– Там разберут! – уверил его эфиоп, из чего следовало, что терминология блюстителей порядка во всем мире едина и экстерриториальна.
Да и участок, куда они вскоре прибыли, походил на такое же учреждение в любом другом месте, не исключая Петербурга: вверху голая электрическая лампа задыхалась от табачного дыма, по краям – некрашеные шкафы, где стояли бесчисленные папки с пронумерованными и прошитыми судьбами людей, а посредине – неумолимый барьер отделял полицейских от посетителей, физиономии которых расплывались на фоне серых стен. Среди них был пьяный старик, рассказывавший себе самому печальную историю своей жизни, индуска или цыганка со слепым отцом и детьми мал мала меньше, двое влюбленных парней, потерявшиеся в наркотическом тумане, отчаянно цеплялись друг за друга проколотыми насквозь руками, и развязная, дико накрашенная девица, чьи длинные ноги двигались непрестанно и непристойно.
Это очень отвлекало дежурного, рослого детину с нашивками сержанта, который записывал в журнал объяснения Андрея. Вдруг сержант встал и, подойдя к длинноногой, шепнул ей несколько слов на ухо. Девушка оттолкнула его и немедленно получила звонкую пощечину.
– Что вы делаете? – возмутился Андрей.
Тот прошел к своему месту и, продолжая писать, процедил:
– Помалкивай, если не хочешь получить то же самое! Проституция – вне закона. Ты думаешь, что защитил женщину? Нет, это просто автомат для удовольствия!
Его раздражение бурно выплеснулось наружу:
– Что это такое? – кинул он взгляд на икону. – Краденое? Ну и что ты тут заработаешь? Такой картинке на тахане мерказит цена двадцать шекелей.
– Это мировая ценность, – поднял голос Андрей. – Мать Иисуса, Мария. Стоит, может быть, сотни тысяч долларов.
– Не врешь? А я было хотел тебя отпустить. Ехезкель, здесь дело серьезное. Отведи его в управление!
И тот проговорил, как раньше:
– Пойдем давай!
Они вышли на улицу.
– Зачем ты болтал про доллары? – укорил его эфиоп. – Вернулся бы к себе домой, и я тоже, – морщась, он покосился на Богородицу, которую держал в руках. – Вы, русские, – язычники!
Рядом, резко затормозив, остановился большой черный автомобиль.
– Господин замминистра! – вытянулся полицейский.
– Старый знакомый! – сказал тот Андрею, и – Ехезкелю:
– Что происходит?
– Краденое имущество, уважаемый рав!
Бар Селла задумался на секунду:
– Садитесь оба.
Шофер вел машину по новым, недавно возникшим кварталам Иерусалима, потом свернул на широкую, в затейливых узорах, площадь, к внушительных размеров зданию, выдержанному в стиле библейского зодчества. Внутри было также традиционно сумрачно. Сидевший в приемной секретарь встал и подал Бар Селле какие-то документы.
Большой, неярко освещенный кабинет встретил их прохладой и обдуманной простотой: высокий потолок, узкие оконные рамы, стены строгие, без единого украшения, и только над овальной нишей, где стоял бронзовый семисвечник, мерцали древние письмена.
Полицейский что-то тихо сказал раввину, который, кивнув, пригласил Андрея подойти к столу. Потом заметил:
– Можете не уверять меня, что вы поступили так не из корысти. Я и не предполагаю ничего подобного. Здесь причина особая, правда?
Эта фраза, снявшая с Андрея непомерную тяжесть, застала его врасплох. Готовый к любому обвинению, он вдруг почувствовал слабость в ногах и был вынужден сесть. Однако ему хватило сил, чтобы презрительно бросить с высоты своего падения:
– Конечно, – и продолжал медленно, призвав на помощь все свое знание иврита, чтобы его речь не свидетельствовала о примитивности мысли.
– Поступок мой объяснить несложно: я хотел вернуть своему народу его собственность. Ведь для вас оно не имеет никакой ценности. Вам вообще нельзя рисовать или лепить Бога и пророков – как это? – из суеверия, наверное.
