Жизнь прекрасна, братец мой - Назым Хикмет 12 стр.


Ахмед с Осман-беем, а еще - Юсуф, но лица Юсуфа Измаил не видит. Они в комнатке над конюшней постоялого двора "Погонщик". Им слышно, как звенят колокольчики и подвески на сбруе мулов; они проводят заседание суда. Ахмед говорит Измаилу:

- Сегодня ночью ты, Измаил, будь прокурором вместо меня.

Измаил просит пять лет тюремного заключения для офицера в белой форме, который светил ему в глаза электрическим фонарем. Нериман говорит:

- Ты безжалостный.

- Какая может быть жалость? - кричит Измаил.

Нериман плачет. Измаил обнимает Нериман.

Они целуются. Офицер в белой форме с электрическим фонарем кричит:

- Довольно! Огонь!

Пули входят в спину Измаилу и выскакивают из его груди и с треском сыплются перед ним на палубу. Измаил, подскочив на месте, проснулся.

Еще две ночи водили Измаила по палубе корабля "Эркин". А затем привели в офицерскую кают-компанию, к военному прокурору. Во время обысков в шкафах матросов и унтер-офицеров были найдены книги одного поэта-коммуниста. Эти книги свободно продавались в магазинах. Одну из книг нашли у унтера Ферхата. Ферхат сказал: "Книга не моя, мне ее в шкаф кто-то подложил". Его поприжали. Тогда он сказал: "Знаю одного коммуниста по имени Измаил". Все это Измаил узнал из обвинительного заключения. Ему не в чем было признаваться прокурору, да и тот явно не проявлял интереса к его показаниям. Смуглый, низкорослый человечек. Увлекается радиотехникой. Ремонтирует радиоприемники. Он узнал, что Измаил перед последним своим арестом работал в радиомастерской, поэтому они говорят, главным образом, о радио. Их общие интересы создали некоторое подобие близости между ними. Прокурор приказал, чтобы Измаила перевели из трюма в каюту одного из унтеров. Однажды Измаил спросил:

- Шериф-бей, зачем меня в первые дни, как я попал сюда, по ночам водили по палубе? Хотели сделать вид, что застрелят меня в спину и бросят в море?

- Начальник штаба флота вычитал в какой-то немецкой книге про психологический нажим. А ты не поддался. Когда я приехал и узнал об этом, сказал, чтобы подобные прогулки прекратили, сказал, что у нас нет в этом необходимости.

Суд проходил на корабле, в главной кают-компании. В тот день, когда должен был зачитываться приговор, между обвиняемыми и членами суда поставили три ряда стульев - надо думать, для того, чтобы обвиняемые не набросились на судей. Шериф-бея Измаил видел в последний раз за неделю до начала заседаний. Опять говорили о ремонте приемников. А затем Шериф-бей, ковыряя карандашом в своих белоснежных зубах, сказал:

- Измаил, мы оба в своем деле тертые калачи. Ты уже заметил, сколько я раз тебя спросил, организовал ли ты ячейку с Ферхатом. И я давно убедился, что не организовал. Но дело не в этом. Нам предстоит вступить в войну на стороне немцев. Нам предстоит отобрать у англичан Мосул, у русских - Батум, у французов - Алеппо. Понимаешь? Требуется чистка, и, начав с вас, мы закончим теми, кто настроен проанглийски. Увидишь, ты еще встретишься в тюрьме с Исмет-пашой. (Измаил так и не встретил в тюрьме Исмет-пашу. Турция не вступила в войну на стороне немцев. Начальник штаба флота был отправлен в отставку по требованию англичан за слитком явную связь с немцами. С Шериф-беем ничего не случилось.)

К старому сроку наказания Измаилу добавили новый. Вместе с ним осудили еще трех матросов и пятерых унтер-офицеров. Выяснилось, что книгу в шкафчик Ферхату подложил старшина Али, с которым Ферхат враждовал из-за одной бабы. Но оправдать Ферхата значило бы оправдать Измаила. А оправдание Измаила показало бы беспочвенность подозрений о "коммунистическом заговоре на флоте".

