Европа - Ромен Гари 8 стр.


Но накопившиеся месяцы бессонных ночей, пытка изнурять себя постоянным бодрствованием, находясь в преддверии сна и не имея возможности переступить эту черту мрака и отдохнуть, наконец давали ему всего несколько секунд передышки, и он уже не мог понять, засыпает ли он или просыпается, в этой застывшей длительности вне Времени, где, весьма вероятно, речь шла о совсем другом месте и совершенно другом человеке. И тем не менее не было более спокойного места, чем его кабинет во дворце Фарнезе, в котором он находился в настоящий момент среди знакомых предметов, своих картин, скульптур, например вот этой, фигурки Данте из раскрашенного дерева или Арлекина, разодетого в шелк и кретон, конвертов и бланков посольства, приглашений на ужин, выставленных в ряд на каминной полке, в глубокой тишине хорошо сделанных вещей и архитектуры, окружающей разум рамками гармоничных пропорций, отвечавшей на сумбур души убедительной правильностью схематических построений. Перед ним - шахматная доска, на которой он только что воспроизвел ход Ладья C1 - С4 Капабланки, что было явной ошибкой, вероятно явившейся следствием нервного напряжения кубинца. Под мощной защитой коня черным удается достичь превосходства на половине ферзя, и второстепенные пешки теряют всякую значимость. Капабланка проиграл, потому что не увидел вовремя угрозу ловушки, которую ему поставили. В то же время было полным абсурдом поддаваться панике и думать, что Барон обладает столь дьявольской властью. Неспешное течение небытия под видом сна… Дантес захлопнул крышку парты, побросал свои тетради в портфель и бросился на улицу, где его мать уже ждала за рулем их фамильного "рено"; он торопился присоединиться к своим товарищам, игравшим во дворе их дома на улице Бак: один из них, Ларьена, восемью годами позже будет расстрелян фашистами на горе Валерьен. Европа… Неуверенность, сумятица, пляж Ля Боль, предсмертные муки его отца, который скончался с улыбкой на устах, в полосатой форме депортированного в лагерь Дахау… Смешение времени, прошлого и настоящего, мест и сознания было таким обескураживающим, что у Дантеса закружилась голова, он хотел уйти с террасы, вернуться к себе в комнату, но заблудился, потерянный, разбитый, лишенный себя самого, этого честного посредника, роль которого наше родное "я" выполняет в наших отношениях с реальностью окружающего мира; он уже не видел Эрику, а ее рука, касавшаяся стены, огибавшей парк, была теперь всего лишь частью пустоты - отсутствие руки на отсутствующей стене. Неподвижность нигде, в неявном состоянии незаконченного наброска… Он стал ждать, обливаясь потом и опустив глаза, но улыбаясь тому, что в подобные мгновения true confessions он все призывал свое джентльменское, взбешенное, балансирующее на краю пропасти распутство соблюдать приличия; человек олицетворял уже не стиль, но поступок; он был из тех, кто поправляет галстук, прежде чем взойти ка эшафот. Он улыбался. То был решающий момент перед безоглядным провалом: ему предстояло соединиться с тем, кто его выдумывал, или исчезнуть навсегда. И лишь когда его создатель, то есть это другое "я", который хотел помочь ему освободиться от угрызений, слишком поспешно и чересчур уверенно направился к своей цели, Дантес, почувствовав, что его уже нельзя уничтожить, что он достиг точки невозврата в продвижении к самостоятельности, которую предоставил ему тот, другой, понял-таки, что происходит. Партия только что началась, и Барон, который вовсе не был, как подумал было Дантес однажды ночью, фантазмом, порожденным крайней нервной усталостью, но бесспорно имел свое собственное существование, сделал первый шаг в этом противостоянии, ставкой в котором было наказание Дантеса во искупление вины, которую тот полностью признавал и больше не имел намерения это отрицать. Таким образом, являясь далеко не тем персонажем, смешным и немного трагическим, этаким бедным родственником и мальчиком на побегушках у Мальвины, каким рисовал его себе Дантес, основываясь на рассказах Эрики, Барон только что предстал достойным противником, настоящим Гроссмейстером, единственным, кто сохраняет это звание и ставит его на кон в игре против Дантеса, как Капабланка, принявший вызов Алехина в той бессмертной партии, игравшейся заочно в 1931 году.

