Жизнь прекрасна, братец мой - Назым Хикмет 16 стр.


Измаил нацарапал шестую черточку. Он лежит спиной на цементе. Перед глазами у него почему-то встали праотцы-Адамы, пасшиеся у генуэзской стены. Молодая, зеленая трава. Он смотрит на бородача, который ест вяленое мясо. Броситься на мерзавца, выхватить у него из рук его мясо! Измаила тошнит, внутренности словно режут ножом. К голоду мы привыкаем. Наш ишак только начал привыкать к голоду, как околел. Измаил пытается вспомнить анекдоты Ходжи Насреддина. Ни один не вспоминается. Он нацарапал седьмую черточку. Эти семь дней помимо всего того, что он видел, слышал, чувствовал и передумал, три единственных вопроса не давали ему покоя: кто сказал, что Зия отдал мне пишущую машинку и бумагу? Кто сказал, что я отдал их Кериму? Когда откроется дверь и меня потащат на фалаку? Дверь не открылась и в тот вечер. На следующий день, когда бородач поглощал котлеты с Баб-ы Али, Измаил вылил ему на голову жестянку с мочой. Тот сначала растерялся от произошедшего. Побежал к двери, начал с воплями молотить в нее. Пришли. Заковали Измаилу за спиной руки в наручники и той же ночью, отведя его наверх, на четвертый этаж, в комнату, заполненную грудами известки и кирпича, избили, ни о чем не спрашивая, до потери сознания. А потом притащили его в одну из одиночек политического отдела и заперли там. Измаил вновь увидел тех, кто сидел на стульях в коридоре. Но в большинстве своем это были уже другие люди. На одной из табуреток сидит дантист Агоп. Его белые волосы блестят в свете электрической лампы.

ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ЧЕРТОЧКА В ИЗМИРЕ

Когда Измаил открыл дверь хижины, Ахмед чертил двадцать пятую черточку. Но услышав скрежет поворачивающегося в замочной скважине ключа, он отступил на шаг.

- Хвала Аллаху, ты на ногах, - обрадовался Измаил. - Как температура?

- Вроде падает.

- Я принес градусник. Как это мы до сих пор с тобой не додумались до него, а, братец? Ну-ка, давай поставь.

Ахмед поставил градусник: 38,5.

- Хорошо, хорошо, надает. Ты простудился, только и всего.

Измаил, правда, в этом не уверен, Ахмед - тоже. Но Ахмед сразу ухватился за эту мысль.

- Мне самому кажется, что я подхватил грипп. Ведь в городе есть эпидемия?

- Конечно, есть.

(Врет.)

- У нас на заводе половина рабочих гриппом больна.

(Врет.)

- Как у тебя аппетит?

- Отличный, Измаил, дружочек.

(Врет.)

- Ягненка я не нашел, зато жареную курицу принес.

- Отлично. Спасибо.

Ахмед через силу съел немного курицы, давясь каждым куском.

- У тебя и ломоты почти не осталось, верно?

- Еще немножко есть.

- Эх, ну конечно же, ты простыл. Сразу не пройдет.

- Грипп.

- Я же сказал, половина рабочих на заводе…

- Я больше не кричу по ночам, верно, Измаил?

- В последнее время ты ни разу не кричал.

- Хорошо.

- Конечно.

- Ты, Измаил, ведь сказал всем, что я уехал в Стамбул?

- Ну да, мы же так договорились… Хотя это и не нужно было делать. Но тебя же не переубедишь, братец.

- Пусть они думают, что я в Стамбуле. Ну, на случай, если что-то вдруг произойдет.

- Ничего не произойдет. Что было, то прошло. Давай по кроватям.

Измаил, изображая, что играет на трубе, протрубил вечернюю зорьку.

- Наш дом был рядом с казармами. Так что я могу изобразить все сигналы. Горн в столовую. Горн в атаку.

- Слушай, знаешь, о чем я подумал? Если ты когда-нибудь окажешься в Москве, разыщи Аннушку, Измаил.

- Сам поедешь туда раньше меня, сам и разыщешь.

