Мы сидим в палатке, едим колбасу, и оба смотрим в открытый полог, где темная ночь и краснеет догорающий костер.
– Ночью-то всегда есть это самое… – говорит Василий, – особливо в эдаких-то местах…
– Ну что "это самое"? – спрашиваю я. – Может, это заяц или барсук?
– Да кто его знает… – говорит Василий. – Ночью-то разные звери выходят из нор, которые ночные…
– Все, – говорю, – известны, все звери.
– Не… – сказал Василий, качнув головой, – есть которые невиданы, – оборотни есть… В ночную пору ходют… Я видел раз. Вот как крысы, а боле собаки, бурые…
– Где же это ты видал?
– Недалече от Москвы видал. Шел по дороге, а она бежит. Слышьте? – вдруг насторожился Василий.
Слышно было, как сбоку, где заворачивала река, ясно плеск воды, кто-то переплывал реку и вздыхал.
– Чего это??. Берите ружье скорей!
Мы оба вышли из палатки. Что-то забелело вдали.
Я подошел к костру и подбросил хворост. Костер осветил все вокруг. Вдали, на реке, как-то прыгая, шло к нам белое…
– Лошадь, – сказал Василий. – А может, и не лошадь.
Что-то неприятное было в этой прыгающей лошади. Она остановилась и издали смотрела на нас.
– Ишь, чего тут… – сказал Василий, – откуда лошадь? Стрельните разок, попугайте.
Я выстрелил из ружья вверх, и лошадь повернула и пропала в лесу.
– Ишь, чего тут есть… Да, тут уж не поспишь…
– Лошадь, – говорю я, – на ногах-то путы у нее, знать, отбилась, из ночного ушла.
– Да, да… – сказал Василий, покачав головой, – чего тут, Константин Лисеич, – место такое нашли… Пугает нас, значит, более ничего…
– Как пугает, да что ты, Василий?
– Эх, оно-то?.. В лошадь обернет, а то во што хочешь.
– Что ты, Василий, сколько раз ты один в лесу ночевал, сам же мне рассказывал… и веришь в оборотней.
– Есть оборотни, есть… не говорите… Это не лошадь, да и место здесь дикое – горы, лес, ямы… Чего еще? Их здесь жительство…
Костер потухал. Я пошел в палатку и лег на постель.
– Ну, спите, – сказал Василий, – а я посижу… А то чего бы не было…
– Ерунда, ложись спать, Василий…
* * *
Я проснулся рано, чуть свет. Над обрывом, среди елей, розовели, как длинные ленты, утренние облака. Роса лежала на травке у леса. Вдали, над заводью реки, белой полосой тянулся туман.
Василия не было. "Искупаюсь, – думаю я, – вода теплая, все дно видно, песок". До чего хорошо, боже! Верхушки горы, лес, освещаемые солнцем. Непрестанно кукует кукушка, трещит коростель. Вижу снизу, с реки, по берегу идет Василий с удочкой. В руках у него висит, блестя чешуей, рыба.
– У-у-у, – крикнул я пострашней.
Он остановился и опять пошел.
– Василий! – кричу я.
Он бежит ко мне и говорит:
– Ну и рыбы здесь, что! Глядите-ка!
И он поднимает леща и головлей. Рыба отблескивает всеми цветами на фоне густых елей леса.
– Может, это оборотни? – с улыбкою говорю я.
Василий смеется, как-то шипя, и пальцем поправляет усы.
– Да вот ведь чего. Ночью робь берет. А сейчас – все прошло. В ночи-то есть эта… нечисть. Верно, есть. Вона лошадь-то, тута. Эвона она. Ноги у нее спутаны, а ночью-то страшно. Заблудилась, что ль, кто знает? Сейчас костер подпалю, – говорит Василий. – Чай сготовлю.
Как приятно ходить по траве босыми ногами. Мелкая травка на бережку. Палатку осветило утреннее солнце.
Я бы хотел всю жизнь жить так. Какая красота, воля! Воздух утра несет ароматы леса, цветов! Какой свежестью пахнет река! На заводи блеснула большая рыба – рядами пошли длинные синие полосы по ровной, как зеркало, воде.
Белая лошадь со спутанными веревкой передними ногами, прыгая, подошла к палатке. Старая лошадь. На одном глазу бельмо.
– Смотри, Василий. Оборотень-то, – показал я на лошадь. – Старая она, больная.
– Да вот поди. А ночью – страх, и все так, – говорил Василий, разжигая костер.
Потом повесил чайник и рассмеялся.
– Чего ты? – спросил я.