XIII

Стоило только понять это, как привидения тут же исчезли. Толпа из тысяч панических криков отхлынула, увлекая за собой всех этих вертящихся дервишей ночи, наполовину надуманных, наполовину диких, монстров, населяющих кошмары Фюсли. В какие-то доли секунды строгий порядок, где каждой вещи отведено свое место, восстановился, продолжая свое наступление на подрывную деятельность психики, как если бы стройные ряды невидимых нотариусов с табличками и папками ринулись вперед, вооружившись солнечными лучами, и, вонзая свои сверкающие перья в глаз химерам с точностью специалиста по иглотерапии, вытащили все факты на белый свет, с поразительной быстротой заново составили список мест, реестр присутствующих лиц и точно отметили день и час. Пехота реальности пребывала со всех сторон и, строясь по порядку, с нетерпением ожидала команды. Дантес, стоявший на террасе, вздрогнув, очнулся от этого отторгнутого сознанием сна, который забыть было невозможно, но цепи, связывавшие его с настоящим миром, были порваны. Итак, Дантес, который стоял на террасе - а это уже было неоспоримо, так как холодный рассудок утра не оставлял уже ни малейшего повода для сомнений и выстраивал все факты в строгой последовательности, - и would stand по nonsense, не поддавался никаким капризам, Дантес - мимоходом он улыбнулся тому, с какой настойчивостью он упирал теперь на свою вновь обретенную личность, - взглянул на часы и заметил, что уже пора идти готовиться к этой встрече с Эрикой, где все должно было выглядеть так, будто они встретились впервые. Он оделся, позвал своего шофера и попросил отвезти его во Флоренцию, выждал там кое-как минут двадцать, налегая на эспрессо в кабачке "У Джимми", затем, не спеша и необыкновенно взволнованный, отправился на виллу "Италия".

Эрика лежала, растянувшись, на середине дороги, рядом с перевернутым велосипедом. Ее платье - белый муслин и кружева - напоминало прошлый век, а огромный желтый бант пояса казался бабочкой, присевшей, трепеща от жалости, на распростертое тело Улановой, во втором акте "Жизели". Дантес приказал остановить машину. Он вышел и, приблизившись, склонился над этим прекрасным лицом с дрожащими ресницами и чуть приоткрытыми губами, едва сдерживавшими смех. Что могло столь же мало напоминать аварию, как это тщательно продуманное расположение цветов букета, достойное японских мастеров? Она была необычайно похожа на свою мать. Он кончиками пальцев дотронулся до платья…

- Поднимайтесь. К чему весь этот спектакль? Ваша мать все равно не может нас видеть.

- Я люблю вас, - сказала Эрика.

Она поднялась, и они пошли вдоль серой стены, являвшей взору результат работы прошедших столетий, выполненной так неровно, с полным отсутствием всякой симметрии, прямых линий, равных расстояний и правильных пропорций, работы, столь отличной от прочих творений Времени, тщательно вымеренных и рассчитанных во всех частях Солнечной системы, как вдруг Дантес, до сих пор не испытывавший ничего подобного, почувствовал, как его охватил ужас, внезапность которого была совершенно необъяснима, так как с Эрикой они были знакомы уже больше года. Он не остановился и продолжал идти, ведя рукой по неровностям стены, позволив себе, однако, окинуть эту молодую женщину очень внимательным взглядом, впрочем, он тут же спохватился, растворив свои плохие предчувствия в улыбке. Сходство Эрики с матерью было более чем поразительным: она была точным повторением той, которая вот так же шла по той же дороге, на этом же самом месте, вдоль этой же стены, только двадцать пять лет назад. Развевающиеся по ветру черные волосы, трепетные ресницы, обрамляющие взгляд, серая ясность которого внезапно вспыхивала на солнце золотыми и изумрудными точками вокруг зрачков, короткая и прямая линия носа, чувственность губ, не то манящих к поцелую, не то готовых рассмеяться, слегка обозначенная твердость подбородка… То же лицо. Поведение Дантеса стало более непринужденным, а речи - более ироничными, когда ему пришлось столкнуться с невозможностью очевидного. Ведь здесь было не просто то же лицо: здесь была та же женщина. Для такого ясного рассудка, какой был у него в эти дневные часы, могло быть лишь два допустимых объяснения: либо Время оказало ему милость и, заключив этот новый договор с Судьбой, из справедливости вернулось назад, и, значит, Дантес шел сейчас, за четверть века до настоящего времени, рядом с Мальвиной фон Лейден, ЛИБО ЭРИКИ ВООБЩЕ НИКОГДА НЕ БЫЛО, И ТА, КОТОРАЯ ШЛА СЕЙЧАС РЯДОМ С НИМ, БЫЛА НЕ КЕМ ИНЫМ, КАК ЗНАМЕНИТОЙ МАЛЬВИНОЙ ФОН ЛЕЙДЕН, СОЖЖЕННОЙ В XVI ВЕКЕ НА КОСТРЕ ЗА КОЛДОВСТВО. Длилось это всего какое-то мгновение, и когда сердце его стало биться реже, обретя свой нормальный ритм, а рука вновь почувствовала эти глубокие впадины, оставленные на камне мастерским резцом Времени, обожающего свои руины, посол, освободившись от страха, тут же забыл, что его вызвало. Он вытер взмокшие виски.