Я подумал: "Я поеду в другое место с двадцаткой снотворных таблеток". И вдруг мне так стало жаль себя, так нестерпимо жаль…

- Когда я поеду в Москву через пять или через десять лет, Аннушка уже обзаведется семейством, - вздохнул Ахмед. - Будет инженером на каком-нибудь заводе. А может, и главным инженером. Я пытаюсь представить, как она будет выглядеть через десять лет. Она будет похожа на свою тетю. Волосы с проседью, полная, любительница клубничного варенья. Ноги еще немного потолстеют. Я напишу тебе адрес их дачи. Спрячь где-нибудь.

- Хорошо, хорошо. Вечерний горн уже давно протрубили.

Они легли. Шум водокачки - шух-шух да шух- шух.

ДЕСЯТАЯ ЧЕРТОЧКА НА ДАЧЕ У АННУШКИ

Мы сидим на застекленной веранде и завтракаем, я и Мария Андреевна. Клубничное варенье, принесенное Петей молоко, ржаной хлеб. Аннушка еще не вышла из нашей комнаты.

Мария Андреевна внезапно задала мне неожиданный вопрос, к тому же задала его, понизив голос, будто боясь, чтобы не услышала Аннушка:

- Вы с Аннушкой собираетесь пожениться? Ну, то есть вы в ЗАГСе распишетесь?

Что я мог ответить?

- Конечно, - сказал я.

- Хорошо, хорошо… Она ведь поедет с вами в Турцию… Ведь вам когда-нибудь же придется вернуться на родину.

- Конечно…

- Если вместе уехать не сможете, она приедет за вами следом… Все-таки для этого лучше быть мужем и женой по закону. Ведь ЗАГС - законное советское учреждение, верно?

- Конечно.

Вошла Аннушка. Села. Мария Андреевна сменила тему разговора.

- Пойду-ка я на рынок, продам клубнику и куплю манку, если найду.

У Марии Андреевны есть клубничная поляна. Участок примерно в двадцать квадратных метров. В этом году уродилось очень много клубники.

По противоположной стороне улицы мимо дома проходят нэпманские семейства. В Москве мы с Аннушкой, бродя по улицам, то и дело считаем, сколько новых нэпманских магазинов открылось, сколько закрылось. На месте закрывшихся нэпманских магазинов чаще всего открываются государственные книжные.

Мария Андреевна сказала:

- Пойду собирать клубнику.

Аннушка, сверкая белыми зубами, кусает ржаной хлеб с клубничным вареньем. Просто чтобы что-нибудь сказать, я спросил:

- А ты умеешь стрелять?

- Умею.

Я удивился.

- А я не умею.

- Ну и что.

- И ты меня за это не презираешь?

- Нет!

- А где и как ты научилась стрелять? Когда?

- После того как у меня на глазах убили отца, я должна была научиться стрелять. Потом, когда мать умерла от тифа в Сибири, - пошла в партизаны.

- Ты мне об этом не рассказывала.

- Не о чем рассказывать. Шесть-семь месяцев партизанила.

- Как? Расскажи, дорогая…

- В следующий раз… А сейчас - шагом марш на озеро, мыться!

Я встал. На глаза мне попалась газета "Правда". Я взял. Вчерашняя. 12 июня 1924 года. Ю-Пей-Фу в Китае убивает китайских рабочих лидеров. Казнили председателя профсоюза железнодорожников.

- О чем пишут?

- Террор в Китае.

Аннушка выхватила газету у меня из рук.

- Где заметка?

- Вот.

Прочла. Ничего не сказала. Положила газету на стол.

- Пойдем.

Мы пошли на озеро. Комары кусаются ужасно. Я иду и на ходу то и дело бью себя то по затылку, то по груди. Аннушка о чем-то задумалась.

- Тебя не кусают?

- Я, наверное, не такая вкусная, как ты.

Я все время думаю о словах Марии Андреевны. Взять с собой Аннушку в Турцию невозможно.

Мы шагаем бок о бок. Втроем шагаем: я, Аннушка и разлука.

"Слушай тот ней, как он поет - о скорби разлуки речь он ведет".

- Что ты там бормочешь, Ахмед?

- Есть один великий поэт, мистик. Мевляна. Вспомнил один его бейт.

Я перевел двустишие Аннушке. Объяснил и его мистический смысл. Ней изготавливают из камыша. Когда в него дуют, он жалобно поет о разлуке. Человек - частица Вселенной, то есть частица Аллаха, оторванная от него, потерявшая его, вот человек и жалуется на эту разлуку.

