Ему почудилось, будто на его голову, плечи и грудь внезапно обрушился груз в полтонны весом. Он ощутил во рту едкий металлический вкус сухой пыли и, судорожно захлебнувшись ею, начал чихать, икать, давиться рвотой. Тщетно пытался он двинуться, крикнуть, сделать хоть что-нибудь: руки его как будто были скованы невидимыми наручниками, горло - удушьем, а рассудок - ужасом неминуемой близкой смерти. Потом острая боль пронзила ему грудь, все тело, от ключиц до паха, от пупка до плеч, особенно безжалостно впившись в руку и ногу слева, и он увидел, что падает с диванчика, а пол несется ему навстречу - очень быстро и в то же время невыносимо медленно, как бывает в страшном сне. Он рухнул наземь, чувствуя, что не в силах шевельнуться; потеряв равновесие, он через миг потерял и сознание, неизвестно, надолго ли, но совершенно точно после того, как вспомнил о предупреждении Фельдмана насчет воздействия крайних температур на коронарные сосуды.
Впрочем, он довольно быстро пришел в себя, хотя и не мог еще произнести ни слова; забытье напоминало не черный экран выключенного телевизора, нет, - скорее сознание его действовало на манер камеры, выпавшей из рук убитого оператора: она продолжает снимать то, что находится перед ее объективом - угол комнаты, паркет, отставший плинтус, часть батареи, засохшую каплю клея на ковре. Он решил приподняться, но тут же тяжело рухнул обратно на пол. Вероятно, кроме дамы в черном, к нему сбежались еще какие-то люди, так как он смутно сознавал, что над ним склонились, что с него стаскивают пиджак, переворачивают на спину, ищут ближайший телефон, а вскоре подоспела и Служба спасения.
Красивые молодые люди, мускулистые, невозмутимые и внушающие полное доверие, были одеты в зеленовато-голубую форму с кожаными прибамбасами и альпинистскими карабинами на поясах. Они бережно уложили Феррера на носилки и точными движениями вдвинули носилки в фургон, на котором приехали. Теперь Феррер чувствовал себя в безопасности. Он еще не уразумел, что все это весьма напоминает февральское происшествие, только в худшем варианте, и собрался было заговорить, но ему вежливенько приказали помалкивать до самой больницы. Что он и сделал. А затем опять провалился в беспамятство.
24
Когда Феррер вновь открыл глаза, то увидел вокруг себя сплошную белизну, как в добрые старые времена своей северной экспедиции. Он покоился на одноместной регулируемой кровати с жестким матрасом, туго запеленутый в простыни и совершенно один в маленькой комнатке; единственным цветовым пятном среди всей этой белизны была отдаленная изумрудная крона дерева, чей абрис четко вырисовывался на небе в квадратной оконной раме. Все же остальное - простыни, покрывало, стены комнаты и небо - было одинаково белым. Отдаленное дерево - дерзкая зеленая нота в этом белом безмолвии - могло быть одним из тридцати пяти тысяч платанов, семи тысяч лип или тринадцати тысяч пятисот каштанов, произрастающих в городе Париже. Впрочем, оно с тем же успехом могло относиться и к тем неприкаянным представителям растительного мира, которые встречаются на последних городских пустырях и зовутся незнамо как, да и вообще сомнительно, есть ли у них имя, - может, это просто гигантские сорняки-мутанты. Хотя дерево находилось явно далеко, Феррер все же попытался определить его породу, но даже это легкое усилие привело его в изнеможение, и он закрыл глаза.
