Сладкая жизнь - Александр Генис 23 стр.


Когда на Брайтон-Бич открывается ресторан, а происходит это неправдоподобно часто, название ему подбирают имперское: "Метрополь", "Европейский", "Столичный". Тут нет зависти. Брайтону ничего ни от кого не нужно - ни от России, ни от Америки. Брайтон не опускается до воспоминаний - он их сам творит.

Феномен Брайтона в том и заключается, что здесь не считаются с реальностью - ей предпочитают фантасмагорию. В брайтонском плавильном котле все перемешалось - причудливый русско-еврейско-английский жаргон, воспоминание о не своем прошлом, надежды на неосуществимое будущее. Брайтон живет мифами, и в этом ему нисколько не мешает действительность. Здесь построили собственное общество и заговорили в нем по-своему.

О последнем прекрасно свидетельствуют богатые брайтонские вывески - скажем, построенное на века неоновое чудо "Оптека". Наверное, владелец придумал этот неологизм, чтобы не тратиться на лишние слова. И так каждый сообразит, что в магазине "Оптека" можно и очки заказать, и аспирин купить.

Зато брайтонские рестораны не скупятся и заказывают себе роскошные двуязычные вывески. На одной, например, латинским шрифтом написано: "Capuccino", а внизу русский перевод - "Пельмени".

Брайтон создал особый - агрессивный - стиль жизни. Одни им гордятся, другие стесняются, но никто не в силах избежать его влияния.

Главная черта брайтонского стиля - изобилие: денег, тела, слов. Настоящий брайтонец занимает полтора сиденья в метро. И даже не потому, что он толстый. Нет. Просто он - хозяин жизни, Гаргантюа от эмиграции. Изобилие - среда, в которой он живет и которую он создал своими руками. Ни на какой Пятой авеню нельзя увидеть столько норковых шуб, сколько на зимнем брайтонском променаде. И бриллианты на каждой шее, во всяком ухе - будто вокруг не Бруклин, а кейптаунские копи. На брайтонских банкетах расставляют угощение в три этажа: на одном - сациви, на другом - шашлыки, на третьем - пирожные. И музыканты играют без антрактов.

Брайтон поражает всех, кто туда попадает. А все потому, что тут знают, как жить. И знание это уж конечно при себе держат. Собственно, одна из главных примет брайтонского стиля - его пропаганда. Здесь каждый знает, что надо делать другому: как написать роман или портрет, как вылечить рак или похмелье, как заработать миллион и как его потратить. Огромная, всепоглощающая уверенность в себе позволяет не только давать советы, но и следить за их выполнением.

Брайтон-Бич - страна сильных, богатых, самоуверенных людей. Им не нравился мир, который они оставили, им неинтересен мир, который они нашли, и они строят себе новую родину. Такую, чтобы была по вкусу. Родину размером в десяток бруклинских кварталов.

Брайтон-Бич - реинкарнация Одессы, причем именно той шумной, грязной, полублатной Одессы, которую Бабель в содроганиях восторга описывал рассадником мечты и фантазии: "Подумайте - город, в котором легко жить, в котором ясно жить… Думается мне, потянутся русские люди на юг, к морю и к солнцу… Литературный мессия, которого ждут столь бесплодно, придет оттуда". Сам Бабель им и стал. Но творческая потенция Одессы на том не иссякла - просто сама Одесса пустилась в путь. Теперь она здесь, на Брайтон-Бич, густо заселенном персонажами, будто списанными с бабелевских "аристократов Молдаванки": "Они были затянуты в малиновые жилеты, их плечи охватывали рыжие пиджаки, а на мясистых ногах лопалась кожа цвета небесной лазури".

Брайтонский стиль с его простодушным хамством, циничным невежеством, неизбежной жестокостью несет тот же заряд плодотворной энергии, что и бабелевская Одесса. И если со стороны так трудно достойно оценить феномен Брайтон-Бич, то только потому, что у него нет своего Бабеля.

