Вот он счастлив - от приобретения хорошей книги. Вчера был счастлив - устроил старому человеку ночлег. А завтра будет счастлив потому, что запустят новых космонавтов. Тебе этого не дано. Счастье вознаграждает собою бесхитростных и прямодушных, а бесхитростность и прямодушность, как всякая простота, - свойство цельных и глубоких натур, цельность же и глубина не терпят суеты, Броунова движения страстей и целей, им нужна неподвижность формы, чтобы отлиться и затвердеть… И ведь неудачнейшая жизнь при этом: протез, бельмесость, окрутившая его вокруг пальца распутная баба, заставившая платить алименты за чужого ребенка…
- Подам завтра, Макар Петрович, заявление об увольнении, - сказал я.
Он ставил рюмки на стол. Замер на миг в согнутом состоянии, распрямился, подпрыгнув на протезе, и лицо у него из оживленного сделалось печальным.
- Серьезно аль нет? - спросил он.
- Да, серьезно.
- Ага… - Он двинул стулом и сел. - Ага…
Я тоже сел.
- А я к тебе привязался, - сказал он, не глядя на меня. Помолчал и добавил: - Жалко. В Москву решил, что ль?
Я усмехнулся - мне это показалось смешным: в Москву…
- Нет, - сказал я. - А куда… даже не знаю куда!.. На БАМ вон поеду. Давно по стройкам не шатался. Или не на БАМ… Поехать у нас, что ли, некуда.
- Ага, ага… - снова сказал Макар Петрович. Он отодрал фольгу с бутылки, налил в рюмки - мне полную, себе на четверть, - и, совершив это действо, облокотился о стол. - Шило у тебя в одном месте, а?
- Цыган, видать, какой-нибудь кровь подпортил. - Я взял свою рюмку и, качнув подбородком, предложил ему взять свою. - Я-а цыга-анский баро-он, я-а гоня-аю воро-он… Знаешь такую оперетточку?
- Слыхал. - Он взял рюмку, поглядел ее зачем-то на свет и, все так же не глядя на меня, вздохнул. - Ты не цыган, Виталь Игнатыч, - сказал он, - ты шалопут. Ты шалопут, вот ты кто.
- Это что, вроде шалопая? Хулигана, значит? - спросил я.
- По мне, это без корней кто, - постукивая под столом деревяшкой, сказал он, обращая глаза ко мне. - Без корней родился и пускать их не умеет.
- Любопытно. - Я потянулся к нему рюмкой, он потянулся ко мне, и мы чокнулись. - Что ж… за то, чтоб уметь пускать корни?
- Ну-у, - протянул Макар Петрович. - Это ты много хочешь. Это уж, знаешь, кому как на роду… Попросту давай, как водится: за счастье!
- За то, выходит, чтобы мы были довольны? - вспомнил я читанного только что Леопарди.
- Выходит, так, - сказал Макар Петрович.
Мы выпили - за то, чтобы мы были счастливы и были довольны, и водка, как водится, перехватила нам горло.
Куда несет меня в этом мощном, обвально грохочущем от собственного движения, закручивающемся воронками, взбухающем буграми волн потоке, где исток его и где устье, где берега его - и есть ли они? - ничего не видно и ничего не слышно, и не за что уцепиться, чтобы оглядеться; тащит тебя, ломает и крутит, только-то и хватает сил - не захлебнуться, работать, работать, работать руками и ногами, чтобы не утянуло вниз, не захлестнуло, не накрыло бы с головой. Тридцать три мне уже, тридцать четвертый - упущено время, утрачена возможность? Что там осталось навсегда в юности, куда еще проникает память - бестелесная путешественница четвертого измерения, но телесная твоя оболочка покинула которую навечно? Трава рождается и живет, наливаясь зелеными соками земли, вытягиваясь к солнцу, чтобы рождались и жили, наливались ее соками и тоже тянулись к солнцу твари ходящие, чтобы жирное тугое молоко сочилось из сосков матери; бессловесные твари ходящие дают жизнь друг другу, и бедный, обезумевший от страха заяц, несущийся по белому снежному полю от гибели, смертью своею дает жизнь иной живой твари, и хищник, облитый кровью своей жертвы, дарует жизнь целому виду…
В чем было мое предназначение, что было предначертано мне? Или надписи правильно прочтены мною, и все осуществилось волею высшей, волею высших закономерностей и связей, смысл которых, как отпечаток ушедшей жизни в угле, можно прочитать лишь п о с л е, п о т о м, и я - лишь перегной, из которого должно взойти что-то иное, что-то новое, неведомое мне и непостижимое сейчас моим тщедушным разумом?