- Прочти по-турецки.

- Оно было написано на персидском, на турецкий лишь перевели. Я тебе прочту и на том и на другом.

Я прочел.

- Оба звучат очень красиво. Когда вы с Керимушкой говорите по-турецки, я слушаю, и мне очень нравится турецкий язык, его гармония.

- Почему его ты называешь Керимушкой, а меня ни разу Ахмедушкой не назвала?

- Действительно, странно. Почему? Иногда я про себя называю тебя Ахмедушкой, но вслух так сказать не могу. Кто знает почему?

Мы искупались. Легли на берегу, бок о бок. Наши плечи касаются друг друга. Аннушкина рука - в моей руке.

- Ты скучаешь по своей родине, по Стамбулу?

Она спросила об этом так, будто обращалась не ко мне. Убрала свою руку.

- Почему ты убрала руку?

- Не знаю… Наверное, для того, чтобы тебе было легче отвечать.

Не поворачивая головы, я вновь взял Аннушкину руку в свою. Она опять спросила будто не меня:

- Почему ты не отвечаешь?

- Что тут ответить? Иногда я целыми днями не вспоминаю о своей родине, но потом, внезапно, я чувствую ее запах. И живу в этом запахе целые дни, недели напролет, с тоской, с болью, такой, что иногда слезы наворачиваются на глаза.

- Понимаю.

- Не убирай руку.

- Что это за любовь для тебя, что за запах?

- Это не запах моря, не запах сосен, не запах земли… Запах родины - это привязанность к людям… Когда я говорю о людях, я подразумеваю…

- Не буржуев, конечно, - перебивает Аннушка.

Наши плечи касаются друг друга.

- Если бы это было в твоих силах, ты бы вернулся в Стамбул, ну, скажем, завтра, через неделю, через месяц? - спрашивает она.

- Почему именно в Стамбул?

- А куда же еще?

- Да, конечно, прежде всего в Стамбул.

- Ты хотел бы вернуться? Прямо теперь, сегодня, сейчас? Хотел бы оказаться там в эту же секунду? Почему ты бросил мою руку? Бросай… Не прикасайся к моей руке. Хотел бы? Ахмедушка… Ахмедушка… Понимаю… Ты прав… Пойдем отсюда, мне что-то холодно стало.

Мы молча оделись. Сейчас? Прямо сейчас в Стамбул? И да и нет…

По дороге я сказал Аннушке:

- Давай зайдем к Багрицкому.

Эдуард Багрицкий - один из самых любимых моих русских поэтов. Он замечательный человек. Настоящий человек - как настоящее вино, не разбавленное водой.

Поэт встретил нас у калитки. Улыбается. Кажется, у него почти нет зубов.

- Добро пожаловать, Осман-паша.

Он почему-то всегда меня так называет, видимо, в честь коменданта Плевны, Гази Осман-паши.

- Аннушка, какая ты сегодня красивая. Как пшеничное поле, залитое солнцем.

Среди многих качеств Багрицкого, за которые я его люблю, прежде всего - его мужественность и революционный романтический настрой. У него редкий талант воспевать, словно женщину, все вокруг: дерево, траву, паровоз, весну. Мне кажется, что настоящий поэт, настоящий художник не может не любить женщин.

Мы вошли. Дача у него - крохотная. Темная, сырая. В аквариумах плавают японские рыбки, в клетках распевают птицы, но кажется, что и птицы, и рыбы свободно летают, свободно плавают в этом полумраке. Рядом с Багрицким свобода чувствует себя привольно.

Его жена, маленькая, щупленькая женщина, приготовила чай.

Багрицкий почитал нам свои новые стихи теплым, звучащим откуда-то из глубин, издалека, голосом. Я так люблю этого человека, так люблю, что дни напролет мог бы сидеть перед братским взглядом его глаз, среди его рыб, птиц и стихов. В этой сумрачной комнате дует ветер одесского взморья, легкий ветерок с Черного моря.

* * *

Оставив у Багрицкого частицу своих сердец, мы вернулись домой.

Мария Андреевна обменяла клубнику не на манку, а на картошку.

Сейчас полночь. Я лежу рядом с Аннушкой. Окна открыты, но тюлевые занавески задернуты. Это из-за комаров. Мы даже лампу зажечь не можем.