Брайтону не нужна лесть, ему безразлично презрение, ему нужен Бабель, свой литературный мессия, который поможет третьей волне стать фактом русской культурной истории, как им стала Одесса.

Может быть, хоть этим Брайтон-Бич отплатит своим жертвам.

Сегодня Брайтон-Бич уже не тот. На Брайтоне появились даже иностранцы.

Не то чтобы раньше их совсем не было, но в прежние времена американцы под ногами не путались: старушки не отходили от богадельни, пуэрто-риканские юноши ухаживали за полными одесскими шатенками только на пляже, еврейские старожилы группировались вокруг синагоги.

Зато сейчас английская речь звучит в самых неподходящих местах - например, в ресторане. Однажды я встретил на Брайтоне парочку интеллигентов вуди-алленского типа, которые из своего Гринвич-колледжа забрели в кавказский ресторан. Молодой человек, видимо, начитавшись Достоевского, заказал тарелку икры и стакан водки. Через пятнадцать минут его уже вытаскивала из-за стола подруга с помощью официантов. Последнее, что я услышал от несчастного, были горькие слова: "Разве это ресторан?! Это - Холокост…"

Хотя в данном случае иноземцы и не задержались на Брайтоне, сам по себе факт проникновения американцев в здешнюю жизнь весьма красноречив. Не нарушилось ли что-то в его некогда горячей жизни? Не иссяк ли фонтан, низвергающий буйную брайтонскую энергию? Не становится ли Брайтон заповедником, аттракционом, резервацией?

Нет-нет, ни один магазин не закрылся. Напротив, ассортимент только растет. Брайтон по-прежнему ест, пьет, развлекается, говорит - на своем русском языке и на своем же английском. И все же в воздухе носится еле уловимый аромат увядания - как в Венеции.

Приметы декаданса легче обнаружить не в теле Брайтона - с телом здесь, как всегда, порядок, но в духе его. Иссякают энергетические токи, пропадают моложавые златозубые мужчины, редеют норковые манто на бордвоке, и вообще - стало тише.

Жизнь приобретает неспешные курортные очертания, неагрессивное пенсионное благополучие. Все всех знают, все со всеми примирились. В так называемой "Книшной" (пирожковой) за столиками, покрытыми советской клеенкой, под плакатом с коллективным портретом "Черноморца" немолодые люди играют в домино, не снимая ушанок. Когда-то, говорят, на этом месте стоял игорный притон, где в буру просаживали иконы и бриллианты.

Брайтон медленно сползает в оцепенение, из которого его вывела третья волна лет двадцать назад. Конечно, он навсегда останется колыбелью эмиграции, стартовой площадкой. Но вот на столицу русской Америки Брайтон уже не тянет. Он оказался мелок для амбиций своего населения. Неумолимые законы классового расслоения разделили всех брайтонских дельцов, кроме отсиживающих свой срок, на тех, кто торгует орешками, тех, кто ходит во фраках на вернисажи, и тех, кто парит в высших сферах - среди "богатых и знаменитых".

Страшно сказать, но мне рассказывали о наших соотечественниках, которые миллионы считают дюжинами, живут во дворцах на Лазурном берегу, держат мавров-садовников и едят с серебра и золота. Едят, правда, пельмени, но это последняя ниточка, которая их связывает с брайтонской колыбелью.

Теряя своих лучших, во всяком случае - самых предприимчивых сынов, Брайтон все стремительней (если это возможно) погружается в спячку. Но хоронить Брайтон рано. Он просто перешел в другую стадию своей жизни: от молодости с ее жестокой неразборчивостью в целях и средствах к бодрой старости, лишь слегка тронутой тленом и запустением.

Если здесь уже не живут, то сюда еще возвращаются. Своими глазами я видел, как у магазина "Фиштайн" остановился "роллс-ройс", из которого, сверкая алмазами и коленями, выпорхнула невероятная блондинка с соленым огурцом в зубах.

Вот так, наверное, из Лас-Вегаса в Сицилию приезжают "крестные отцы" с детьми или секретаршами, чтобы отведать настоящей поленты и распить бутылку "Марсалы" с начальником городской полиции.

