вернуло вспять, и стало водить по кругу. Мерно, спокойно. Будто в самом деле, там, в омуте, черти водились, зацепили снизу веревкой, и крутили, посмеиваясь. Или не вода это вовсе, не река здесь, а чудище громадное, разинуло пасть и неторопливо, с наслаждением заглатывает деревянное судёнышко с людьми.
У Агани кружилась голова. Партия продвигалась таёжной тропой. Впереди каюр, за ним начальник, следом рабочие с навьюченными лошадьми. Она стала приотставать, плелась в хвосте - шло кругом всё перед глазами, хоть лежми ложись. Ее даже мутило.
- А ты, подруга, случаем не на сносях? - обернулась к ней Даша.
- Как это, на сносях? - не поняла Аганя. Она подумала, что на сносях бывают только коровы.
- Не знаю, как это. Тебе лучше знать. А то я, гляжу, с чего это она наливаться вся вдруг стала, как ягодка? Да, подруга… Сильно тошнит-то?
Аганя покачала головой, всё ещё не очень понимая, о чем это Даша говорит. И только через несколько шагов, участившимся биением сердца, сбившимся дыханием остро почувствовала тесноту. Грудь была набрякшей, так, что тесемки лифчика больно впивались в тело. Набухшие, сделавшиеся пузырчатыми соски, до невыносимой истомы упирались, сдавливались шершавчатой тканью. Но и сами эти вздувшиеся окружности словно что-то удерживали внутри, рвущееся, стремящееся выплеснутся, истечь, иссочиться. И живот был тугим. Но не так, как перед месячными, когда хочется, чтобы это, заполнившее, ушло, скатилось скорее, исчезло. А наоборот - она невольно даже провела по животу рукой вверх - осталось, поднялось, росло.
Да неужели?! - обрадовалась Аганя. Неужели?.. Но ведь этого же не может быть! Ведь это были только мысли. Только в мыслях она была с ним. А так - не была. И ни с кем не была еще. Никогда. А из-за одних мыслей же - не может быть…
Впереди ритмично колыхался рюкзак и выпукло, размеренно ходили под ним крепкие Дашины ягодицы.
Какие-то вовсе странные, несуразные мысли пошли. "Непорочное зачатие", - бабушка говорила. Но ведь это же сказки, религиозные плутни. Опиум. А вдруг да и бывает - всего остального нет, а это и бывает. Ну, вот есть же, она сама чувствует, есть.
Дни эти красные она никогда не высчитывала: ну, пришли и пришли, чего их считать? Да из неё и выходило-то, как из скворушки какой. Аганя даже иногда побаивалась, глядя на других девчонок или женщин, что, может, непригодная уродилась? Но сейчас она пыталась вспомнить, и получалось, что давно, ещё до прибытия Андрея, они были. И хотя, по всему, этого не могло произойти, не могло случиться беременности, но таилась в душе радость: да неужели?!
Образом Елены она кружила с ним на плоту. Андрей удерживал наискось кормило, старался идти по самой кромке омута, учитывая законы физики. Центробежные силы при наибольшем радиусе должны бы вынести плот за пределы вращения, но омут жил по иным законам. Плот вновь укатывало в сердцевину, отбрасывало вспять, изматывая людей. И зазывное, усыпляющее, далекое, множащееся голосовое пение вдруг протяжно донеслось из-за береговых скал…
Из уроков истории Аганя хорошо запомнила про Одиссея, который всей корабельной команде велел залить уши воском, а себя приказал накрепко привязать к самой высокой мачте, дабы миновать остров сладкоголосых сирен. И как рвался он, привязанный в бочке к мачте, как манили его своим пением сирены! Аганя это поняла, когда в первое своё поисковое лето с рабочими и геологами прокружилась на плоту в водовороте два дня и две ночи, а к третьему закату солнца послышался голос сирен. И ведь знала она, и другие знали про Одиссея и сирены, но никто и представить не мог, что подобное может быть вправду. И не хотелось верить. И не верить было нельзя: голоса ветвились, убаюкивали. Ну, может быть, от кружения, от постоянного сверлящего шума воды, все это просто слышалось, хотя слышалось всем. И так хотелось лечь и заснуть, и забыть обо всём, и будь, что будет.