- Вы даже не обратили внимания на мое платье.

- Ну, как же…

- И?..

Он благополучно избежал подступившего было угрызения совести:

- Белое идет вам необыкновенно, восхитительно, потому что именно этот цвет ближе всего к наготе. Цвета облекают тело и потому отвлекают внимание…

Она остановилась и произнесла с упреком:

- Это платье было на маме в день вашей первой встречи… Немного пожелтело, как страницы поэмы Сен-Жон Перса "Анабасис", которую вы ей подарили и которая до сих пор остается ее настольной книгой.

- Да-да, я прекрасно это помню, - сказал он, глядя прямо перед собой.

Ложь. Выдумано до последнего слова. Опять порождение мира, который никогда не существовал, момента, которого никогда не было, белизны, которую ни он, ни Мальвина в глаза не видели. И вот приступ угрызений уже овладел им. Откуда он пришел, из другого мира? Возможно ли, чтобы на ком-нибудь лежала еще большая вина? Он не мог вспомнить, какое платье было на Мальвине в день их первого свидания, у Рёмпельмеера, в чайной на улице Предместья Сент-Оноре, но то было явно не платье Эрики, которое, казалось, появилось прямо с курортов Довиля и напоминало Вюйара, бега на ипподроме в Булонском лесу, какую-нибудь Мадлен Пруста и покушение в Сараево. Но что уж там, не станет же он, в самом деле, требовать исторической достоверности. Эрика была права: это было именно то платье, которое ее мать надевала в тот день. Нужно было уметь выдумывать прошлое. Именно так в свою очередь создаются настоящее и будущее и выстраивают себя, основываясь на том, чего никогда не было, или было, но совсем другое. Возрождение создало себе слишком идеальную картину Античности, в которой Античность не узнала бы себя, но оно черпало вполне реальное вдохновение в ее бесчисленных произведениях искусства. И еще, надо заметить, именно тех отношений, того чувства, с которым де Голль относился к Франции, боготворящего и благоговейного, как к "мадонне с фрески или сказочной принцессе", не хватало сейчас Европе, в которую Дантес, несмотря на все очевидные противоречия, продолжал верить, но которая могла материализоваться, только черпая в фантастике восторженную веру и силу, необходимую для того, чтобы вырваться из мира фантастики.

- Вы сильно любили ее тогда, во время вашего короткого романа? Или это тоже лишь одна из иллюзий, которыми она питалась, чтобы выжить? - спросила Эрика.

- Мне было двадцать пять, и я легко увлекался. Сильно ли я любил ее? Скажем так: я выдумывал ее с большой любовью… Как бы там ни было, любовь - ведь это прежде всего порождение фантазии…

- Все эти двадцать пять лет эта женщина не перестает думать о вас…

- Никогда бы не поверил, что кто-либо способен так далеко зайти в своей мести…

- В цинизме этого замечания слишком много светскости.

Он остановился.

- Эрика, если во всей этой истории и есть что-либо особенно красивое, потрясающее и, вероятно, исключительное, так это то, что все здесь совершеннейшая ложь, выдумано от начала до конца, и уже гораздо позже настоящих событий. Я бы даже сказал, что именно поэтому я здесь - как отказать себе в такой выдумке? - и стараюсь сделать все, что в моих силах. Наша связь не продлилась и шести недель…

Она обернулась к нему, и черная смоль волос, контрастируя с серыми пожирающими глазами, еще больше подчеркнула жемчужную бледность лица…

- Иногда и нескольких дней достаточно, чтобы все отдать… или все забрать.