– Ошибаетесь, нам совершенно чуждо суеверие, – спокойно возразил Бар Селла. – Мы не изображаем Бога из элементарной порядочности: ведь его никто не видел. Вероятно, для христианских художников было сделано исключение, если они утверждают, что он мускулист и бородат.
Натан потрогал собственную бороду, как бы сомневаясь и в ее подлинности, хотя трудно было представить его смуглое, с острым носом лицо не очерченным смоляными завитками волос.
– Мы также против увековечивания людей на холсте и в мраморе, ибо велено: не сотвори себе кумира! Христиане, последовав этой заповеди, возможно, не дали бы подняться Гитлеру и Сталину, чья страшная власть поддерживалась кистью и резцом так же, как и оружием… Подумать только, скольких несчастий удалось бы избежать, если бы человечество прислушалось к нашим словам, сказанным еще на заре цивилизации!
– А есть ли в них что-либо о милости к падшим? – ядовито полюбопытствовал Андрей. – Например, к девушке, пусть проститутке… ее ударил в участке такой же полицейский, – он показал на Ехезкеля, мирно дремавшего в углу.
Бар Селла весь встрепенулся.
– Я в первую очередь – священнослужитель, тот, кто проводит смертных через короткую, суетливую, полную страданий жизнь в мир истинный. – Голос его стал глубоким и певучим, словно он читал молитву. – И если кто-нибудь из них не вынесет земного испытания – в этом вина и проводника… Что же о вашей несчастной, я готов сейчас же пойти и извиниться перед ней. А извинясь, сделаю все, чтобы она оказалась за решеткой, потому что нет более низменного преступления. Даже убийца может иногда с гордостью сказать, что отомстил за смерть или поруганную честь близкого человека. Но проститутка! Пусть никто не убеждает себя, что она за деньги приносит утешение мужчине, лишенному женской ласки. На самом деле у нее ищут и находят то, что нормальная женщина дать неспособна – извращение, скотство, маразм, – Натан сделал брезгливый жест рукой. – Я знаю, о чем говорю. Меня как-то назначили в комиссию по цензуре кино. Там были и порнофильмы. Я сбежал через час.
– Значит, эта девушка не может рассчитывать на снисхождение?
– Снисхождения заслуживает человек, который грешит, заблуждаясь, но только не упорствующий в грехе. Об этом в Танахе говорится: кто жалостлив к злым, жесток к добрым. Впрочем, сцена, которую вы видели в участке, теперь редкость, потому что с проституцией и наркоманией почти покончено, во всяком случае на улице. Да, за три года, что мы у власти, сделано то, чего не добился прежде никто: нет безработицы, заключен мир с соседями, страна благоденствует.
Рав настороженно прислушался к какому-то шуму за стеной:
– Но многие думают, что мы слишком строги. Знаете, что это? Демонстрация! Кое-кто из тех, кто живет сейчас в спокойствии и достатке, требуют прежней вседозволенности, приведшей к несчастью.
Бар Селла пожал плечами в искреннем недоумении.
– Не понимаю их. Мне, признаюсь, нужно самое насущное. Я однолюб, в нашем роду, известном еще в Толедо до Великого изгнания, говорят так: Один бог, одна вера, одна… женщина, – последнее Натан произнес почти беззвучно.
Незримая, она стояла между ними, не отталкивая, а сближая их, и Андрей внезапно и радостно осознал, почему: его собеседник не догадывался, что он украл не только икону, но и Юдит.
– Испания! – проговорил он и вдруг пришел в отличное расположение духа, а Натан наморщил лоб, не находя в своих словах ничего забавного.
– Знаете, – попытался объяснить Андрей. – Мой приятель, большой знаток литературы, читал мне стихи Гейне об одной испанской красавице. Она влюблена – как это? – в рыцаря, а тот непохож на других ее кавалеров – стройный, гордый, благородный. Он ведет ее в сад, шепчет сладкие речи, а она жалуется: комары кусают, милый, я их ненавижу, как евреев длинноносых. "Что нам комары, евреи! – успокаивает ее возлюбленный. – Будешь ли ты моей до гроба?" – "Я твоя, клянусь Христом, распятым злобными евреями".