Старый каюр Сахсылла наверняка ничего не знал про Одиссея, но словно дождался нужного часа. "Абаасы", - кивнул он, прислушиваясь. Развёл костер, накормил огонь, плеснул тёплого масла по обе стороны, окропил себе лоб, и запел сам. Мало кто понимал слова, но каждый слышал, что каюр, сделавшийся тойкосутом, поэтом и певцом сразу, повел рассказ о себе, обо всех, попавших в ловушку духов воды, земли и неба. Как повествуют тойкосуты о событиях былых и настоящих в дни празднеств, как заводящий представляет каждого в осуохае - танце единения душ. Только размеренней, неторопливей, помня, что не с людьми, и не в праздник, а с верховными судиями судьбы ведёт он разговор. И они, выслушав, решат: достойны ли эти люди дальнейшего пути? Жизненного пути достойны ли? Им, верховным силам, не обязательно нужна твоя жизнь - им довольно рассказа о ней, если он правдив и достоин. Если же тебе нечего сказать о себе, или есть причины, по которым ты не можешь этого сделать: ты нагрешил, ты был бесчестен, или просто лишен голоса своего, то ты сам предрешил свою участь.
Двое на плоту также знали про Одиссея и про дурманящие сирены. Но не знали о том, что приленских сирен - абаасы - можно перепеть. Что зов голосистых абаасы - это знак духов природы, по которому наступает пора явить силу своего духа, мужества, выверить свою неизлукавленную судьбу. Они не умели складывать тойук - песнь, рождающуюся тотчас, утеряв и почти забыв эту способность древних прародителей - сказывать, баять, призывая в тягостный миг всю скопившуюся за времена родовую мощь. Но память, толкнувшееся из глубин корневое знание, вызволили то же самое. Они запели. Песню, сочиненную не ими, слишком уж вживленными в свое редкое, словно спрессовавшееся время. Старинную, русскую, через которую им было даже легче рассказать о себе.
То, ох, не ве-етер ве-етку кло-нит,
Тихо напевала Аганя на привале, сидя на корточках в сторонке.
Не-е дубра-авушка-а-а шу-мит,
Подпевал и Григорий Хаимович. Он-то имел право присесть, когда другие ставили палатки и разводили костёр. А она, нет. Её Даша отогнала, мол, без тебя управимся, отдыхай.
- Кто невесел, нос повесил? - шутливо приподнял начальник ей кончик носа.
- Как я его повешу, - улыбнулась Аганя, - если он у меня курносый?
То-о мое-о, мое-о сердечко сто-онет,
Продолжил приглушенно, как бы заговорщически, Бернштейн. И она подтянула, прислушиваясь мысленно к тому, как слаженно напевают там, двое, в кружении водоворота.
Ка-ак осе-енний ли-и-ист дрожжи-ит.
И рыбы, рыбищи, серебристые чиры и златоспинные нельмы всплывали, кишмя кишели вокруг них. То ли собрались на голоса, послушать состязания людей с абаасы, то ли показать слабым людям свою силу и превосходство в стихии вод. А щуки, здоровенные, обнаглевшие, потому как никто их здесь не считал за рыбу и не ловил, даже хватали зубами за весло.
- Если звезды зажигаются, - читал Бернштейн стихи нараспев, сидя у костра, когда над головами и впрямь проступали на небе звёзды, - значит, это кому-нибудь нужно…
Он любил читать стихи, и это у него выходило так, что сразу же хотелось подняться и идти маршевым строем прямиком в светлое будущее. Но сейчас он читал именно для неё, Агани. И выходило так, что редкие осенние звёзды зрели цветистее, и были они: и костёр, и люди вокруг, и те двое там, на реке, и она, кому-то нужны, коли зажглись, зажили.