Стояла ночь. Светила луна в комнату. Счастливо и довольно храпел своим богатырским храпом Мефодий во сне. А в полутора километрах отсюда дышал своими жаркими печами, спекая в агломерат обогащенную руду, громадный комбинат с приткнувшимся в уголке его территории ремонтно-механическим цехом, а дальше за ним чудовищным черным провалом в земле молчаливо лежала чаша карьера. А за нею шли унылые каменистые плато, зеленые холмы, поля, леса, старая, патриархальная часть нашего поселка, давшая ему название, а там - пыльный районный городишко с асфальтированным центром, перевалочный пункт округи в связи ее с миром, а дальше шли снова горы и леса, поля и реки, множество больших и маленьких деревень, больших и маленьких поселков, больших и маленьких городов, и самым большим, громадным, неохватным была Москва, город моего рождения, моего детства и юности, и где-то там, среди всех этих земель была и та, на которой стояла когда-то, а может, и посейчас стоит деревушка о семнадцать дворов, не помнимая мной, забытая - ничего в памяти, кроме черного щелястого потолка, - навек мной оставленная и утраченная.
Шалопут, сказал Макар Петрович…
Гамлет я без шпаги, вот я кто.
Гамлолопут…
1978 г.
СЕМЬ ДНЕЙ НЕДЕЛИ
Понедельник
Гольцев проснулся от холода. В ногах лежала, сбившаяся комом, простыня. Он нашарил ее и подтянул к подбородку. Одеяла не было. Гольцев повернулся на спину и открыл глаза.
Уже рассвело, но в комнате еще было сумеречно. Он лежал на полу, на голом матрасе, незастеленном и без подушки. Голова болела, и была такая слабость во всем теле - не сжать пальцы в кулак. Рядом с матрасом сморщенным коленцем белел сигаретный окурок.
В комнате никого не было. Только взахлеб, звонко и отчетливо стучал будильник да с улицы в открытую форточку доносилось металлическое шарканье дворниковой метлы.
Гольцев попытался вспомнить, откуда у него этот матрас и почему он спит на нем, а не на диване, но ни за что не мог ухватиться, ничего не осталось в памяти. Последнее, что помнилось, - как хватил о пол стакан с вином; а тогда еще только начинало темнеть. А почему он швырнул этот стакан? Вошел из коридора - что он там делал? Звонил… Нет, не звонил, это звонила Вера. Сказала, что не придет, потому что нужно собираться - завтра улетает, и вот тогда-то, бросив трубку на рычаг, он вошел в комнату, - стакан был тонкий, он звонко брызнул по полу, и вино темной струйкой катилось по щели между двумя половицами…
Диван стоял посередине комнаты. Гольцев ухватился за спинку, чтобы подняться, она качнулась на шарнирах и заскрипела, и тут, рядом с матрасом, он увидел выглядывающие из-под дивана белые носки женских туфель.
Теперь он вспомнил: была еще женщина. Гора. Гортензия… Когда уже все ушли и он захлопнул входную дверь. Осталась у него, ухаживала за ним, когда ему сделалось плохо, отпаивала горячим чаем, - и еще сохранилось ощущение: ему было приятно, что такая красивая женщина так ходит за ним…
Он подтянулся за спинку и встал. Гора лежала на диване. Она приподнялась на локте и сонно смотрела на Гольцева подпухшими глазами. Не стертые на ночь полоски туши размазались по векам.
- Замерз? - спросила она.
Кожа у нее на плечах была чистая и гладкая, сливочно блестевшая от загара.
- Слушай-ка, - сказал Гольцев. - Забыл я… как ты здесь оказалась?
Гора приподнялась на локте и усмехнулась:
- Роди-имый!.. Голу-убчик. Все, скажи, забыл.
