Повести и рассказы: Анатолий Курчаткин - Анатолий Курчаткин


Прозаик Анатолий Курчаткин принадлежит к поколению писателей, входивших в литературу в конце 60-х - начале 70-х годов.

В сборник наряду с повестями "Гамлет из поселка Уш", "Семь дней недели" и "Газификация", вызвавшими в свое время оживленную дискуссию, вошли наиболее значительные рассказы, созданные автором на протяжении почти 20-летней литературной работы и в основном посвященные нравственным проблемам современности: "Душа поет", "Хозяйка кооперативной квартиры", "В поисках почтового ящика", "Новый ледниковый период" и пр.

Содержание:

  • Повести 1

    • ГАМЛЕТ ИЗ ПОСЕЛКА УШ 1

    • СЕМЬ ДНЕЙ НЕДЕЛИ 13

    • ГАЗИФИКАЦИЯ 25

  • Рассказы 37

    • ДВА ФОМЫ 37

    • ФИЛИМОНОВ 48

    • В ГОСТИНИЦЕ 51

    • ХОЗЯЙКА КООПЕРАТИВНОЙ КВАРТИРЫ 58

    • ДУША ПОЕТ 61

    • В ПОИСКАХ ПОЧТОВОГО ЯЩИКА 66

    • СВЕРЧКИ 68

    • ГОСТЬ 72

    • НОВЫЙ ЛЕДНИКОВЫЙ ПЕРИОД 79

Повести и рассказы

Повести

ГАМЛЕТ ИЗ ПОСЕЛКА УШ

Странное воспоминание мучит меня. Будто я лежу под черным низким потолком, он словно бы неторопливо покачивается, то наплывая, то удаляясь, и весь в зыбких, дрожащих, слабых красных отсветах, душа моя переполнена величайшим покоем, торжественна и беспечальна, и масса звуков вокруг: негромкий металлический звяк, тихий скребущий шорох, приглушенные, словно бы запредельные голоса, невнятно произносящие что-то, и мягкий сухой треск временами…

Что это? Откуда это во мне? Может быть, все это следовало бы назвать видением, но это не видение, потому что в расплывчивой ясности видения всегда есть некая неотчетливость конкретности, а в том, что возникает в моем сознании, во всей этой туманной зыбкости окружающего мира такая вдруг мощная, твердая конкретика чувствования, такая острая пронзительность и разнимающая душу сладкая горечь именно в о с п о м и н а н и я…

Я боюсь его. Я не знаю, что оно значит, я не понимаю, откуда оно, но пуще того я боюсь его потому, что вслед ему входит в меня глухая, сдавливающая горло тоска, наваливается мрачная тяжелая раздражительность, я перемогаю себя, креплюсь изо всех сил, надеюсь всякий раз, что переборю, одержу верх, и всякий раз оказываюсь побежден…

Сегодняшним утром это воспоминание всплыло во мне вновь.

Поезд тяжко и монотонно грохотал колесами на стыках рельсов, я уже проснулся, но лежал на своей верхней полке с закрытыми глазами, слушая этот однообразный железный гул, и вдруг оно пронзило меня, и я вытянулся под тонким железнодорожным одеялом, как прошитый током, сердце мне проняло острой болью, и глазам сделалось горячо от спазмы слез в горле.

Иногда в такие минуты мне кажется, что если б я мог и в самом деле заплакать, слезы бы облегчили меня и все изменили, но настоящих слез нет во мне - последний раз я плакал в четырнадцать лет. Я плакал, уткнувшись лицом в грязную, в потеках сырости стену, взахлеб, катаясь головой по этой шероховатой, обдирающей лоб стене - в арке дома на площади с памятником великому поэту, напротив здания "Известий", возле спуска в подвальный мужской туалет. Трое здоровых "бродвейских" стиляг, вывернув руки, обшаривали мне карманы, и один, обшманывая карманы брюк, со смешком больно ущипнул меня сквозь тонкую материю кармана за мошонку, но я тогда не от этого разрыдался. Когда они обшманывали меня, завернув за спину руки, из туалета, неторопливо и солидно ступая по ступеням, поднялся отцов сослуживец, не сослуживец, нет, - друг, друг дома даже, откуда и знал его, я закричал, рванувшись к нему, и он, выстрелив в меня испуганным быстрым взглядом, отвернул голову и пошел, пошел, чуть ли не побежал из подворотни на улицу…

С ума сойти, как давно это было - двадцать уж лет назад.