- А ты стихи не сочиняешь, случаем? - спросил он. И добавил вдруг так, как с ней прежде говаривал только Бобков, тоном полушутливым, полусерьезным: - Мне кажется, у тебя должно получиться - стихи сочинять!
Для начальника крупной партии было странным уделять столько внимания рядовой коллекторше. И люди незлобливо переглядывались, кто-то даже подшутил, смотри, мол, Григорий Хаимович известный сердцеед. Но она-то знала, что это у него от того, что кружат их мысли в едином омуте.
Любите, пока любится…
Пели двое в водовороте средь играющих рыб уже озоровое. Да ему и весело было. Ничего иного он и не искал для своей судьбы, и не желал. А стремился сюда, в пороги, в омут, в неистовое речное движение с той поры, как себя помнил - как услышал про Христов камень, так всё это и примнилось. Знал, что отправиться за своим Христовым камнем, когда с котомкой уходил из деревни, приезжал в громадный город, носящий имя самого Ленина. Когда умирал: на войне, в плену, в концлагере, в побеге - звали его эти неведомые тогда места, и зов этот помогал ему выжить! И наконец-то он пришел сюда, он был почти у цели, вместе с дивной женщиной, смелой, сильной и неразгаданной, как эта река. И не могла природа так просто, легко пропустить их, они должны были сражаться, доказать ей право своё! И только язвенная болезнь стреляла вдруг темью в глаза: он чуть приседал. Но бьющие, цепляющиеся за конец весла щуки, подбавляли бойцовской злости, напоминая об опасности.
- Не бывать вашему пиру, волки вы водяные!
Она принадлежала к среде, изначально искривлённой доглядом. Вот призналась, что была замужем за Марком Ярушевым. Но как она за него вышла? По политическому обвинению он три года отбыл в лагере. Вдруг его выпустили. И один ответственный работник, в тёплом дружеском разговоре мягко предложил ей присмотреться, помочь выйти на верную дорогу другу её детства. И она согласилась: ей это показалось замечательным - помочь человеку, пожертвовать собой, своей ещё не обретённой любовью. Так они поженились. Марк получил интересную работу, и с настораживающей скоростью стал продвигаться по служебной лестнице. Его назначили одним из руководителей геологической структуры, куда попасть даже в качестве рядового сотрудника можно было только через серьезные проверки, фильтрацию. Она стала остро ощущать этот догляд. И предложила Марку развестись, тем более, что он уже и не нуждался в её помощи. Ей хотелось работать и… любить. При всех похвалах, при всём обилии комплиментов, она не была уверена, что являет из себя талантливого ученого. По большому счёту, для неё это не имело решающего значения. Но одно несомненное редкое качество она за собой знала: видеть и ценить талантливых людей. И именно это свойство было ей не безразлично. И наконец - догляд, напыщенная серьёзность отчетов, фиктивное соавторство научных рефератов - всё осталось там, где-то, не имело никакого значения, как на самом деле не имело никогда значения для неё. Здесь - всё было настоящим. Десятилетие она занималась поиском коренного месторождения самого ценного, самого твердого минерала. Андрей Бобков - был подлинным "коренным месторождением". Нёс в себе бесценный, неодолимый талант. Он шёл к цели, и она была рядом с ним. Она открывала его, а он для неё открывал самую жизнь.
Встречайся, пока встречается…
Ночью, во сне, Аганя ясно услышала как там, над вращающимися водами реки, свербящие голоса абаасы начали утихать, уползать змеями в расщелены и пещеры. Замолчал и Андрей, прислушиваясь, показывая рукой Елене, чтобы она продолжала. И так же чудно полился в ночной тиши над рекой светлый колыбельный распев её.