– Верно – чудно. День и ночь. Все разно. Ночью – жуть, а днем – радость. Вот что я вспомнил. Допрежь-то спознался я с одной. Баба молодая, хороша. Зубы белые, глаза – чисто вот вишни черные. Был я парнишка молодой. На лесном складу служил в Зарядье. Ну и она там при конторе была. Прислуга, значит. Только на меня поглядывает да и говорит: "Приходи, Василий, чай пить ко мне в сторожку, попозже". Пришел. Она меня и пирогом, и колбасой, да и вино подносит. А я не пил тогда. Молод. Ну и начала меня по голове гладить да целовать. "Не бойся", – говорит и лампочку задула. Темь. Маленько от окна свет ударяет. Она прямо вот на меня смотрит. Я гляжу. Видать немного лицо-то. Гляжу – а зубы у нее большие, чисто вот у лошади. А глаза черные, чисто черт! Как я от нее вырвусь – да в окно! И бег, вот бег! Вот до чего в ночи страшна показалась… А днем глядеть – ничего. Днем она прямо вот – чисто картина, хороша.
Песчаный обрыв, освещаемый солнцем, отражался в речке. Я начал писать. Лошадь стала у речки передо мною. Ее худоба, замученный вид был так печален, все ее существо выражало одну скорбь. На содранной и больной спине сидели мухи, и она встряхнула кожей. Я встал, взял дождевое пальто и покрыл ее.
Пока я писал картину, лошадь стояла рядом, дремала.
"Отслужила ты службу людям, – подумал я, – старая, брошенная".
В это время на горе, над обрывом, кто-то крикнул:
– Эва! Вон она, стерва, иде. – (И я увидел двух крестьян: молодого парнишку и седого старика.) – И-и, Пронька, на́ веревку, я сейчас сойду…
– Ваша лошадь? – спросил я старика.
– Наша, да вот неделю ищем. Ишь, стерва, пропала, не хоцца помирать-то. Постой, ноне шкуру сымут. Буде гулять. Живодер ждет. Бери, Пронька, привяжи.
И Пронька завязывает веревку на шее лошади.
– А сколько живодер-то платит? – спросил я.
– Чего, известно… Трешник.
– Продай мне ее, – говорю я. – Я тебе полтину накину.
– А тебе куда она? Она опоена. Где ж, ей не встать. Дарма ест. Чего тебе в ей?
– А тебе-то что? Я куплю. Жалко, что ль, тебе?
– Чего ж, бери. Только вот живодеру-то я уж сказал.
– Ну, скажи – не нашел, издохла в лесу.
– Эт-то верно. Мы и думали – сдохла.
– Василий, – говорю я, – лошадь-то эту я купил. Ну-ка, поднеси деду стаканчик.
Василий налил стакан водки, а я заплатил деньги за лошадь. Старик выпил стакан, крякнул и, закусывая, как-то деловито посмотрел на меня серыми глазами и сказал:
– Слышь. Драть кады будешь шкуру-то, с живой норови. Кожа-то крепче будет…
Свое
Недалеко за рекой, на мшистом бугорке, у Феклина бора, росли зеленые елочки, веселые, маленькие, так густо росли друг к другу. Это был миниатюрный лес, как игрушечный. А под этими елочками лежал яркий пушистый мох.
И мне захотелось выкопать большой кусок земли с этим леском и посадить его в большой ящик, вместе со мхом и мелкой травкой. Думал, что зимой буду смотреть у себя в комнате на этот кусок красоты. Зимой – снега, и нет этой радости лета, которая щедро украшает землю. Я уже заказал ящик из цинка, рассчитывая на глубину земли в полтора аршина, чтобы корням мелких елочек было свободно расти. Думал: "Буду поливать зимой и увезу в Москву непременно. Возьму песку и внизу сделаю проточную воду, как и здесь, где они растут; сделаю речку". Но моей затее помешал театр, работа, а там ударили холода.
Будучи в деревне у себя зимой, я вспомнил лето и эти маленькие елочки и пошел на лыжах по снегу посмотреть то место у Феклина бора, тот бугорок. Мороз, огромные сугробы снега. Спустился к реке, прошел замерзшую реку. Мрачно задумавшись, стоит Феклин бор. Огромные ветви елей опустились к сугробам. Весь бугорок с веселыми елочками покрыт снегом; их и не видно.
Думаю, как же эти елочки так там, под снегом, живут. Холодно, озябли. Вернулся домой. Взял заступ и ящик и поехал копать снег, вырыть елочки и посадить их в ящик – пусть они живут у меня дома, в тепле. Думаю – буду поливать их, они будут рады. Это выйдет вроде лета. И дождик сделаю: буду брызгать сверху.
Откопал снег глубоко. Вижу – елочки маленькие и такие зеленые, хорошенькие. Глубоко окопал землю. Два приятеля помогали мне работать. Этот большой кусок земли с маленьким лесом, мхом привез домой в ящике. Дома земля растаяла.