По черным и как бы внезапно остекленевшим глазам Бар Селлы Андрей решил, что он вряд ли оценит превосходные строки поэта в его собственной трактовке.
– "Ну их, и Христа и евреев, – продолжает рыцарь и спрашивает: – А правдив ли твой обет пред Богом?" – "Милый, нет во мне обмана, как в моих жилах нет крови мавров и еврейской грязной крови!" – "Брось ты мавров и евреев, – обнимает ее тот. Они спускаются в таинственный грот и – как бы это полегче выразить… мит… мит…
Рав, невольно заражаясь терпким гейневским юмором, улыбался. Конечно, он знал это слово, но не хотел произнести вслух, и Андрею пришлось самому вспомнить его:
– Миталсим, как говорят на иврите. Потом донна просит: – "А теперь открой мне, кто ты?" – и рыцарь признается: – "Я, сеньора, сын бедного рабби из Сарагосы!"
Он исподволь глянул на Бар Селлу и увидел, что грудь его колышется от сдерживаемого смеха. Андрей засмеялся сам, и тут оба захохотали как мальчишки, которыми они еще недавно были, а полицейский, очнувшись от дремоты, вскочил и таращил глаза на этих двоих, очевидно, потерявших разум.
– Очень остроумно, – одобрил Натан, постепенно успокаиваясь. – Но мы отклонились от сути дела. Произошло недоразумение. Я объяснил бы это раньше, если бы беседа с вами не увлекла меня. Моя обязанность – курировать собственность чужих конфессий. Расследовать хищения – дело прокуратуры. – Он отодвинул от себя икону. – Странно, но это лицо почему-то кажется мне знакомым.
– Да, – брякнул Андрей, – нужно лишь представить вместо светлых волос и глаз – черные.
Он застыл в испуге, проклиная себя и надеясь, что останется непонятым. И ошибся. Бар Селла страшно побледнел, словно кожа его лишилась темного защитного пигмента, и сам он почувствовал себя беззащитным и слабым. Спокойный, прямой путь, ведущий его по жизни, и бесхитростная вера не подготовили его к тривиальной, пошлой житейской драме – предательству любимой женщины, о чем он узнал недавно от чужих людей, и сейчас – к встрече с ее любовником. Машинально перевел он взгляд к овальной нише, где стоял бронзовый семисвечник поразительной формы, напоминавший неопалимую купину. По преданию, его зажигали в последний раз в Толедо, но для Натана свет этот не угасал никогда, как и смысл древних надписей на стене, хотя сейчас в душе его звучали другие слова – о печали познания и бренности бытия.
Вдруг он сказал полицейскому:
– Вы можете идти. Я сделаю все, что нужно.
Эфиоп колебался, не понимая значения разыгравшейся перед ним сцены. Впрочем, возражать человеку, чье влияние далеко выходило за пределы его ведомства, он не стал и, кивнув, удалился.
– Вы тоже свободны, – проговорил Натан, не в силах повернуть к Андрею голову. – А икона будет передана в музей, где ей не причинят никакого зла.
Поразительно, но Андрей не очень удивился, может быть, оттого, что внезапно увидел его глазами Юдит. И все же процедил, сдерживая биение сердца:
– Мне не нужна ничья милость.
– Понимаю, игра в благородство, из которой каждый хочет выйти побежденным… Но наши ставки не равны: я хочу быть уверен, что мной не руководят личные мотивы, а вы просто боитесь уронить свое достоинство, hевель hавалим, как писал Экклезиаст, суета сует. – Бар Селла добавил пренебрежительно: – В конце концов, что такое еще один компромисс с самим собой для человека неверующего.
Тут же пожалев о своей несдержанности, он посоветовал твердо:
– Идите!
И Андрей пошел. А что ему оставалось делать? На пороге, не оглянувшись, сказал:
– Что ж, – ему не было ясно, почему он произнес следующую фразу, в порыве благодарности или чтобы взять реванш за унижение. – Это настоящий христианский поступок!