Ми-леньки-ий ты мо-ой…
Плот выщелкнуло из омута, словно звено цепи из кольца. И он поплыл, поплыл себе дальше, легко, спокойно, будто тыкался по дому в потёмках человек, метался, а потом открыл дверь, вышел - и куда как проще! Двое приобнялись счастливо, но уже не спешили радоваться - тешиться радостью, - дабы не нарушать единого дыхания с рекой, не забывая, что они здесь гости.
Аганя, - с утра вновь явил внимание к коллекторше начальник.
Отвел за локоток в сторонку. Посмотрел прямо, из-подлобъя. Черная крутая прядь свисала на его лоб. Аганя даже немножко испугалась.
- Аганя, - повторил начальник, - а ты ведь алмазы находила.
Так и сказал: алмазы!
- На косе, в прошлом году.
- Где лук рос?
- Ну, про лук я не помню.
- А в каком мешке они были? В большом или в маленьком? - большой Аганя набирала в одиночку, а маленький ей маленько пособили.
- Не знаю. Хочешь, узнаю?
- Не надо. Зачем?
Она была всеми - и все были ею.
Бершнтейн говорил с ней с глазу на глаз, никого не было рядом. Но стоило ему отойти, тотчас объявилась Даша:
- Вот и весь почёт! Ни премии, ни похвальной грамоты! За деревом сказал, ровно ты их украла. Но ничего, мы-то знаем, что ты у нас - Алмазная.
С той поры её часто стали называть: Алмазная. Иные даже и не знали, почему: многим прозвища давали.
Срывались с места быстро. Для недолгого перехода, и не без опаски. Каюр рядом с ночной стоянкой обнаружил остов урасы, вход в который был перекрыт жердью. Это означало, что здесь гиблое место. Деревянные детские игрушки валялись рядом в беспорядке: с высоты роста их можно было принять за кости для игры - маленькие, резные коровки, салазки, птицы. Причём, сделаны так, что у коровки - только рога, морда, шея, а всё остальное - туловище. У птицы - клюв и глаза. И остов урасы, и игрушки были еще белыми, свежеструганными - что-то стряслось здесь совсем недавно.
Григорий Хаимович в приметы не верил, предрассудки осуждал, но считал, что лучше все-таки уйти. Хотя бы ради спокойствия тех, кто в приметы верил. И поторапливал, поднимал скорее людей, чтоб уйти. Благо, места для стоянок, баз, будущих городов и всей новой жизни - хватало!
Так же и там, где заночевали Бобков и Елена, прибывший по уговору каюр сказал, что в этом месте останавливаться нельзя. Он указал на дерево у берега, чуть стёсанное сбоку. На старом потемнелом стёсе виделось резное изображение: две пущенные друг в друга стрелы. Это означало, что когда-то здесь в соперничестве между людьми или, может быть, целыми родами пролилась кровь. С той поры ненасытные духи вражды вновь и вновь вселяются в людей, задержавшихся на этом порченном месте.
- Быть вражде, - твердил каюр, молодой ещё якут.
Но рядом, на высоком берегу удобно располагалась изба, давно срубленная и обжитая людьми из партии. База, где требовалось дождаться самолета.
- Мы не можем уйти, - улыбнулся Бобков. - От судьбы не уйдешь.
Впрочем, здесь, на базе, ночлеге для многих, Андрей с Еленой и не собирались останавливаться. Им лучше было вдвоем, и ни уже облюбовали место на противоположном берегу. Каюр кивнул: на противоположном берегу, это уже на другом берегу.
Парень пообещал вечером накормить их карасями, и отправился на озеро. Они переплавились на лодке, поставили палатку почти у самой воды.
Он занялся картой, пытался вычертить схему маршрута, но нигде не мог пристроиться: то ходил с ней, как c плакатом, то присаживался, обматывая вокруг колен. Конечно, он больше дурачился.
По его глазам, по внезапному напряжению, когда зрачки будто оттягивало вглубь, она видела, что при всей веселости болезнь всё круче схватывала, рвала ему нутро. Она толкла, мельчила горох в порошок, добиваясь того, чтобы получилась почти жижка, как тыквенный сок.