Думаю: "Вероятно, елочки чувствуют тепло, думают – лето. Елочки, наверно, рады". Солнышко глядело в окошко, и маленький лес весело освещался. Потом я из пульверизатора так сверху брызгал на них водой, как будто дождь. Вижу, на третий день мох что-то пожелтел, а травка позеленела немножко. Надо было уезжать по делу, и я наказал – как поливать елочки. Но когда вернулся через неделю, то вижу – лес мой не такой веселый и мох совсем пожелтел. "Что значит, – думаю, – неужели лучше им жить в снегу, в холоде?"
Пришедший ко мне приятель, крестьянин-охотник Герасим Дементьевич, смотрит на лес мой и смеется.
– Эх, Лисеич, – говорит, – чего ты это… Елочки-то махонькие, а ведь они живые. Што люди. У них и сердце есть, и глаза, они ведь видят все. Где ж им, они видят – у тебя жить хоша и тепло, да неволя. Ведь она махонькая, а понимает. Горе у ней, думает: "Как я здесь вырасту эдакая-то, как Феклин бор, как братья мои?" Знает – не вырасти ей… Сызмальства горе берет. Ведь это не герань. Посади-ка березину в банку, нипочем расти не будет, да и снегу нет. Ей обязательно снег дай. Вот што. Пустое затеял…
"Верно говорит Герасим", – думаю. И взял я елочки из ящика, опять раскопал снег и опустил их на прежнее место.
А летом пошел и увидал свои елочки, они уж выросли, веселые и зеленые. И, как брошь золотая, под елочкой блестит ящерица.
* * *
Василий Харитонович Белов, маляр в моей декоративной мастерской при Императорских театрах, человек был особенный, серьезный. Лицо в веснушках. Смолоду был у меня, служил в солдатах и опять вернулся ко мне. Василий Белов был колорист – составлял тона красок, и я ценил в нем эту способность.
В Крыму у меня был дом в Гурзуфе, хороший дом, большой, на самом берегу моря. И много друзей приезжало ко мне. И вот на отпуск поехал со мной Василий Белов. Очень ему хотелось увидать, где это море и что за море такое есть. Хороший дом был у меня в Гурзуфе: сад, кипарисы, персики, груши, виноградные лозы обвивали дом, и самое синее море около шумит. Краса кругом. "Брега веселые Салгира"… Приехали. Но Василий Белов ходит, смотрит, что-то невеселый.
– Ну, что, – говорю, – Василий Харитоныч, море как тебе, нравится?
– Ничего… – отвечает Василий, – только чего в ем…
– То есть как это? – удивился я. – Не нравится тебе?
– Так ведь што, – отвечает он задумчиво, – а какой толк в ем, нешто это вода?
– А что же? – удивился я.
– Э-эх… – вздохнул Василий, – ну и вода. Соль одна, чего в ей. Вот у нас на Нерле – вода. На покосе устанешь, жарко летом, прямо пойдешь к речке, ляжешь на брюхо на травку и пьешь. Вот это вода… Малина! А это чего, тошнота одна…
– Василий, – говорю, – посмотри, какая красота кругом… Горы, зелень…
– Чего горы! – говорит Василий. – За папиросами в лавочку идешь – то вниз, то кверху. Чего это? Колдобина на колдобине… Нешто это земля? Камни накорежены туды-сюды. А у нас-то, эх… ро-овно, вольно. А тут чисто в яме живут. Море… Чего в ем есть? Рыба – на рыбину не похожа, камбала, морда у ней на одну сторону сворочена, хвоста нет, чешуи нет. Сад хорош, а антоновки нету, лесу нету, грибов нету…
– Да что ты, Василий, – здесь же персики и виноград растут. Ведь это лучше…
– Кружовнику нет… – сказал задумчиво Василий.
– Как нет? Виноград же лучше крыжовника!
– Ну, што вы. Не-ет, у нас кружовник, который красный, который желтый… Кружовник лучше…
– Да ты что, Василий Харитоныч, нарочно, что ли, говоришь?
– Чего нарошно, верно говорю. Татарам здесь жить ничего еще, чего у них утром – выйдет и кричит: ла-ла-ла-ла… А у нас у Спаса Вепрева выйдет дьякон отец Василий да "многия лета" ахнет – ну, голос! Паникадило гаснет! А это што – море… а пить нельзя. Купаться тоже пошел – как меня в морду хлестанет – волна, значит, – прямо захлебнулся и колени ушиб. У нас-то в реке песок, на берегу травка, а тут везде камень – боле ничего.
Я смотрел на Василия, он удивлял меня.
– Тебе, значит, – говорю, – здесь не нравится?
– А чего здесь хорошего? Тут горы, а тут море. А земли нет. А у нас идешь-идешь, едешь-едешь, конца-краю нет… Вот это я понимаю. А тут што: поезжай по дороге – все одно и то же, и дорога одна, боле и нет.