Измаила отправили в тюрьму, находившуюся в Центральной Анатолии. Тюрьма окружена высокими стенами, оставшимися, как говорят, со времен генуэзцев. В Центральной Анатолии про любое старинное здание либо развалины какого-нибудь древнего памятника всегда говорят, что "это от генуэзцев". Камни стен, огромные, нагромождены друг на друга без какой бы то ни было извести. Стены широченные. По ним прохаживаются два жандарма с винтовкам. Маленькие вакуфные мастерские на первом этаже тюрьмы сдаются в аренду заключенным. Один портной, один лудильщик, два столяра, четверо сапожников, один зеркальщик. Камеры на верхнем этаже за балкончиком без перил, который тянется вдоль всего здания. Кроме того, имеются канцелярия, комната главного надзирателя, две одиночки и карцер. Во дворе - чешма да крохотное деревцо. Кто знает, что это за дерево? Измаила посадили в третью камеру. Спустя месяц приехала Нериман. "Найду себе здесь место учительницы, - сказала она. - Уверена, что найду". Женитьбу они отложили до назначения Нериман. "Это, братец мой, тактика, знаешь ведь, кого мы собираемся провести; если в министерстве узнают, что ты - моя жена, никто тебя сюда не назначит". Нериман уехала. Измаил старался не думать: "Вот уже несколько лет я связываю девушку; сколько лет еще ей ждать меня; брось ты ее; пусть уходит, пусть ищет счастье в другом месте". Не успела она получить назначение и вернуться, он разузнал у начальника тюрьмы, как они могут оформить брак. А когда вернулась, было сделано оглашение и найден адвокат, который стал также их доверенным, они поженились в муниципальной канцелярии по регистрации браков. Поднялись в полумраке по деревянной шатающейся лестнице. Нериман была в сером костюме, с Измаила сняли наручники перед чиновником канцелярии. Чиновник усталым голосом, но очень искренне пожелал им "долгих счастливых лет совместной жизни". Поздравил. Свидетелями стали главный надзиратель да привратник канцелярии.

Следующий день был днем свиданий. Начальник тюрьмы в порядке исключения позволил им встретиться один раз у себя в кабинете, но сам остался сидеть за письменным столом. Делая вид, что занимается бумагами, лежащими перед ним, он наблюдал за Измаилом и Нериман. Они сидят бок о бок на диване с провалившимися пружинами и облезшей бархатной обивкой. Молчат. Пару раз начальник даже сказал им:

- Не стесняйтесь, эфенди, разговаривайте. Стесняться здесь нечего. На меня внимания не обращайте, у меня дел по горло, даже если бомба взорвется, я не услышу. Говорите, общайтесь, вы же молодожены.

Измаил каждый раз отвечал ему:

- Спасибо, господин начальник, мы разговариваем, - и они продолжали молчать. В какой-то момент Измаил хотел взять Нериман за руку, но она отдернула руку и посмотрела на него осуждающе.

* * *

Измаил проснулся от крика Ахмеда, который вопил так, будто его режут. В темноте он подошел к товарищу и легонько толкнул его.

- А! - крикнул Ахмед и проснулся.

Измаил зажег лампу

- Ты опять кричал во сне.

- Дай мне стакан воды, тебе не трудно?

Воду Ахмед выпил взахлеб, словно перед этим несколько дней страдал от жажды.

- Курить хочешь? - спросил Измаил.

- Не хочу. Кажется, у меня температура.

Измаил потрогал ладонью лоб Ахмеда.

- Успокойся. Все нормально.

- Есть сегодняшние газеты?

- Завтра почитаешь.

- Сейчас я должен чем-то отвлечься, чтобы опять не приснились кошмары.

Ахмед просмотрел измирскую газету и отложил ее, взял стамбульскую и на второй полосе замер.

- Керима арестовали.

- Да?!

- Ах ты черт побери… Как его поймали, не пишут… Ах ты черт побери…

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЧЕРТОЧКА

На следующее утро, когда Ахмед проснулся, первое, о чем он подумал, был арест Керима. Он еще раз прочитал статью. Встал. Измаил, уходя, зажег лампу. Черт бы побрал эту водокачку. Босиком, в трусах и в майке, Ахмед пошел к шкафчику. Есть у меня температура, еще какая. Сунул руку под мышку. У меня температура. Сел на табуретку, прямо на одежду. Все тело ломит. Он захотел было заварить чай, но раздумал. А еще тошнит. Прислонился спиной к щербатой каменной стене. Ну вот, началось. Он лег навзничь на койку. Писали ли в книге о том, что поднимается температура, или нет? О ломоте говорилось, о тошноте - тоже, кажется… О головной боли писали, но не о такой, что будто бы тисками давит. Про тиски в книге не было. У меня болит голова. Я ведь только что не замечал, как ужасно у меня болит голова. И температура у меня есть. Но в книге не пишут о температуре… Книга лежала на столе, из-под газет виднелся ее корешок. Не буду смотреть. Написано там или нет, что поднимется температура, - какая разница? Ломота, тошнота, головная боль - все имеется. Не буду смотреть, хоть подыхая, немножко силу воли проявим. После длинного утомительного путешествия он погружается в теплую воду - в грусть. Внезапно он выпрямился, оделся так, будто готовился с кем-то поругаться. Заварил чай. Выпил - сначала через силу, потом с охотой. Вспотел. А еще и градусника нет… А может, где-то и есть, остался от Зии. Шатаясь, он поискал градусник. Не нашел. Прислушался к себе. Тошнота будто бы прошла. Он уже забыл о книге. Вытянулся на постели. Голова его становится все больше и больше, заполняет собой всю хижину, уже не вмещается в четырех стенах, но голова эта - не тяжелая, а словно бы из пены, огромная такая голова.