Он оставил карту, бросился помогать, опять же дурашливо орудуя молотком: изучал кристаллическую основу гороха!
Он был просто счастлив! К боли, к телесному страданию он за жизнь привык. А вот счастья - близости того, о чем мечталось, к чему стремился годы, что иногда казалось несбыточным, и вдруг вот оно, совсем рядом! - счастье было нестерпимым. А боль он дюжил.
Послышалось гуденье самолета. Они вспомнили, что надо ещё успеть написать письма - отправить с пилотом.
Он черкнул несколько строк жене и сыну, поняв, что соскучился по ним. Что они ему самые родные. Почувствовав, что та, которая рядом, вдруг отдалилась. Ощутил удивление, что сердце тянется к той, родной. А почему перед этой он испытывает такое благоговение? Он глянул на неё, тоже в своем послании ушедшую куда-то, улетучившуюся. И вновь до сладости испытал это - чарующее благоговение. Она сидела на траве, уложив колени набок, с выгнутой спиной и чуть склоненной, удерживаемой вполоборота головой. И волосы были уложены, будто не в тайге она, не из похода, а только что из парикмахерской. Когда же она успевала их уложить? И как похожа была она движениями линий на эту реку. Прекрасную: то своенравную, то поразительно кроткую. Она - река. А та, другая, - берег.
Самолёт дал круг и приземлился на той стороне, где ему и надлежало. Подул винтами, и словно назвал ветер.
"Фших-х", - пронеслось по верхушкам деревьев. "Ф-фш-ших-х-х", - потемнело вдруг. Стебли деревьев забили друг о друга.
Пока двое плыли в лодке на другой берег - полетел косо, беспорядочно, струпьями снег. Будто рвал там кто-то небо клочьями, выжимал соки и расшвыривал пригоршнями по земле.
От самолёта, сгибаясь от ветра, бежали люди.
О том, что происходило дальше, казалось, потом даже птицы и звери сказывали криком да вытьём, и деревья в тайге шумели, так и оставаясь с растопыренными от полного непонимания ветвями. А уж люди судили и честили на разные лады с того времени и по сию пору.
От того Алмазной всё начало слышаться гулким, будто за каждым гуляло эхо, и видеться вытянутым и гнутым, словно тени ходили за каждым.
В непогожий вечер, когда ни лететь, ни плыть, ни пешим идти по неведомой тропе было нельзя, шестеро собрались в лесной избушке. Была у них на всех поллитра спирта и наваристая уха из жирных озёрных карасей. Впрочем, на русский вкус это не называлась ухой, а, скорее, караси со щербой: каюр сварил карасей, не добавляя в воду ничего, даже соли. Караси были крупные - невиданных для иных земель размеров, - округлые, как лепёшки. А щерба - карасиная юшка - мутно-белая, как топлёное молоко.
И спирт, и запивка - щерба с порами тающего молочно-белого жира, - и снимающееся легко с ребристых костей нежное, липкое карасиное мясо, всё должно бы утешить людей и раздобрить, как размягчает всегда ядреная выпивка и добрая закуска. Так оно и случилось. Все ели, наворачивали за оба уха, и даже Бобков, гладомырь, со смаком прихлёбывал щербу из своей любимой эмалированной мисочки. А скоро из избушки послышались песни, стал вдарять громкий смех.
- И вот этот дурень, - рассказывал летчик Савва, - угнал самолет! В руках ничего, кроме совковой лопаты, никогда не держал, а тут сел за штурвал, и чтоб вы думали, получилось!
У Саввы были темные вьющиеся волосы, озороватая улыбка не сходила с его губ, и красивый птичий носик как-то заинтересованно нависал над говорливым, широким ртом. Но по виску и по челюсти к шее спадали заметные шрамы, что придавало лицу выражения особой лихости, и располагало к человеку.