Когда он снова открыл их - не то пять минут спустя, не то на следующий день, - декорации были прежними, но на сей раз Феррер поостерегся изучать древесные породы. Трудно сказать, вынуждал ли он себя ни о чем не думать или просто был не в состоянии заниматься мыслительной деятельностью. Но он тут же ощутил, а потом и смутно различил некое маленькое чужеродное тело, прицепленное к его носу и заставлявшее его слегка косить; он решил потрогать и изучить этот предмет, однако правая рука не слушалась. Присмотревшись, он выяснил, что эта самая рука привязана к кровати и в нее воткнута толстенная игла для переливания крови, закрепленная на коже широким прозрачным пластырем. Теперь Феррер начал понимать, что происходит, и лишь для проформы ощупал левой рукой проводок, воткнутый ему в ноздри: это был кислородный аппарат. В тот же миг открылась дверь, пропустив в палату молодую женщину - также в белом, зато чернокожую; взглянув на Феррера, она вышла и обратилась к кому-то в коридоре - вероятно, к санитарке, - с просьбой сообщить доктору Саррадону, что номер 43 проснулся.
Оставшись в одиночестве, Феррер возобновил свои робкие попытки идентифицировать дерево вдали, но снова не добился успеха, хотя и не заснул после: а это тоже успех. Тем не менее, он крайне осторожно, лишь чуточку повернув голову, оглядел все, что стояло у его изголовья, а стояли там всевозможные аппараты на жидких кристаллах, экраны и счетчики, фиксирующие работу его сердца: дрожащие, непрерывно меняющиеся цифры, бегущие слева направо синусоиды, и одинаковые и изменчивые, как морские волны. Там же стоял телефон и висела кислородная маска. Феррер осмотрел все это и окончательно смирился со своим несчастьем. За окном день клонился к вечеру, преображая белизну палаты в песочно-серую хмарь, а зелень дальнего дерева сперва в цвет старой бронзы, а затем в цвет старого вагона. Наконец дверь отворилась, и вошел доктор Саррадон собственной персоной, носивший черную, чрезвычайно густую бороду, бутылочно-зеленый халат и до смешного маленькую шапочку того же оттенка: таким образом, зеленый цвет сохранил свои позиции.
Занимаясь осмотром пациента, Саррадон сообщил, что после того как больного срочно доставили в больницу, ему пришлось сделать множественное шунтирование под наркозом; операция прошла великолепно. И в самом деле: когда сестра откинула простыни и начала менять ему повязки, Феррер обнаружил длиннющие швы вдоль левой руки и левой ноги, а также посреди грудной клетки. Швы были красивые - первоклассная работа! Они напоминали тонкую оборочку английского кружева времен Ренессанса, или шов на женском чулке - с изнанки, или строчку, написанную мелким ровным почерком.
- Порядок! - констатировал врач, кончив осмотр. - Заживает неплохо, - добавил он, просматривая температурные листки, висевшие в ногах кровати, пока сестра облачала Феррера в пижаму, воняющую жавелевой водой. По словам Саррадона, ему придется еще два-три денька провести в отделении интенсивной терапии, после чего он будет переведен в обычную палату. Откуда сможет выйти через пару недель. Посещения разрешены. Тем временем за окном стемнело.
На следующее утро Феррер и в самом деле почувствовал себя немного лучше и начал раздумывать, кому бы из знакомых сообщить о своем положении. Он сразу же отмел кандидатуру Сюзанны, которая уже полгода не давала о себе знать и вполне могла не откликнуться на его призыв. Предпочел также не беспокоить родных: они давно уже превратились в разрозненный отдаленный архипелаг, мало-помалу затопляемый волнами жизни. По правде говоря, больше у него особенно никого и не было; Феррер решил, что нужно хотя бы позвонить днем в галерею. Правда, Элизабет уже привыкла к его неожиданным кратким отлучкам и теперь сама отпирала галерею и улаживала текущие дела, но ей все же не мешало бы знать, где он находится. Впрочем, это не к спеху. И вообще следовало бы закрыть галерею до его выздоровления - все равно мертвый сезон. Да, завтра он скажет ей об этом. Феррер уже собрался было соснуть, как вдруг сестра неожиданно объявила, что к нему пришли. Феррер машинально попробовал привстать на своем ложе, но убедился, что не способен на это, слишком слаб.