- Нет, - сказал Гольцев. - Я помню. - Он ничего не помнил, только то, что видел ее раньше несколько раз в редакции - приходила к своей приятельнице-машинистке. - Я все помню, только как появилась, вылетело…
- Роди-имый, - повторила Гора и снова усмехнулась.
Голос у нее был глуховатый, и, говоря, как бы певуче, она растягивала слова. Роди-имый…
- Сам ты меня и позвал, - сказала она.
Сам?.. Теперь он припомнил: цветы на подоконнике растворенного окна и силуэт женщины - сзади лампы дневного света и зеркала. Что это было? Окно огромное, высокое и широкое, - парикмахерская?
Зазвенел будильник. Звенел он долго, Гольцев ждал, когда будильник замолчит, и вдруг вспомнил, что сегодня понедельник, а не воскресенье, как ему казалось. Вчера он об этом помнил, потому и завел будильник, а проснувшись, забыл.
- Понедельник! - сказал он. - Черт меня…
Подошла пора сдавать передовую - двести строк о работе сельских клубов. Давным-давно пообещал он сделать ее, но не сдал ни в первый срок, на позапрошлой неделе, ни во второй, на прошлой, и на понедельник Савенков установил последний срок.
Будильник захрипел, ударил еще несколько раз и утих. Совсем он о ней забыл, об этой передовой, не вспомнил ни разу, и вот теперь что хочешь делай…
Будильник показывал начало десятого.
Гольцев открыл окно. На улице было свежо, далеко за дорогой, где кончалась тень дома, ожелтевшие тополя стояли облитые солнцем, и стволы их казались металлическими.
Нечего было и думать - написать передовую сейчас же вот. День белый на дворе, не поспеть. Да и куда с такой головой…
Он прикрыл окно и повернулся.
В ногах у него, на полу, лежал матрас.
- Гора! - позвал Гольцев.
- А? - отозвалась она, не поднимая головы.
- Почему я на матрасе спал? Не помнишь?
- Помню, - сказала она, все так же не поворачиваясь к нему. - Сволочью называл себя. Все заплакать хотел, а слез не было.
- Ну? - Гольцев потрогал матрас носком тапка. - Силен, однако. Ничего не помню… Что ж это я заплакать хотел?
Гора наконец повернула к нему голову.
- А я знаю? - сказала она. - Ты все за жизнь разговоры вел. Зачем живем да как живем. Сел вот здесь, на краешке, - она похлопала ладонью по дивану, - в простыню закутался, прямо как привидение, и пошел… Потом диван вытащил на середину - и к соседям, вот за этим матрасом.
Гольцев нагнулся над Горой и взял ее за плечо. Плечо было круглое и горячее.
- Спать с тобой не хотел? Это я напился…
- Ладно, - сказала она. - Видела.
Гольцев вышел в прихожую. Дверь соседской комнаты - они уехали в отпуск и оставили Гольцеву ключи - была отворена, в глубине комнаты синела простынями, брошенными на голую сетку, кровать. Из кухни пахнуло жаром перегретого воздуха. Гольцев выключил мягко шелестевшую пламенем горелку на плите и вернулся в прихожую. Снял трубку и набрал номер.
- Алло! Саша?
- Юра? Привет. Погоди-ка…
По тому, как торопливо Савенков произнес "привет", а затем "погоди-ка", Гольцев понял - сейчас он пишет, и представил, как Савенков сидит на стуле, наклоненном на передние ножки, привалился к столу, прижимает плечом трубку к уху, а сам дописывает фразу, придерживая левой рукой лист. Пишет передовую или информацию в досыл - то, что можно писать в шумной редакционной обстановке, - больше он ничего себе не позволяет писать на работе.
- Ага, ну вот я, - весело сказал в трубке Савенков. - Извини. Ты где, дома?
- Дома, - сказал Гольцев. - Понимаешь…
- Понимаю, - перебил Савенков. Сейчас он положил ручку па стол, взял трубку правой рукой, а левой потирает лоб. - Только что глаза продрал. Так?
- Так, - сказал Гольцев.
Савенков засмеялся.
- Ну, брат, я тебя таким, какой ты вчера был, что-то и не помню. Прямо как сапожник набрался. Ты что, часто так?