Аннушка, обнаженная, спит на спине. Дышит во сне, как ребенок, слегка причмокивая. Ее рука - в моей руке. Я больше не смотрю на ее наготу, сияющую в лунном свете, залившем комнату. Во мне поднимается что-то тяжелое, липкое, темное. Сердце бешено бьется. Я крепко держу Аннушку за руку. Не отрываясь, смотрю на лунный свет, выбеливший тюлевую занавеску. Спали Аннушка с Си-я-у или нет, я не знаю. Я никогда не смогу об этом узнать. Я считаю, мужчина и женщина становятся по-настоящему близки только в этот момент. Мне знаком диван в Марусиной комнате, мне видятся их движения на этом диване. Я стараюсь гнать от себя эти мысли, и все же вновь и вновь я думаю об их возможной близости. Мысль о том, что Аннушка была не только со мной, сводит меня с ума. Когда я уеду, она наверняка рано или поздно найдет себе другого. Выйдет за него. Молодожены распишутся в ЗАГСе. Это неизбежно случится, когда я исчезну из ее жизни, когда умру для Аннушки. Нет, дело не в этом, все гораздо сложнее. Я выпустил руку Аннушки и встал. Оделся. Вышел из дома, в лес, залитый лунным светом.

КОНЕЦ ДВАДЦАТЬ ПЯТОЙ ЧЕРТОЧКИ В ИЗМИРЕ

- Измаил.

Измаил не проснулся.

Ахмед повторил громче:

- Измаил.

- Что случилось? Что-то произошло? Ты меня звал?

- Ничего не случилось. Прости мне мои глупости…

- Скажи, братец, что все-таки случилось?

- Ты забыл купить мне снотворное.

- Я не смог купить. Без рецепта не продают. Завтра я раздобуду рецепт. У одного знакомого доктора. Постарайся уснуть. Давай, сосчитай до пятисот.

- Прости меня.

- Спи, спи давай…

Будить Измаила - глупость. Я мог бы написать ему записку: "Не забудь купить снотворное" - и положить ему на одежду.

Я повернулся на правый бок, повернулся на левый. Лежу на спине. Руки вытянул по бокам, как покойник в могиле. Ах ты черт побери! Рано или поздно буду так же лежать на спине, вытянув руки по бокам. Впрочем, лучше быть сожженным. А есть ли в Москве крематорий? После моей смерти - пусть жгут, если захотят. Энгельс вот пожелал, чтобы его тело сожгли, а прах развеяли над океаном. Так и сделали, говорят. Он - один из самых мудрых стариков на свете и один из самых юных романтиков… Энгельс… Надо спать… Иного выхода, кроме как сон, нет… Надо спать.

Прежде чем проснуться от толчков Измаила, я услышал, что кричу во все горло, услышал свой страшный крик. Услышал свой страшный голос. Мне показалось, что я кричал много часов подряд. Не могу понять, где я. На мгновение почудилось, что я в Москве, в Аннушкиной комнате, потом увидел себя на внутреннем дворе стамбульского ялы, затем - я в яме.

- Проснись же, братец.

Измаил трясет меня за плечо. Он зажег лампу. На мгновение я увидел, что он держит в правой руке, но он сразу убрал руку за спину, спрятал от меня то, что держал в руке.

- Не бойся, Измаил.

Он смотрит на меня выпученными от ужаса - или это только мне так кажется - глазами.

- Я не боюсь. Чего мне боятся? Возьми себя в руки, братишка. Дать тебе воды?

- Не хочу.

- Как ты себя чувствуешь?

- Хорошо. Не гаси лампу.

Измаил вернулся в свою постель.

- Постарайся заснуть, - бормочет он, приходя в себя.

- Хорошо. Ты тоже…

Но мы оба не смогли уснуть до утра. Мы не разговаривали. Мы тайком наблюдали друг за другом - как охотники за добычей.