И тут вошла молодая женщина, узнать которую ему было тем более трудно, что со времени их первой встречи на улице 4-го Сентября она успела переодеться и теперь носила топик в желто-голубую полоску и юбку более интенсивного голубого цвета, с разрезом чуть ли не до талии. А еще - туфли на плоской подошве. Одна из бретелек топика упрямо норовила соскользнуть вниз. Однако женщина была все так же мало накрашена. После нескольких секунд неловкости Феррер наконец признал ее. Он чувствовал себя крайне непрезентабельным в больничной пижаме и машинальным жестом попытался хотя бы пригладить волосы, местами склеенные липким раствором во время энцефалографии, сделанной, видимо, после его доставки в больницу.
Несмотря на падающую бретельку, высокий разрез юбки и общий вид молодой женщины, явно способный вызвать определенного рода интерес, Феррер сразу же инстинктивно почувствовал, что между ними ничего не будет. И так же, как он созерцал, едва поднимая веки и борясь со слабостью, медсестер, чисто теоретически размышляя, есть ли под их халатами еще что-нибудь текстильное, так и эта посетительница волновала его не больше, чем, скажем, монахиня-визитандинка; кстати, в этом отсутствии макияжа и впрямь было что-то монашеское. А может, он невольно осознал, что она слишком хороша для него, такое тоже бывало, но нет, скорее всего, просто она не в его вкусе.
Незнакомка объявила, что посидит пять-десять минут, не более, что она всего лишь хотела узнать, как он себя чувствует, а адрес узнала от парней из Службы спасения. "Ну вот, мои дела, как видите, неплохи", - ответил Феррер с бледной улыбкой, за неимением лучшего вяло указывая на капельницу и кислородную маску. Затем они побеседовали о разных пустяках; женщина явно была несловоохотлива и все жалась к двери, словно каждую минуту собиралась выйти. Перед уходом она спросила, не желает ли он, чтобы она навестила его еще раз. Он согласился, но крайне неохотно; он не понимал, что ей нужно, этой девице, зачем она утруждает себя визитами к нему.
Все три дня, что Феррер проведет в отделении интенсивной терапии, молодая женщина будет навещать его, всегда днем, в одно и то же время, проводя в палате не более четверти часа. В первый день она расположится в массивном потертом кресле из пластика, которое придвинет к постели. Затем, встав, она задержится еще на минутку у окна, теперь открытого и по-прежнему обрамляющего далекое дерево, откуда вдруг звонко щебетнет птица, взбудоражив изумрудную листву. На второй и третий дни женщина сядет в ногах кровати, и впрямь слишком туго заправленной; все время, что она просидит там, Феррер не посмеет шевельнуться и будет лежать недвижно, боязливо поджав пальцы ног под жесткой, как брезент, простыней.
Но на третий день, перед тем как посетительница уйдет, он все-таки спросит ее имя. Элен. Ага, Элен, ну хорошо. Совсем неплохое имя. Чем же она занимается в жизни? И женщина слегка запнется перед тем как ответить.
25
Тем временем Баумгартнер пытается запарковать свою машину перед большим отелем на берегу моря, в местечке под названием Мимизан-Пляж, на северо-западе Атлантических Пиренеев, на границе территории, которую он за последние недели исколесил вдоль и поперек. Отель не очень-то шикарный, но в разгар сезона трудновато найти что-нибудь приличное, - даже и эта гостиница уже полна под завязку, и его просторная стоянка пестрит иностранными номерами; Баумгартнер хвалит себя за то, что догадался забронировать номер.