И как это все связано в мозгу, какими нитями сшито? - всякий раз, как привидится мне этот низкий черный потолок, мне вспомнится - через мгновение или через долгие часы, но всегда обязательно, - и тот шмон у общественного туалета с выкрученными руками, тот стыдный, унизительный щипок сквозь карман, тот быстрый испуганный взгляд бегущего из подворотни взрослого человека…

Отпуск был закончен, завтра надлежало выходить на работу. Я снова лежал - теперь уже на кровати в общежитии, забросив за голову руки, не сняв туфель и поместив ноги, чтобы не испачкать покрывала, на ободранную никелированную спинку.

Отпуск был веселым и бездарным, две недели его, как один день, были праздно разбазарены на бессмысленное шатание по городу-курорту Сочи, по его пляжам и всяким забегаловкам, и вот все кончилось, и вот я вернулся - здравствуй, милый край!..

Я рывком сбросил ноги на пол, встал, прошелся по узкому проходу между двумя кроватями к окну, назад к двери и снова к окну. Пыльная, прожаренная солнцем улица без единого деревца, загибаясь коленом, спускалась с горы к Дворцу культуры, чахлый парк перед фасадом дворца - четыре десятка тонколапых тополей с тряпичными серыми листьями - казался издыхающим от удушья. Улица была совершенно пуста.

Завтра на работу. А, черт!..

Вздымая густое, тяжелое облако пыли, прокатилась по улице и около дворца свернула к зданию управления карьером черная начальническая "Волга".

Что нужно, какая сила должна держать человека в равновесии, чтобы он мог вот так, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, втиснутый в восьмичасовой замкнутый суточный цикл, мотаться в одном хомуте, не меняя его, натягивать все те же дряхлеющие вместе с ним старые постромки, бежать по одной и той же дороге, все по одной и той же - изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год?.. Снова мне с завтрашнего дня, сменному электрику ремонтно-механического цеха комбината, чистить пригары на залипающих контактах в пультах управления, выискивать сгоревшие реле, менять искрящие щетки в двигателях - в общем, как указано в инструкции о моих обязанностях, поддерживать в исправности электрооборудование цеха… А, черт! Здравствуй, милый край…

Я пробрел обратно к кровати, сел, вытащил из-под нее чемодан, раскрыл - и тут же захлопнул: я забыл, что я хотел взять.

В дверь постучали, и, не успел я крикнуть, чтобы входили, она открылась. Через сколько общежитий я прошел, это неотъемлемое качество всякого общежития: к тебе вваливаются, не спрашивая на то никакого твоего согласия, не считаясь ни с каким твоим желанием.

На пороге стоял Макар Петрович, комендант.

Нынешней весной я пил за здоровье Макара Петровича на его пятидесятитрехлетии. Из этих пятидесяти трех тридцать пять он култыхает на протезе, сделавшись от малоподвижной жизни тучным и задыхающимся, правый глаз у него задернут бельмом. Ногу ему оторвало при бомбежке эшелона, в котором он, новобранец образца сорок третьего года, ехал на фронт, а бельмо стало вдруг затягивать глаз годика через полтора, и до сих пор, при случае, он крякает сокрушенно: "Не могло раньше сесть! Хоть бы нога тогда целой осталась".

- Виталю Игнатычу! - сказал Макар Петрович, входя в комнату и выбрасывая вверх руку со сжатым мохнатым кулаком. Почему-то он никогда не произносил мое имя полностью, всегда усеченно, пусть даже языку это было не совсем ловко. - Мне сейчас на вахте докладывают - приехал! Приехал - и не заглянул. А? Как же так?!