ЧЕРТОЧКИ В СТАМБУЛЬСКОМ ПОЛИЦЕЙСКОМ УПРАВЛЕНИИ

Новая камера, в которую посадили Измаила, была темной. Эта публика любит темноту. И военные его тоже в темноте держали. Измаил понимает, когда день, а когда ночь, только проходя по коридорам в уборную. На стене камеры он ногтем выцарапывает черточки, но увидеть их и сосчитать он не может. На допрос его не вызывают. Ожидать каждую минуту, что вот сейчас позовут, сейчас опять уложат под удары, - тяжело и мучительно. Так они и будут мучить меня и заставят сдаться. Пищу, которую носит Нериман, теперь передают. В камере темнота такая, что он сначала с трудом нащупал собственный нос, а потом привык. Измаил знает, что его без всяких допросов и следствия могут продержать здесь пять, девять месяцев. Зия рассказывал, как во время арестов 1928 года его после пыток продержали в камере год. Измаила тогда не долго держали. Зия сказал, что его тогда раздели, сковали руки и прижигали грудь, живот, ноги горящими сигаретами. Он показывал темно-коричневые пятна ожогов. Еще у него содрали два ногтя - с мизинца правой руки и среднего пальца левой.

Всякий раз, проходя по коридору, Измаил видит - на стульях сидят новые арестованные. И только дантист Агоп все на той же табуретке. Вид у него ненормальный, будто накурился гашиша. Однажды, когда Измаил проходил мимо, Агоп упал. Беднягу сразу же подняли полицейские. С издевкой - "Боже мой, Агоп-эфенди, садитесь вы поудобнее" - усадили вновь. Измаил понял: Агопа пытают, не давая заснуть. Некоторым не дают спать по несколько дней, заставляя их стоять на ногах. Рядом постоянно дежурят полицейские. Стоит тебе забыться - растолкают, разбудят. А если рухнешь мешком - поднимут, поставят вновь. Дантиста Агопа держат на табуретке, должно быть, потому, что он стар. Через несколько дней Измаил вновь увидел, как дантист упал. Его вновь подняли. Вот уже примерно двадцать семь дней, нет, двадцать пять, нет, все же двадцать семь, Агоп на табуретке. Он падает, его поднимают. Всякий раз, когда он падает, он ударяется головой об пол, в его седых волосах запеклась кровь, все лицо в синяках и ссадинах.

На четвертом этаже, на площадке перед дверью с двумя полумесяцами - матери, жены, сестры арестантов.

Неизвестно, сколько месяцев прошло с тех пор, как Измаил попал за решетку. Нериман заболела. Передачу Измаилу целую неделю носил Осман-бей, постоянно приговаривающий: "Мне-то больше ничего не будет - я работаю. Но на этот раз Измаил, когда выйдет, пусть хоть немного образумится. Я не говорю, чтобы он бросал свои дела, но он скоро станет отцом. Да и Эмине считается его дочерью. Еще раз повторюсь: я не говорю, чтобы он бросал дела, но и постоянно бросаться грудью на власть тоже не стоит".

На площадке перед дверью с двумя полумесяцами Нериман познакомилась со старшей сестрой Керима. Керима арестовали двадцать пять дней назад, через два месяца после ареста Измаила. Сестра у Керима - пожилая, полная, с приветливым лицом… А по лестнице с такой скоростью взбирается, что можно решить, будто четырнадцатилетняя девочка.

Нериман сказала:

- Месяц назад я встретила Керима в автобусе. Вижу, он стоит впереди. Я так обрадовалась! Пока пробиралась через толпу к нему, автобус остановился. Я не успела позвать его. Он спрыгнул. Я тоже. Идет быстро, не оборачиваясь. Я - следом. Он свернул в переулок и побежал. Тогда я подумала, что он просто не хочет меня видеть.

В руках у сестры Керима судок и четыре красные розы. Привезла из Сарыйера. Одну розу дала Нериман.

- Эти розы мой Керимчик вырастил в галерее, которую сделал собственными ручками. - И добавила: - После того, доченька, как мы выходим отсюда, за нами следят. Куда мы идем, с кем разговариваем. Поэтому-то Керим и убежал от тебя. Есть такой рябой тип, никогда не отстает от меня. Третьего дня выхожу я отсюда утром, оставив передачу. Рябой - за мной. Пошла я в хамам на Фындыклы. Мылась там до вечернего азана. Выхожу. Что ты думаешь - стоит перед баней! Снег-то сыпет. А он стоит дрожит. Отдают ли хоть они наши передачи ребятам? Или сами сжирают?

Вдруг раздался крик:

- Вы обязаны передавать моему мужу еду горячей! У моего мужа туберкулез.

Назад Дальше