– Ну а что же все-таки тебе здесь нравится? – озадаченно спросил я у Василия Белова.
– А вам чего тут нравится? – спросил он меня, не ответив. – Чего нравится тут? Калачей нету, это не Москва.
– Вот дыни у меня растут, – говорю я. – Ел ты, хороши ведь дыни!
– Хороши… – сознался нехотя Василий, – только наш весенний огурец с солью да с черным хлебом мно-о-ого лучше.
– Ну, а шашлык?
– Хорош, а наша солонина с хреном много лучше…
"Что такое?" – думаю я.
– Ну а черешни? – спрашиваю.
– Э-э-э… куда черешне до нашей вишни владимирской… Погодить надо… Шпанская…
Я растерялся и не знал, что сказать.
– Ежели б горы сровнять, – продолжал Василий, – тогда туды-сюды. А то што это? Да и зимы здесь нет, и вино кислое. А у нас – кагор, наливки…
– Постой, постой! – говорю я. – Здесь – мускат…
– Мускат… Это ежели патоку пить, она еще слаще… Это не вино. Мне вчера Асан, вот что к вам приходил, татарин, дак он мне говорил: "Мы, – говорит, – вина не пьем, закон не велит". Им Мугомет, пророк, только водку пить велел, а ветчину, свинину нипочем есть нельзя. Татары народ хороший, как мы. Только ежели сказать ему: "Свиное ухо съел", – ну и шабаш… Тогда тебе больше здесь не жить, обязательно убьют или в море утопют…
– Это кто же тебе сказал?
– Асан. И из-за етого самого раньше сколько воевали – стра-сть. С русскими воевали. Русские, конечно, озорные есть… Придут вот на край горы из Расеи и кричат вниз, сюды, к им: "Свиное ухо съел"… Ну и война…
– Это тоже Асан тебе рассказал?
– Да, он говорил. Он в Москву ездил, дык говорит, што у нас там девки хороши, у них нет таких-то… Это верно. Што тут: какие-то желтые, худые. Идет с кувшином от колодца, воды наберет пустяки… А у нас, наша-то, коромысло несет, два ведра на ем, а сама чисто вот маков цвет. А зимой наши девки все, от снегу што ли, чисто сметана – белые… и румянец, как заря, играет… Покажи вот палец – смеются, веселые. А здесь брови красют, ногти, глядеть страшно. Наши на всех глаза пялют, а здесь попробуй – глядеть нельзя, а то секир-башку. Строго очень… Тут и травы нет ничего… Овец-то за горы гоняют, к нам. А то чего здесь? Сел я третева дня у дорожки, на травку, – вот напоролся: она чисто гвозди железные, хоть плачь. Наши-то здесь говорят: "Мы, – говорят, – на Илу ездим, вино там пить, трактир есть. Чай, щи, хлеб черный, ну и место ровное, хорошо. Видать дале-е-е-еко…" Да и куда видать, и чего там и не весть. Дале-е-еко!.. Какая тут жисть, нет уж, поедемте домой, – сказал мрачно Василий Харитоныч, – тут и дождика-то нет…
Ну что скажешь на это?
Примечания
1
Возможно, К. А. Коровин имеет в виду отца декабриста – Павла Николаевича Бестужева-Рюмина, поскольку жены и детей у казненного в 23-летнем возрасте Михаила Павловича не было.
2
Кубарь – игрушка наподобие волчка.
3
A priori (лат.) – букв.: от предшествующего – истина, принимаемая без доказательств.
4
Речь идет о П. С. Сорокине.
5
Так называлась статья В. Грингмута, опубликованная 7 марта 1901 г. в газете "Московские ведомости".
6
К. А. Коровин имеет в виду газету "Новости дня" за 18 и 21 января 1901 г.
7
Речь идет о жене декоратора Московских Императорских театров А. Ф. Гельцера и об инциденте, вызванном его увольнением в связи с тем, что В. А. Теляковский оказывал явное предпочтение А. Я. Головину и К. А. Коровину.
8
Cinquecento (ит.) – XVI век.
9
Вероятно, речь идет о княгине С. Н. Голицыной, жене московского вице-губернатора В. М. Голицына. В 1886 г. К. А. Коровин написал ее портрет, теперь хранящийся в Государственной Третьяковской галерее.
10
Mitrailleuse (фр.) – пулемет.
11
От французского exageration – преувеличение.
12
Памятник Александру III (бронза, 1900–1906) был установлен в 1909 г. на Знаменской площади у Московского вокзала. Сейчас находится перед Мраморным дворцом.
13
Tête de veau (фр.) – телячья голова.
14
Viens ici (фр.) – поди сюда.
15
Киндербальзам – сладкая слабая спиртовая настойка.