- Ну, ты уж хочешь, чтоб я к тебе, как к генералу, на доклад приходил, - заставляя себя улыбаться, поднялся я с кровати навстречу ему, и мы пожали друг другу руки. - Или ты себя уже произвел?

- Так обо мне думаешь? - сделал он оскорбленное лицо, прижимая свой жирный двойной подбородок к шее. - Я что, узурпатор какой, чтобы самому себе звания присваивать? Во, все мое звание, - наклонился он и похлопал себя по протезу через штанину просторных, бог весть с каких пор сохранившихся у него парусиновых брюк. - Все и навсегда. - Распрямился, крякнув, и, поглядев на меня секунду молча, развел руками: - Ну, с возвращеньицем!

- Вот сразу бы так-то, - сказал я. - А то: чего не доложился, не отчитался… Я уж подумал, может, это не ты, может, тебя подменили кем-то.

- Ну да, ну да, найдут мне замену!.. - вновь с охотою подхватил мое зубоскальство Макар Петрович. Он любил поговорить с такой вот шутейностью, почесать, что называется, языком - русская исконно черта. - Ну, чего, как там на югах-то, значит? - спросил он затем, опускаясь на кровать Мефодия, моего соседа, и вытягивая вперед протез. - Жара?

Я тоже сел на кровать, только, естественно, на свою, сел прямо с ногами и прислонился к спинке.

- Жара, знаешь, Макар Петрович, жара… Правда, чуть-чуть поменьше, чем здесь.

Он захохотал, закидывая назад голову и постукивая деревяшкой по полу - была у него такая привычка: смеясь, пристукивать протезом, как бы в изнеможении.

- Ну так, значит, не рекомендуешь?

- Нет, не рекомендую. - Я помолчал. - Что-то в этом во всем бездарное… животное: пляж, море…

- Сам-то ездишь? - перебил он меня, продолжая похохатывать.

- А черт его знает, Макар Петрович… черт его знает! - Я ударил себя ладонью по колену и потер его, будто мог таким образом снять раздражение, от которого ноги потрясывало мелкой нервной дрожью. - Вроде отпуск, вроде надо куда-то ехать… не сидеть же на месте!

- Ну да, ну да, - сказал он, покивав. - Не очень, в общем, доволен. Ага… Вот то-то я никуда и не держу путь. К себе на родину, недалеко, благо. Посидел, побродил, с мужиками потолковал… и хорош, и хорошо.

- Да, когда со смыслом каким-то едешь - это хорошо. Это хорошо… со смыслом… - Я опять помолчал, ожидая, может быть, Макар Петрович что-нибудь ответит на эти мои слова, но он не ответил, просто сидел, смотрел на меня, улыбаясь, и я спросил: - Ну, а что у нас здесь нового?

- Храбрунов умер, - с готовностью отозвался Макар Петрович и сделал паузу, переводя дыхание, чтобы подытожить новость, как он это всегда делал, неторопливым коротким резюме. - Дурацкая смерть, глупее не бывает: сидел, говорят, обедал, засмеялся чего-то - кусок в дыхательное горло, и все, не откачали. В городе похоронили. От Дворца культуры гроб по дороге три километра несли. Оркестр играл, само собой.

Храбрунов был заместителем директора комбината по быту, я его видел раз: сидел на стуле перед столом инспекторши в отделе кадров, дверь вдруг с грохотом распахнулась, и на пороге, держась за ручку, встал квадратный нахмуренный мужик с длинными, падающими на лоб черными волосами. Он оглядел замершую комнату быстрым резким взглядом, сказал, ни к кому не обращаясь, недовольным громким голосом: "И здесь нет!" - и влупил дверь обратно в косяк.

- Дурацкая смерть… точно, - сказал я. - А тебе ногу не по-дурацки оторвало?

- А! - махнул рукой Макар Петрович. - У меня все по-дурацки, что толковать. Сестры Смирнихины родили. В один день. А?! Это вот да!

- Ну?! Действительно, да так да. - На мгновение, пробившись сквозь мрачную тяжелую раздражительность, во мне поднялось искреннее удивление. Сестры Смирнихины жили в нашем общежитии, обе работали крановщицами, обе в один день вышли замуж - это понятно. Но чтобы умудриться и родить в один день!..