Он сдержал себя, но этот остановленный порыв, это необоримое желание схватить ее в свои объятья, никогда больше не чувствовать свои руки бесполезными, лишенными смысла существования, полоснул его пустотой по сердцу и надломил его голос:

- Послушайте, мне не достичь гениальности канцон Петрарки или сонетов Шекспира, к тому же понадобилось бы еще более того, чтобы просто придать словам их смысл… Вы говорите женщине: "Я вас люблю", и вас уже берет отчаяние, потому что надо было бы сперва спасти, оживить эти слова… На вас находит немота при одной мысли о том, сколько уже было вложено всеми в эту фразу, сколько всего в нее впихнули… Конец цивилизации начинается с отношения к словам как к проститутке…

Она улыбнулась. Стоял чудный день, повсюду был свет.

- Знаете, мне очень рано пришлось самой зарабатывать себе на жизнь, я работала парикмахершей, продавщицей, стюардессой, так что я научилась не бояться банальностей. Вы можете совершенно спокойно сказать мне: "Я тебя люблю".

- Я тебя люблю, - сказал он.

Он вдруг почувствовал, что ему пятьдесят лет, что на нем - смешной полосатый костюм и орденская ленточка Почетного легиона в бутоньерке, что он посол Франции, женат и - о, эти напыщенные фразы - отец семейства; его раздражал также и снобизм собственных переживаний, и эта утонченная чувствительность, которые должны были бы кончиться для него пулей в затылке во имя тех, кто загибался от голода и погибал в бессмысленных бойнях по всему миру. Европа его мечты не могла мирно сосуществовать рядом со страданием, одичанием и физиологической нищетой миллиарда человеческих существ, для которых само слово "культура" уже являлось оскорблением и провокацией. Век Просвещения или "светлячков", как говорила Мальвина, мог позволить себе такую роскошь, потому что культура тогда еще не успела породить общественное сознание, которое оставалось пока на попечении у Господа нашего. Разум едва лишь открыл себя, то была совсем новая и потому безобидная игрушка; к его наслаждениям не примешивался еще смрадный запах крови, грязи и пота; он находился в стадии обкатки, и именно его вседозволенные игры должны были превратить его в то изощренное орудие борьбы, которым он станет позже. Но в 1972 году культура, которая, никому не давая ни прав, ни обязанностей, довольствовалась самой собой, невзирая на последствия, отрицала, таким образом, и аннулировала саму себя. Разыгрывавшаяся партия была как раз из числа тех: Сад или Шодерло де Лакло, которые благодаря взгляду XX века видят, только когда взирают на век XVIII. Речь шла о тех ущербных мирках, которые исключают весь остальной мир. Сознание собственной принадлежности к той изысканной и томной элите, которая даже в одежде руководствуется еще вкусами эпохи лорда Байрона…

- До вечера, - сказала она.

Этот удалявшийся силуэт, будто сошедший с полотен Ренуара, - зонтик и шляпа былых времен, мягкость света, берег моря с гладкими гребнями волн, все то прошлое, с которым он был знаком лишь по картинам, - оставлял его в растерянности, более того, заставлял уже сомневаться в самом себе: щемящее сердце быстро свело на нет все удовольствия глаза. Он согласился принять участие в этом балете, хореография которого была столь тщательно продумана Мальвиной в ее инвалидном кресле, потому только, что сознавал собственную огромную вину перед ней и должен был сделать для нее хоть эту малость; чувство вины на протяжении всех этих лет лишь увеличивалось, в той мере, в какой то, что он называл Европой, становилось все более и более ясным в его глазах и вместе с тем все более требовательным в том, что касалось этической стороны, достоинства, всего строя жизни. Но кроме его личной ответственности оставался еще тот вечный спор с Судьбой, в котором заключается истинное назначение жизни человека, и пронзительный смысл того, что англичане называют Poetic Justice. То, что во всем этом присутствовала некая надуманная горячность и даже безрассудство, которые всегда вызывают улыбку у стариков, вспоминающих чрезмерную пылкость молодости, не ставилось под сомнение, но Дантес уже довольно долго жил в компании самого себя, чтобы научиться не доверять зрелости, ни той мнимой мудрости, с которой она охотно объединяется и слишком часто служит извинением для соглашательства, отречения и всех прочих видов сообщничества с врагом.

Назад Дальше