Сзади, как бы издалека, донесся к нему тихий голос:
– Лучшее, что есть в христианстве, родилось здесь и среди нас…
Глава четвертая
Первые дни и ночи – заговоренная, закруженная, заполненная Андреем – она не сомневалась, что ими овладел какой-то приступ безумия. Тоскуя по утерянной гордости и чистоте, Юдит вдруг замыкалась в себе, молчала, иногда плакала. Руки ее отталкивали Андрея, но потом вновь притягивали его, и ей было стыдно, что она не стыдится этого.
Родителям, которые мечтали о ее замужестве с Натаном Бар Селлой, Юдит не смела смотреть в глаза. Отчаявшись убедить дочь в чем– либо, они стали вести тайные, настойчивые беседы с Андреем, словно торгуясь, что страшно оскорбляло ее. Она догадывалась, какой от него требуют выкуп, однако как это больно, поняла лишь вчера, оставшись одна в приемной больницы, когда ее внезапно пронзило острое страдание – его боль. Юдит стала стучать в массивную дверь, чтобы ворваться и крикнуть: остановитесь, все это предрассудки, дикость! – но никто не откликнулся оттуда, где лежало его, отданное под нож ради нее и – теперь она знала – любимое тело…
Назавтра Юдит уже не могла сосредоточиться на треволнениях прошедшего дня, потому что их затмило это новое счастливое знание. Что-то изменилось вокруг и в ней самой. Раньше, чувствуя себя преступницей, она чуть свет выскальзывала из постели, но сейчас ее удержала странная убежденность в своем праве остаться и ждать пробуждения Андрея. Если это любовь, то в ней нет ничего некошерного, – улыбнулась Юдит самой себе.
Впервые она открыто и пристально рассматривала Андрея, находя то, что не замечала до сих пор – быструю, как бы электрическую искру в его светлых, с металлическим оттенком волосах, бледную прозрачность век, казалось, освещенных снизу блеском глубоких серых глаз, гладкий, но сильный подбородок, который он старательно выпячивал в соответствии с фамильными стандартами…
Тут раздался звонок. Андрей спросонья стал слепо искать на тумбочке телефонную трубку, поднял и опять опустил. Просыпаться не хотелось, чтобы не думать о вчерашнем. Чувствуя тепло от лежащей рядом Юдит, он сквозь полусомкнутые ресницы уныло разглядывал комнату, широкую и полупустую, которую он по-своему пытался оживить, украсив елкой, как он считал – русской, с запахом новогоднего торжества, и странным рисунком на стене, найденным в старой книжной лавке: яростный вихрь кружил листья, в которых угадывались сплетенные тела людей.
Данте, сказал продавец, Ад.
Снова зазвонил телефон.
– Алло! – кричал знакомый, взбудораженный, как всегда, голос. – Почему не отвечаешь? Я только что из Питера. В гости зовешь?
– Приходи, конечно.
– Ладно, скоро буду. У нас суета, Клара собирается рожать. Ты, конечно, о браке не думаешь из страха умножить еврейское поголовье? Ну, скоро увидимся…
– Сенька, – положил трубку Андрей, и вдруг спросил мрачно. – А что, теперь, после этого… я – еврей?
Юдит погладила его исхудавшие щеки:
– Нет, тебя никак не примешь за еврея, ты чистокровный русский, чьи предки поверили в сына еврейского Бога, которого родила еврейка Мириям.
Андрей даже не улыбнулся.
– Неудобно вышло. Я никому ничего не сказал – ни ребятам, ни Сеньке. Он, конечно, догадается, начнет острить. Черт, мне как-то нехорошо стало, – и попросил по-детски: – Положи руку здесь, где болит.
Юдит отпрянула от него так поспешно, что Андрей оскорбился:
– Брезгуешь? Ты по-прежнему различаешь во мне чистое и нечистое? А как же я? Почему мне не стыдно гладить и целовать всю тебя – и губы, и грудь, и…
Не сдержавшись, он зло выкрикнул русское слово. Грубое, не оставлявшее сомнения в своей сути, оно пощечиной ударило Юдит в лицо и вышвырнуло за порог…
А на улице дул свежий ветерок с вершины горы Ор, гранаты готовы были взорваться рубиновыми зернами и черные дрозды давали своим птенцам уроки бельканто.