Утратив живость чувств, Брайтон сохранил в неприкосновенности свой облик. Он законсервировал дух первых поселенцев: и пыль на окнах, и наивная клеенка в горошек, и подогретые котлеты - все это лишь подчеркивает аутентичность этого загадочного места: именно так здесь все начиналось. Даже мясорубки Харьковского завода металлоизделий, даже нитки мулине, даже кепки-аэродромы - по-прежнему можно купить все в том же закутке у пляжа.

Третью волну связывает с Брайтоном ностальгия. Ностальгия не дает закрыться ресторанам и магазинам. Ностальгия собирает щедрую дань с профессоров и магнатов, которые рано или поздно совершают паломничество к брайтонским пенатам.

Оказалось, что достаточно выгодно вкладывать деньги в эфемерную причуду - в воспоминания о первых днях американской жизни, об эмигрантском тамбуре Брайтон-Бич.

* Самой необходимой достопримечательностью Брайтон-Бич является, конечно же, "бордвок" - длинная прогулочная эспланада вдоль того изрядного отрезка Атлантического океана, который заменяет местным жителям Черное море.

* Самая интересная часть того весьма стандартного русского обеда, которым вас угостит любой брайтонский ресторан, - музыкальная программа. Так, несколько лет назад по бруклинскому общепиту прокатилась эпидемия любви к Белой гвардии, о которой заразительно пели любимцы местной эстрады. Об этом ресторанном курьезе написал стихи летописец третьей волны Наум Сагаловский:

Красиво живу я. Сижу в ресторане -
Балык, помидоры, грибочки, икра,
А рядом со мною - сплошные дворяне,
Корнеты, поручики и юнкера.
Погоны, кокарды, суровые лица,
Труба заиграет - и с маршем на плац
Корнет Оболенский, поручик Голицын,
Хорунжий Шапиро и вахмистр Кац…

* Самым экзотическим развлечением - особенно если учесть, что Брайтон-Бич пока еще в Америке, - является русская баня с бассейном, с веником и селедкой, которой закусывают, не одеваясь. Здесь можно увидеть много странного - например, компанию пресыщенных бостонских интеллектуалов, которые на моих глазах выпили бутылку "Курвуазье", не слезая с верхней полки.

Письма с американского Юга

Как каждый пришелец из Старого Света, я часто задавал себе вопрос: где настоящая Америка, где ее родина, где она живет в не разбавленном такими же, как я, чужаками, экстракте?

На Юге - подсказывала ответ американская литература, на Юге - в стране Марка Твена, Фолкнера, Фланнери О’Коннор. В каждой стране ядро там, где литература гуще, сказал я себе и отправился на юг.

Пока вы не пересекли линию Мэйсон - Диксон, границу штатов Пенсильвания и Мэриленд, юг можно писать с маленькой буквы - это всего лишь сторона света, но за этой чертой вы оказываетесь на том Юге, где уместна только заглавная литера. Здесь уже все свое: еда - никакого хлеба, зато 160 сортов кукурузной муки, язык - без костей, одни гласные, флаг - старинное знамя южан с одиннадцатью звездами, по числу рабовладельческих штатов, объединившихся в конфедерацию во время Гражданской войны.

Кстати, о ней: нью-йоркские номера машины сделали в одно мгновение то, чего не случилось за много лет эмиграции: я стал настоящим янки, о чем не забывал напомнить каждый водитель, недовольный моей нерасторопной ездой. Только ничего я от этого не выиграл: северян здесь не любят. Потомки конфедератов, как они любят говорить, "ничего не забыли и ничего не простили". Самая популярная надпись на бамперах: "Генерал Ли сдался, я - нет". Сперва можно подумать, что Гражданская война еще не кончилась, но постепенно начинаешь привыкать к местной разновидности декоративного патриотизма, столь любимого Америкой.