Итак, он медленно едет по дорожкам стоянки, то и дело встречая пары и целые семьи в коротких пестрых одежках, спешащие к морю. Солнце нещадно палит прямой наводкой, асфальт плавится под ногами, и дети, идущие босиком, подпрыгивают и визжат. Свободных мест на стоянке нет, ни одна машина не отъезжает и еще долго не отъедет, Баумгартнер мог бы и занервничать, но он никуда не спешит, напротив, - поиски парковки разрешают ему убить время. При этом он старательно избегает мест с пиктограммами, изображающими инвалидное кресло. Не то чтобы Баумгартнер был так уж привержен гражданскому долгу или питал сочувствие к инвалидам, нет; скорее им движет инстинктивный страх каким-то образом заразиться от них этим несчастьем и самому оказаться в положении калеки.
Пристроив наконец свой "фиат", Баумгартнер вытаскивает из багажника чемодан и направляется к гостинице. Ее фасад, вероятно, только что перекрасили: кое-где по углам еще видны свежие подтеки, а в холле царит острый крепкий запах известки - так пахнет свернувшееся молоко. Да и вокруг здания можно увидеть следы недавней стройки - грязная целлофановая пленка в контейнерах, стоящих по углам автостоянки, доски с кляксами цемента и прочий мусор. Портье, которого словно тоже затронул ремонт, украсив его лоб созвездием красных пятен, лихорадочно скребет правое плечо, отыскивая в книге бронь Баумгартнера.
Номер темноват и неуютен, мебель - шаткая и колченогая - выглядит ненастоящей, как театральный реквизит, продавленная кровать напоминает гамак, а занавеси не совпадают по размеру с окнами. Над диванчиком, жестким даже на вид, красуется мерзкая литография с изображением нескольких цинний, но Баумгартнера все это не интересует: он идет прямо к телефону, бросая свой багаж на ходу, как попало, снимает трубку и набирает номер. Вероятно, линия занята, ибо он с недовольной гримасой вешает трубку, скидывает пиджак и бродит вокруг чемодана, не открывая его.
Через несколько минут он идет в ванную, чтобы помыть руки; любое прикосновение к кранам вызывает громоподобную пляску Святого Витта всей водопроводной системы отеля. На обратном пути Баумгартнер скользит и оступается на мокром кафеле. В номере он первым делом раздвигает портьеры и, выглянув наружу, констатирует, что окно выходит в нечто вроде колодца, душного и темного колодца, смехотворно узкого и, вдобавок, закупоренного сверху грязным стеклом. Это уж слишком; Баумгартнер, снова успевший вспотеть, берется за телефон, звонит портье и требует другую комнату. Портье, все еще продолжая чесаться, указывает ему единственный свободный номер этажом выше, однако никто из обленившегося персонала гостиницы и не думает заниматься багажом клиента, и ему приходится самому тащить свой чемодан по лестнице на новое место жительства.
Этажом выше сцена повторяется один к одному: Баумгартнер вновь пытается дозвониться, но линия по-прежнему занята. Он опять готов занервничать, но вовремя успокаивается, открывает чемодан и раскладывает свои пожитки в темном шкафу и еловом комодике. Затем осматривает новую комнату, в точности повторяющую убранство прежней, разве что циннии на литографии сменились крокусами. Зато окно теперь выходит на угол автостоянки, так что в номер кое-как проникает солнце; вдобавок, Баумгартнер сможет теперь наблюдать за своей машиной.
26
"Я тоже врач, - ответит ему Элен с запинкой, - правда, не совсем. Впрочем, теперь уже и не врач - я хочу сказать, что больше не работаю по специальности". Выяснилось, что она никогда и не занималась лечебной практикой, предпочитая неиссякающей череде пациентов область фундаментальных исследований, да и ту забросила два года назад, получив сперва наследство, а затем алименты. Последний раз она работала в больнице Сальпетриер, в отделении иммунологии. "Я искала антитела, рассчитывала их количество, пыталась выяснить, на что они похожи, изучала их активность, понимаете?" - "Да, конечно, мне кажется, понимаю", - промямлил Феррер, успевший к тому времени, подобно Баумгартнеру и согласно указаниям Саррадона, сменить местоположение, переехав на два этажа ниже.