- Старшая, правда, недовольна, - снова хохотнув, сказал Макар Петрович. - У нее на три часа позднее - обидно! Джакомо Леопарди, из серии "История эстетики в памятниках и документах" купил, - без всякого перехода, вспомнив и чтоб не забыть, хвастливо сообщил он. - Прекрасная книга.

- А кто он такой, Джакомо Леопарди? - спросил я.

- Не знаешь? А я думал, знаешь, - смущенно пристукнув деревяшкой о пол, сказал Макар Петрович. - Там написано, в предисловии, известный итальянский поэт девятнадцатого века, ну да не в том дело. Умная книга. Прямо философия целая. Потом дам тебе.

- Спасибо. - У меня не получалось поддерживать разговор, и я боялся, что Макар Петрович как-нибудь не так истолкует мои куцые односложные ответы и обидится. Правда, едва ли он может обидеться на это, но все равно… - С удовольствием почитаю, Макар Петрович, - заставил я себя добавить.

Мы дружим с ним - если это слово уместно, чтобы определить отношения людей, не связанных между собой никаким делом, никакими общими интересами, а одной лишь взаимной симпатией, - полтора уже года. Впрочем, нас связывают книги. Когда-то, в детстве и ранней юности, я читал как одержимый, кажется, я полагал тогда, что смысл жизни в том и состоит, чтобы прочитать книг как можно побольше. Я напичкался мировой и отечественной литературой до того, что, не успевая перевариваться, она торчала у меня из горла изжеванным бумажным комом, и потом у меня долго было несварение - я не брал в руки ни одной книги лет пять. Теперь, с трудом вспоминая писателей и названия, я начинаю все это медленно перечитывать, обнаруживая с удивлением, что, не помня деталей, помню главное - запах, цвет и вкус. Вид книги вновь, как в давнюю пору, только по-иному, не с такой раздражающей силой, вызывает во мне лихорадочное волнение, словно бы что-то посасывает от него под ложечкой - нужно подойти, посмотреть, взять… И каково же было мое удивление - не удивление, нет, я обомлел, - когда увидел, оказавшись у коменданта, многочисленные этажерки с книгами.. Казалось, вся его небольшая квартирка - две обычные общежитские комнатушки, соединенные прорубленной в стене дверью, - была заставлена этими темными от времени, решетчатыми этажерками, никем уже не производящимися, каких уже нигде и ни у кого не увидишь. Сугубо научные и профессиональные, непонятно для чего необходимые коменданту рабочего общежития, вроде "Теории механизмов и машин", безгрешно соседствовали на этих этажерках с "Опытами" Монтеня и "Золотым ослом" Апулея.

- Что-то ты, Виталь Игнатыч, вялый, я погляжу, - сказал Макар Петрович. - Нездоровится, что ли? Или устал с дороги?

- Вялый?.. - пробормотал я, с радостью ухватываясь за подброшенную идею. - Да устал, действительно…

- Ну вот, в самом деле. А я приперся. Как дурак. - Макар Петрович поднялся, скрипнув кроватью, и вслед ее скрипу скрипнул сухо и длинно, когда он оперся на него, протез. - Ну, давай, значит, заходи, как смажешь. - Он сделал было шаг, пусто мотнув парусиновой штаниной, но остановился и хохотнул радостно, прижимая жирный подбородок к шее: - Леопарди в передвижке оторвал. Лежала, никто не брал, представляешь?

Он ушел, я сполз по спинке кровати вниз и снова лег.

Я лежал полчаса, а может, и дольше, - солнце, перемещаясь по небу, пришло на уличную сторону общежития, уже заглядывало в окно, и в комнате делалось душно.

Завтра на работу - в прежний хомут…

Я вновь сбросил рывком ноги на пол, надел сандалии, вытащил из чемодана полотняную кепку, в которой ходил по городу-курорту Сочи, и, закрыв комнату на ключ, спустился на улицу.