Глубокий, а значит, настоящий Юг начинается не с какой-то определенной географической точки, а с накопления мелких наблюдений, которые подсказывают, что ты добрался до непривычной, чужой территории.

Например, исчезают обычные четвероногие стулья. Куда бы вы ни сели, пол под вами предательски качнется. Весь Юг - это страна кресел-качалок. Жизнь на качелях располагает к сладкому безделью. Раскачиваясь, невозможно толком ни читать, ни писать, ни считать деньги - только жевать табак да потягивать любимый нью-йоркскими алкашами за 45-градусную крепость ликер "Услада Юга".

Тягучий южный ритм - взад-вперед - отделяет Америку Обломова от Америки Штольца. В прошлом Юг себя чувствует лучше, чем в будущем. Отсюда и природная консервативность южан, которая является не столько политической философией, сколько защитным рефлексом. Любые перемены, нарушающие ленивый южный статус-кво, угрожают естественному образу жизни.

Большая политика вообще чужда Югу - новости тут бывают или местные, или никакие. Иностранцами считаются выходцы из соседних штатов, а туристам из Нью-Джерси вполне серьезно говорят: "Добро пожаловать в Америку". Во всем этом проявляется гордое ощущение самодостаточности. Юг - это полюс изоляционизма, откуда даже Белый дом, не говоря уже о других континентах, кажется враждебным миражом.

Южане поставляют стране самый чистый тип "реднеков" - "красношеих". Эта своеобразная порода американцев состоит из грузных, мускулистых, обильно татуированных мужчин, не выходящих из дома без вязанки пивных банок. Чаще всего они работают водителями трансконтинентальных грузовиков.

Эти настоящие американцы твердо знают свое место в мироздании и искренне презирают любое другое. Однажды я встретился с компанией реднеков в манхэттенском японском ресторане. Каким чудом они туда забрели, я не знаю, но сделали это напрасно, судя по тому оторопелому виду, с каким они глядели на сырую рыбу. "Что это?" - с ужасом спросил самый молодой. "Такое же дерьмо, как все остальное", - отвечал реднек с большим жизненным опытом.

Мотаясь по южным штатам, я не искал ничего специального. В том-то и трудность американских путешествий, что эта страна уже не чужая, но еще и не своя. Известно, что о любых местах проще писать, если провел там один день, а не много лет. Близкое знакомство только увеличивает пропасть, разделяющую людей и страны. Ведь часто и жену понять труднее, чем случайного прохожего.

В этом смысле Юг помогает туристу еще меньше, чем другие районы Америки. Он лишен оригинальности запада страны или уюта Новой Англии. Но зато у Юга есть то, чего нет нигде, - Фолкнер.

Во всех поездках я всегда ищу себе в проводники писателя. Если его нет, то страна так и остается немой. Но если он находится, то происходит чудесное слияние вымысла и реальности. Любого писателя лучше всего читать на его родине, что я и делал, возя с собой несколько томов Фолкнера.

Как ни странно, литература наполняется другим содержанием просто оттого, что читатель перемещается в соответствующие широты. Ожившая география из скучных, казалось бы, нужных только автору указаний становится необходимым комментарием к тексту. Не важно, писатель ли отражает жизнь, или жизнь в глазах читателя подстраивается под книгу, существенно лишь то, что в месте пересечения литературы и реальности они сливаются в магическое единство, которое и остается в памяти уже навсегда.

Призрак фолкнеровского Юга явился мне на старинном теннесийском кладбище в долине Кэйп-Ков. В этих краях за могилами следят с особой любовью. Потомки нередко приезжают со всех концов страны, чтобы привести в порядок ветхие кладбищенские плиты. Могилы тут расположены так, чтобы мертвецы лежали ногами к Востоку, - в Судный день вставать будет проще. Похоронено здесь человек двести, но фамилий на всех плитах только две - Оливер и Грегори. Эти двое патриархов - первые белые переселенцы Кэйп-Кова пришли сюда в 1811 году, откупили землю у индейцев-чероки, построили фермы, основали свои кланы, переженившиеся потомки которых живут здесь до сих пор.