Новая палата походила на прежнюю, будучи, однако, раза в два просторнее, так как здесь стояли три кровати. Медицинских аппаратов было поменьше, стены окрашены в светло-желтый цвет, а в окне наблюдалось уже не дерево, а совершенно неинтересное кирпичное здание. Один из соседей Феликса Феррера - тот, что слева, уроженец Арьежа, - отличался могучим телосложением и находился, по крайней мере внешне, в прекрасной форме; Феррер так и не понял, зачем он здесь лежит. Второй - хилый, но зоркий бретонец с повадками ученого-атомщика - с утра до вечера читал журналы и страдал аритмией. Посещали их довольно редко: пару раз наведалась мать аритмика (неразличимый шепот, никакой информации), один раз брат арьежца (звонкоголосый отчет о потрясном матче, минимум информации). В остальное время общение Феррера с соседями сводилось к пререканиям по поводу выбора программы телевидения и громкости звука.
Элен навещала его ежедневно, но Феррер по-прежнему вел себя крайне сдержанно, не выказывая никакой радости, когда она входила в палату. Не то чтобы он питал к ней предубеждение, - просто его мысли были заняты другим. Зато его соседей первое появление Элен буквально ошеломило. И в следующие дни они глядели на нее с растущим вожделением, каждый на свой лад: арьежец - не скрывая нежных чувств и рассыпаясь в комплиментах, бретонец - исподволь, но многозначительно. Однако даже восхищение соседей не вызывало у Феррера желания следовать их примеру - вы понимаете, что я хочу сказать: вот вы не желаете какую-нибудь особу, но другая особа, желающая ее вместо вас, внушает вам мысль, или стремление, или даже приказ возжелать эту первую особу, такие вещи иногда происходят, это общеизвестно, но в данном случае - увы! - этого не происходило.
Однако это довольно удобно - иметь при себе человека, который о вас заботится, может сделать какие-нибудь покупки, принести свежую газету (ее затем передаешь бретонцу). Если бы в больнице разрешались цветы, Элен, вероятно, носила бы и их. При каждом посещении она справлялась о самочувствии Феррера, изучала профессиональным оком кривые и диаграммы, висевшие у его кровати, но тематика их разговоров не выходила за эти клинические границы. Если не считать сообщения о прежней специальности, она ни словом не поминала свое прошлое. Скупые сведения о получении наследства и алиментов, в принципе способные многое раскрыть в плане ее биографии, тем не менее, не получили дальнейшего развития. Да и у самого Феррера ни разу не возникло желания рассказать ей свою жизнь, которая - особенно в последнее время - отнюдь не казалась ему достойным предметом беседы или зависти.
В первое время Элен ходила в клинику так, словно выполняла свой долг, добровольно взятую на себя миссию посетительницы, и Феррер, втайне дивясь этому, все-таки не осмеливался спросить, зачем ей это нужно. Она держалась бесстрастно, почти холодно и, даже проявляя любезность, не давала никакого повода к фамильярности. Тем более что любезность - это далеко не все, она не способна пробудить вожделение. И тем более что Феррер, истомленный болезнью, с ужасом ожидающий разорения, боящийся врачей куда меньше, чем банкиров, находился в состоянии перманентного беспокойства, отнюдь не располагавшего к обольщению. Конечно, он не слепой, конечно, он прекрасно видит, что Элен красотка, но смотрит на нее, будто сквозь пуленепробиваемое стекло. Их отношения либо слегка абстрактны, либо слишком конкретны и не допускают никаких чрезмерно нежных чувств. Это и угнетает, и вместе с тем успокаивает. Вскоре Элен, видимо, сама поняла ситуацию и смирилась с ней, ибо стала наносить визиты куда реже - раз в два-три дня.