Часы на руке показывали около половины первого. Сейчас в моем родном ремонтно-механическом заканчивается перерыв, отведенный на прием пищи…

Улица была все так же пуста, и сквозь тонкую подошву сандалий, расплескивавших тут же оседавшую тяжелую, каменную пыль, которой было засыпано здесь вокруг все, ощущалось, что земля раскалена солнцем, как сковорода.

В чахлом парке перед Дворцом культуры, на асфальтовой дорожке, рассекавшей парк надвое, стояла квасная бочка, и возле нее, несмотря на дневное рабочее время, толклась небольшая толпа. Граненые пол-литровые кружки мелькали в этой толпе там-сям кусками прохладного-прозрачного льда, напоминая своим белым резким блеском о студеной зимней поре.

Прогресс! Невиданный прогресс - квас в нашей захолустной каменной жарильне!

Я встал в очередь, отирая ладонью вспотевший под кепкой лоб, и стоящий впереди меня здоровый, под метр девяносто, широкий, как БелАЗ с карьера, мужик, перетаптываясь от нетерпения на месте, тут же наступил мне на ногу. Я крепко поддал ему в бок кулаком, сталкивая с ноги, и выругался с неожиданными даже для своего раздражения злостью и наслаждением:

- Да какого дьявола!.. Глаз, что ли, нет?

- Чего? - оборотил он ко мне комкастое добродушное лицо. - Отдавил, что ли? - И похмыкал. - Ну извини. Я как наступлю - отдавлю, в самом деле. Центнер во мне.

- Маловато, - не смог я остановиться, глядя на него все с той же неожиданно вспыхнувшей к нему злостью, испытывая странное, болезненно-приятное удовлетворение от этой злости. - Добавить еще центнерок - настоящий боров будешь.

- В морду захотелось? - спросил он все с тем же добродушным выражением лица, но сощуривая глаза.

- Получишь, - сказал я так, словно он не мне пригрозил, а самому себе.

На нас оглядывались. И продавщица, крутя кружки над бьющими внутри их светленькими тонкими струйками воды на моечном кругу, тоже поглядывала в нашу сторону.

- Возьмешь квас - поговорим, - сказал мужик, помолчав, и отвернулся.

Я вложил в мокрую ладонь продавщицы свои шесть копеек, получил от нее взамен такую же мокрую, скользкую кружку и, отойдя от бочки под хилую тень тонколапого тополя, поискал глазами мужика.

Он стоял под другим тополем, метрах в десяти, пил квас и поверх кружки смотрел на меня, держа на отлете в другой руке еще одну кружку, пухло пузырящуюся кремовой искристой пеной. Я принялся цедить сквозь зубы теплое пойло основательно переболтанного, пока его довезли сюда, кваса, тоже держа мужика в поле зрения; он опорожнил первую кружку, приступил к следующей и поторопился допить ее одновременно со мной.

У лотка продавщицы мы опять сошлись. Я поставил на поддон свою кружку, он звякнул о нее двумя своими и, выпрямляясь, сказал, щуря глаза:

- Смотри давай!

Никакого выяснения отношений ему не хотелось, и моему раздражению тоже не требовался подобный выход.

- Сам в другой раз смотри, - сказал я.

И мы разошлись: он, мерно загребая ногами, двинулся прямо через парк к улице, по которой я только что спустился, мне тоже нужно было идти куда-то, и ноги вынесли меня из парка к Дворцу культуры. Между пузатыми алебастровыми колоннами центрального входа стояли выгоревшие на солнце, блеклые щиты рекламы, зазывающей записываться в кружки художественной самодеятельности и объявляющей программу фильмов на нынешнюю неделю. Мужик шел не оглядываясь, я потоптался немного у подножия щитов, глядя ему вслед, и пошел обратно - мимо квасной бочки с мелькающими вокруг нее кусками стеклянного льда, и дальше - мимо осадистого двухэтажного здания управленческих служб карьера за палисадником, и еще дальше, и еще дальше - неизвестно куда.

На остановке рейсового автобуса стоял с открытой дверцей, собирая, видимо, пассажиров до города, длинноносый автобус ЗИЛ - "катафалк".

Дальше