Фамильная сага, записанная на кладбищенских плитах, читалась, как романы Фолкнера. У каждого из бесчисленных Оливеров и Грегори была своя, какая-то очень американская судьба, в которой мне помог разобраться местный священник. Кого-то убили конфедераты, когда он защищал от мародеров корову. Другая повесилась, не простив мужу измены. Этот погиб в пьяной ссоре, возникшей по поводу выборов Теодора Рузвельта. А тот убит в перестрелке из-за контрабандного виски.

Всего шесть поколений назад на месте этого кладбища была девственная земля, на которой лишь изредка охотились индейцы. Все, что здесь случилось, произошло совсем недавно. Времена пионеров только что кончились, да и то не совсем.

В тех же краях я видел ярмарочные представления, где одетые в кожи ковбои демонстрировали искусство стрелять с двух рук без промаха, а патриот из местного драмкружка поэтически рассказывал зевакам историю освоения Дымчатых гор.

Мы воспринимаем Америку как данность. Для нас она существует вне времени - Америка вообще. Но тут, на южном кладбище, я видел страну в ее исторической протяженности.

Однако это была не та история, которую знает Старый Свет. Кардинальное отличие в том, что американская история - личная, а не государственная, народная, национальная.

В основе Нового Света лежит миф о пионере, первопроходце. Это не только голливудский штамп, но и глобальная мировоззренческая концепция. Пионер - поневоле одиночка. Оторвавшись от старых корней, он пускает новые там, куда приходит и где заключает союз не с людьми, а с землей, которую он завоевывает и возделывает.

Свобода от прошлого - это бегство из истории политической в историю фамильную. Американская история по-настоящему должна бы ограничиваться семейной сагой. Как раз такой, которую и писал Фолкнер.

Все его книги сплелись в один грандиозный эпос пионеров. И в этом он близок поэтике вестерна, единственном истинно национальном жанре американской культуры.

Интересно, что мы не считаем романы Фолкнера историческими, хотя он и выстраивал их по хронологии реальных событий. Они действительно не похожи на "Войну и мир", скорее - на Ветхий завет или исландские саги. Дело в том, что земля Фолкнера еще так нова, что она помнит имена своих первых поселенцев. Вот так исландцы могут перечислить всех, как впервые вступил на остров.

У Фолкнера родословная заменяет историю. Прошлое прорастает в личности, а не в обществе. Происхождение - главная, определяющая черта каждого его персонажа. Они обречены нести в себе благодать или проклятие предков просто потому, что память о них еще слишком свежа. Свет еще Новый, он еще не успел растворить в безличном обществе индивидуальную судьбу каждого. И трагедию своей страны Фолкнер видел в том, что прогресс отрывает человека от мистического союза с почвой, на которой выросли могучие, преувеличенные герои его книг. Открывает, чтобы бросить в тот самый плавильный котел, в котором с таким успехом варимся все мы.

У Фолкнера не бывает мелких характеров. Все они - гении добра и зла, люди-гиперболы, как раз такие, каких мы привыкли встречать в голливудских вестернах. Эта героизация - следствие перенесения Фолкнером действия в мифическое, а не историческое время. Такую же операцию проделал со своей страной и писатель из другой Америки - Гарсия Маркес.

Фолкнер не придумал своих героев. А списал со своих предков, не так уж давно пришедших в эти края, чтобы стать патриархами нового мира. "Рослый человек, полный протестантских заповедей и виски" - такими его южане не только были, они такими во многом остаются и сегодня: в упрямых и грубых реднеках можно узнать потомков фолкнеровских пионеров. И только здесь, на Юге, мне пришлось видеть книжные магазины, где продается одна книга - Библия.

Гражданская война лишила Юг отдельной политической истории. И тем облагодетельствовала его. Опять Фолкнер: "Ища объяснения живой южной литературе, следует обращаться к войне. Северяне выиграли войну, а единственный благородный поступок, который можно совершить на войне, - это проиграть ее".

Назад Дальше