- Аннушка могла бы в тебя влюбиться, Петросян.

- И хорошо бы сделала.

- А ты в нее?

- А я - в нее. Но мы оба опоздали. Приехал один турок и встал между нами.

- Если хотите, я уйду.

- Что толку, что ты уйдешь? Разве мало мы, армяне, терпели от этих самых турок? Вы нас искромсали, как фарш.

- Меня же не было среди тех, кто вас кромсал.

- Не только тебя; если посмотреть в корень, то не было среди тех, кто нас убивал, и турецких крестьян. В этом вся правда.

- Резня армян - темное пятно на совести моего народа, - признался Ахмед.

Си-я-у примирительно сказал:

- У какой нации нет на совести таких вот темных пятен? Но разве английский народ колол нас штыками в Шанхае, разве он морил голодом индийцев?

Аннушка сказала:

- Теперь народам надо наконец взяться за голову. Убийцей моего отца был такой же русский, но он являлся офицером колчаковской армии, помещиком. Он знал, зачем убивает отца. А вот казаки! Должны ли мы простить казаков, которые убивали таких же крестьян, как они сами, только за то, что казаки - из народа?

Я ответил:

- Никто об этом не говорит.

Си-я-у сказал:

- Почитай, Аннушка, статью Ленина "Национальная гордость".

Аннушка ответила:

- Не беспокойся, я ее раньше тебя читала. Он там говорит, что ему стыдно, когда русских крестьян, одев в военную форму, отправляют уничтожать другие нации.

Петросян устало вздохнул:

- О чем вы все время спорите - вы же все говорите об одном и том же.

Аннушка ответила:

- Нет, не совсем об одном и том же.

Петросян, словно упав с неба, спросил:

- Ты когда-нибудь думала о смерти, Аннушка?

- Я ее видела. И не раз.

- Кто ж ее не видел? Я видел ее гораздо больше тебя. Я тебя спрашиваю, ты когда-нибудь о собственной смерти думала? Кто-нибудь из вас думал о смерти всерьез?

Вопрос Петросяна поразил нас всех. Если бы кто-то раньше нам сказал, что Петросян будет задавать такие вопросы, мы не поверили бы.

Си-я-у ответил:

- Я не думал. Я, конечно, знаю, что умру, хочу сказать, что не умирать - невозможно, а думать об этом - смысла нет. Но я не думал.

Аннушка сказала:

- Я думала. Когда мама умирала от тифа, я, сидя у ее постели, думала об этом. Кроме нас двоих в избе никого не было. Мы и смерть. Меня смерть тоже могла схватить и унести с собой. Я думала: она унесет меня, а обратно не принесет. Куда она меня унесет? В никуда. Я с пятнадцати лет не верю в Бога… Вот я и попыталась представить это "никуда".

Петросян, не скрывая интереса, спросил:

- И ты смогла представить это "никуда"?

- Нет. Ну а ты? То есть… Прости…

- За что ты извиняешься? Я думаю о смерти. Что для меня может быть естественнее? Нужно быть дураком, чтобы не думать о том, что может случиться очень скоро и что в корне изменит все, абсолютно все.

Он помолчал, а потом сказал:

- На завтрашнем вечере ты, Аннушка, будешь танцевать со мной самое меньшее пять раз.

Еще час мы проговорили о том о сем, обсудили Мейерхольда. Я сказал: "В Большом нужно устроить хлебный амбар". Аннушка была в ярости. "А в Малом - музей". Аннушка была готова вцепиться мне в лицо. Петросян, еле сдерживая смех, принял участие в нашем споре, в котором принял сначала Аннушкину сторону, потом - мою. Потом он встал. Мы проводили его до лестницы. Он уселся на перила, помахал нам рукой и, неожиданно пошатнувшись, соскользнул с четвертого этажа вниз. Аннушка вскрикнула. Перескакивая через несколько ступенек, мы бросились вниз. Внизу на каменном полу вестибюля, рядом с лестницей, лежал Петросян с разбитой головой.