- Да нет. - Гольцев потер рукой лоб, поморщился, - Случайно вышло…
Они были давними друзьями, еще со студенчества - он, Савенков да Королев, - все трое из одного города. Королеву, тому не повезло: после университета он угодил в районку и вот сейчас дотянул до заместителя редактора; а им с Савенковым удалось распределиться в родной город, и через некоторое время обоим нашлись места в молодежной газете, да еще в одном отделе, с той лишь разницей, что Савенков пошел "в рост"…
- Слушай, Саша, - сказал Гольцев. Дело тут не в том, что я еще дома сижу. Понимаешь, что главное…
- Ага, - произнес Савенков. - Понимаю. Вчера у тебя, дурак я, не спросил, а то б ничего, кроме чая, не дал. Ночью бы заставил сидеть. Не готова передовая, так?
Чиркнула за спиной спичка. Гольцев оглянулся - Гора закуривала. Она лежала, закинув одну руку за голову, и глядела в потолок.
- Не готова, Саша, - сказал Гольцев. - Виноват я перед тобой, что хочешь со мной делай, не написал.
- Мда-а… - вздохнул Савенков, и Гольцеву показалось, что он слышит, как Савенков катает по столу, прижав ладонью, ручку. - Крепко ты меня подвел, Юра. Не поступают так старые друзья. Что я у тебя вчера не спросил? Вот мой дурацкий принцип - не мешать работу с личными отношениями!..
- Положим, не такой уж он дурацкий. - Гольцев прошелся по прихожей. - Может, найдешь там замену?
Савенков молчал.
- А, Саша?
- Ладно, черт с тобой, - сказал Савенков. - Есть тут у меня кое-что.
- Спасибо, Саша! А я свою принесу завтра.
- Точно?
- Что спрашивать!
- Ну, давай тогда, - сказал Савенков, и Гольцев почувствовал, что он опять сунул трубку к плечу и взял со стола ручку. - Приходи в норму.
- Скоро появлюсь! - крикнул Гольцев и повесил трубку.
Гора лежала, все так же заложив руку за голову, пускала кольца.
…Когда Гольцев проснулся, рядом ее не было. Он повернул голову - Гора открыла окно, перегнулась через подоконник и смотрела вниз. Она уже оделась, и только на ногах у нее были его тапки со стоптанными задниками. Гора оглянулась, и Гольцев закрыл глаза.
Она подошла к столу, вытащила из завала посуды тарелку с колбасой, отрезала хлеба и сделала себе бутерброд. Прошла к стеллажу с книгами - ноги у нее были полные и крепко загорелые, - провела по корешкам пальцем, дунула на него, будто сдувая пыль, и снова оглянулась на Гольцева.
- Ну, иди сюда, - сказал он.
- Проснулся.
Она подошла и села.
- Где ты работаешь? В парикмахерской?
- Хоть это помнишь, - сказала она, усмехаясь. - В парикмахерской, недалеко здесь, на углу.
Ну да, значит, он действительно оказался вчера каким-то образом в парикмахерской.
- Во сколько кончаешь?
- В одиннадцать.
- Я зайду.
Гора посмотрела на него и снова усмехнулась.
- Ладно.
Она сняла тапки и надела туфли. Простучали в прихожей ее каблуки, звонко лязгнул замок, и дверь с размаху захлопнулась.
* * *
В редакцию Гольцеву было не к спеху - лишь бы показаться на глаза, - срочного ничего не намечалось, и он пошел пешком.
Ветер гнал желтый скоробленный сушняк - листья налипали на туфли, срывались и, прокрутившись в воздухе, падали на серый, вылизанный ветром до глянцевой чистоты асфальт. Было совсем по-осеннему зябко, но Гольцев снял шапку и нес ее в руках. Ветер спутал и смял волосы, они туго прилегли к голове.
Блеклое солнце отражалось в витринах магазинов, и вместе с солнцем в витринах отражалась вся улица, с ее киосками, ларьками, тележками лоточниц, с приткнувшимися к тротуарам автомобилями, со всей толпой народа, заполнившей ее. Отражение было словно бы само по себе, другой улицей, и точно так же - будто бы это не сам он был - Гольцев видел свое отражение, и этим неторопливо, прогулочно идущим по тротуару в витринном мире человеком он остался доволен: человек был неплохого телосложения, высок и широк в плечах, в достаточно модном пальто, с хорошим, твердым подбородком, с хорошим, не вкривь-вкось пробором в мягко блестящих, аккуратно уложенных волосах.