– Чудно как! – вздохнула Юдит, забывая все неприятное.
Девушка, стоящая поодаль, думала иначе:
– Смотря для кого. У меня, например, кот пропал, персидский. Не видела?
– Нет.
– Куда же он девался?
Высокая, крепкого сложения, она хмурила густые брови, резко отделявшие лоб от белого крупного лица:
– Моя мать разорится. Ее единственный доход – продажа породистых котят, а этот – производитель с родословной, как у короля.
– Лили, Лили! – донесся к ним страдающий голос из соседнего окна. – Нашла?
Тут между кустами шиповника обнаружилось любопытное существо, словно прячущееся в большом клубке собственной серебристой шерсти. Оно быстрыми зигзагами двигалось вперед, звало кого-то нетерпеливым мяуканьем и радостно обнюхивало каждую травинку, пьянея от восхитительного аромата кошачьей мочи.
– Олоферн, ваше блохастое величество, сюда! – сладко и гадливо сказала Лили.
Осторожно ступая, она протянула руку к коту, но Олоферн успел сигануть в сторону. Его плоская, с вдавленным внутрь носом морда выражала бесконечное высокомерие.
– Видишь, мы для него мелкая сошка, асафсуф!
– А не пойдет ли он ко мне? Меня ведь зовут Юдит.
Действительно, тот покорно дал ей поднять себя с земли, очевидно, чтобы досадить хозяйке.
– Можешь свернуть ему шею, – серьезно посоветовала Лили. – Матери скажем, что ты сделала это по старой привычке, – и засмеялась.
Перепады ее настроения были быстры и непредсказуемы.
– Идем, покажу тебе редкое зрелище, – Лили открыла калитку. – Я здесь не живу, снимаю квартиру в Иерусалиме. Да и отец, тоже кот отменный, сбежал отсюда к одной из своих подруг. Он и ко мне пробовал приставать, но получил вот так…
Лили ударила по мягким лапам Олоферна, который свирепо зашипел.
Тропинка вела их вокруг приземистого дома к палисаднику, закрытому со всех сторон решеткой, подобно вольеру для зверей. Им навстречу кинулась толстая женщина с обесцвеченными перекисью волосами:
– Ах, ты мой красавец!
– Мама, это Юдит, поблагодари ее, ко мне он не хотел идти!
– Спасибо, спасибо! – та облобызала и дочь, и ее новую знакомую, и своего любимца. – Боже, да он весь загаженный, заболеет ненароком, нет, я не выдержу, – похоже, она намеревалась упасть в обморок, но передумала. – Немедленно под душ!
– Роза, разве их можно купать? – запротестовал кто-то, и Юдит заметила пару старушек, сидящих в плетенных креслах.
– Обязательно! – сурово заявила мать Лили.
Открыв кран, она намылила Олоферна шампунем, а тот истошно вопил, жалкий и безобразный. Потом, высушенный феном, обмотанный махровым полотенцем и напоенный теплым молочком, он бессильно лег на мягкий коврик и погрузился в сон о прекрасной Персии, где все коты грязны и счастливы.
– Ну, девочки, – Роза повернулась к старушенциям с таким видом, словно их ожидала та же процедура. – Теперь за дело.
На столе появилась большая железная клетка, где ползали, лазали друг на друга, кусались разношерстные котята. Лили вынула оттуда кошечку, коричневую, с острыми голубыми глазками, казалось, пронзавшими насквозь ее изящную головку.
– Тысяча шекелей! – провозгласила мать.
– Что, почему, – заверещали покупательницы. – Ты с ума сошла!
– Нет, это Джан-Кхи, Луч зари, внучка и дочь золотых медалистов, вот свидетельство, – Роза развернула пергамент с золотой печатью.
– Восемьсот, – выдавила из себя та, что была в черном платке, другая ошеломленно вздыхала.