Много дней спустя, когда однажды вечером Аннушка, я и Си-я-у возвращались с мейерхольдовского спектакля "Лес" (мы перестали ходить в театр, кино и в подобные места без Си-я-у), я сказал:

- Петросян покончил с собой.

- Нет! - воскликнула Аннушка так, будто я ее страшно оскорбил, и с ненавистью повторила: - Нет! Ты лжешь! Это был несчастный случай!

Я не ответил. Она взяла Си-я-у под руку. Они ушли вперед. Так мы шли некоторое время. Мы шли по бульвару по направлению к памятнику Тимирязеву - тогда этот памятник был моим любимым памятником в Москве. Аннушка оставила Си-я-у, подошла ко мне и плаксивым голосом спросила:

- Зачем ты так сказал? Ты себя ведешь как садист по отношению ко мне. Тебе нравится портить все самое лучшее, что во мне есть.

Я не понял, о чем она говорит. Промолчал. Притянул ее к себе, поцеловал. Си-я-у стоял поодаль, склонив голову, делал вид, что ищет что-то на земле, в темноте.

Я не уверен, что Петросян покончил с собой.

* * *

Все это - может быть, и не в таком порядке, но именно так - промелькнуло у меня в голове. Она, казалось, стала огромной, как из пены. Почему я вспомнил именно это, а не что-то другое? Не знаю.

Ахмед встал, проглотил сразу три таблетки аспирина. Начертил на двери двадцать третью черточку. Потом лег на койку.

Измаил, вернувшись, нашел Ахмеда лежавшим на кровати в поту, без сознания. Он подержал товарища за запястье. Есть температура. Пульс бьется часто-часто. На глаза ему попалась книга, корешок которой виднелся из-под газет. Он открыл книгу, почитал. Закрыл.

- Это ты, Измаил? - спросил Ахмед.

- Давай раздевайся, помогу.

- Я не болен бешенством, Измаил.

- Конечно, не болен.

- Посмотри в книгу, разве там написано, что бывает температура?

- Зачем смотреть, братец?

- Посмотри, говорю же.

Измаил не смог ответить: "Уже посмотрел". Ему стало стыдно. Он открыл книгу. Сделал вид, что читает.

- И что пишут?

- Ни о какой температуре речи нет.

- Ты правду говоришь?

- С чего это мне тебе врать, братец мой?

- Ты же не Керим, легко соврешь.

Ахмед заснул.

* * *

На следующий день после женитьбы, сидя перед начальником тюрьмы в его кабинете на диване с провалившимися пружинами и облезшей бархатной обивкой, Нериман посмотрела на мужа осуждающе, когда он захотел взять ее за руку. Измаил убрал руку. Нериман сказала мужу:

- Я получила письмо от брата. Его опять мучает воспаление седалищного нерва.

- У меня та же беда, - сказал начальник тюрьмы. - А чем лечится ваш брат? Всякие уколы и салициловая кислота мне не помогают, я даже закапывался по шею в горячий навоз, все равно не помогает.

- Мой брат принимает какие-то таблетки.

- Таблетки - это детская игрушки. Сколько лет вашему брату?

- Хворь к возрасту отношения не имеет, но пожилых людей лечить труднее.

Измаил подумал: "Пожилые люди".

Внезапно он подумал, что и ему уже сорок. А Нериман сколько лет? Должно быть, двадцать восемь-двадцать девять. Он украдкой взглянул на Нериман: выглядит на двадцать два. А нам уже сорок. Вот так прошла целая жизнь. Это может стать заглавием книги. "Так прошла целая жизнь". Разве плохо прошла? Почему же плохо, братец мой? Но прошла.

Начальник тюрьмы взглянул на часы. Нериман сказала:

- Я пойду.

Они с Измаилом пожали друг другу руки. Она пожала руку и начальнику тюрьмы.

- Что мне принести тебе на той неделе? - спросила она Измаила.

Измаил не ответил. Он смотрел на ноги Нериман. Он впервые заметил, какие они маленькие, какие стройные. А нам сорок.

Однажды Нериман пришла на свидание вместе с обритой наголо маленькой девочкой. Та была одета так, как принято одевать детей в Стамбуле. Ребенку было на вид лет пять-шесть. Девочка крепко ухватилась за руку Нериман и со страхом озиралась по сторонам.

- Зачем ее, бедненькую, так оболванили? - спросил Измаил.

- Вши у нее были. Такие, что ни мытье, ни лекарство не помогали. И я отвела ее к цирюльнику. Ничего, еще гуще вырастут волосы.

- Ты сама отвела ее к цирюльнику?

- Я удочерила Эмине. Теперь у нас с тобой есть дочка.

Измаил рассмеялся:

Назад Дальше