Толстая усатая старуха с носом, закрывавшим верхнюю губу, торговала пивом из цистерны. Гольцев не любил пиво и не пил его, но сейчас оно показалось ему приятным и вкусным.
Дверь была тяжелая, обитая кожей. Гольцев знал: сейчас, когда он потянет ее на себя, она заскрипит, всхлипнет английским замком и забрякает цепочкой, прикрепленной с внутренней стороны. Так же вот она скрипела, всхлипывала и брякала десять лет назад, когда он, еще школьником, впервые пришел сюда, сжимая в руке свернутую трубочкой тетрадку с рассказом, только тогда кожа была новенькая, без порезов, из-под нее не лезла желтая, клочковатая вата, кожа блестела мягким масляным блеском, и мебельные гвозди на ней тоже блестели своими большими круглыми шляпками, словно серебряные.
Гольцев открыл дверь - она заскрипела, чавкнула замком, и мотнувшаяся цепочка звякнула о ручку… Ах ты господи, что так страшно было тогда и так билось сердце? Ничего особенного, ничего сверхъестественного не оказалось за этой дверью, все навыдумывал сам себе, как тогда у него взмокли ладони - отпечаталось название рассказа, старательными буквами выведенное на обложке…
Дверь мягко хрястнула за спиной, и его сразу обдало грохотом машинок из машинописного бюро, телефонными звонками из секретариата, щелканьем каблуков спускавшейся по лестнице рассыльной Наденьки…
- Алло, междугородная? Междугородная, говорю? - кричала там, наверху, откуда спускалась Наденька, секретарь редактора - Зина. - Мне разговор с Веснежом. Да, с Веснежом, на час дня…
И все это тоже было знакомо, вся эта утренняя, дообеденная суета, когда коридор пуст, никто не стоит у окон, не курит, а если и выскочит в него - забросить материал на машинку, взять с машинки вычитывать…
Отставший от пола линолеум пружинил под ногами и разбегался складками.
Тогда же, десять лет назад, его только-только настелили, он лежал гладко и тоже блестел, как кожа на двери. Тогда все было новым.
- Юра! - окликнули его. - Слышь, Юра, остановись-ка.
Гольцев обернулся. По коридору, от секретариата, тяжелой валкой походкой шел Савенков, махал рукой. Лысина его блестела на солнце, бившем в окна, широкие брюки вздувались на коленях.
- Душа моя, отошел! - весело сказал он, подходя. - А ведь ясно мне стало, ясно, почему ты двести строк никак сочинить не можешь. Куда силы тратишь.
- Куда? - заражаясь его весельем и энергией, спросил Гольцев.
- А вот куда… - Они зашли в комнату отдела, Савенков прошел к столу, вынул из ящика газету. - "Комсомолку" вчерашнюю видел?
- Нет, - сказал Гольцев, догадываясь, о чем речь.
- Ну, и я тоже, когда мы по телефону говорили. А потом пошел к редактору, смотрю - Зина в нее так и вгрызлась. Чего это там, спрашиваю. Да вот, говорит, Гольцев. На.
Гольцев взял у Савенкова газету и развернул ее. Статья стояла подвалом на второй полосе, большим, солидным кирпичом - даже, видно, не сокращали.
- Третий раз за нынешний год?
- Третий. - Гольцев свернул газету и сунул ее себе в карман. - Оставишь мне? Спасибо. - Он снял пальто и повесил его на вешалку. - Эх, Саша, скорей бы Лыхова в Москву забирали!
- А что? Тогда на его место?
- Ну конечно. Все уже обговорено.
- Ах ты! - Савенков засмеялся. - Но я догадывался. - Он сел за стол, навалился на него грудью. - Рад за тебя. Молодец. Передовую, однако, завтра сдать, - сказал он скороговоркой. - Ясно?
- Ну, какой разговор! - пожал плечами Гольцев. Он посмотрел на разбросанные по столу Савенкова машинописные листы. - Это ты вместо меня?