– Тут, в городе, – почти спокойно сказал он, – есть человек который всех нас топчет. Я видел, как преступники в тюрьме молят Христа – самые последние мерзавцы взывают на коленях к Судье Праведному. Господь жалеет их и прощает, но у нас тут есть судья, которого не разжалобишь. Он сильнее бога.
– Господи Иисусе! – закрестилась Сульписия.
– Пока он жив, никто не высунет носа из дерьма. Мы просим вернуть нам земли и ничего не добьемся, разве что ихний выборный бросит подачку. Местные власти на поводке у тех, верховных.
– Выборные, – сказал Конокрад, – родичи судьи. Один год Бустильос, другой год – Валье, по очереди отдыхают.
– В том и сила, что они все свои, – сказала Сульписия.
– А кто им указ?
– Когда я сел, – сказал Сова, – у нас было вдвое больше земли. За пять лет поместье все сожрало.
– Наш выборный подал жалобу, – сообщил Скотокрад. – Тринадцатого будут разбирать дело.
– Ему там покажут! – засмеялся Сова. – Судья Монтенегро подотрется ихней жалобой. У него две тюрьмы: в городе и в усадьбе.
– Значит, выхода у нас нет, – загрустил Скотокрад.
– Ты что предложишь, Эктор?
– Подождем тринадцатого декабря. Тогда я его и убью.
Где-то закричали совы.
Скотокрад помолчал, потом вздрогнул.
– Когда он умрет, – сказал он, – жандармы всех перебьют и все сожгут.
– Как сказать.
– Ты о чем?
– Тут нужна хитрость.
– Надо устроить потасовку. Из наших полягут двое или трое, а судьи скажут, что мы с ним просто дрались.
– Если он умрет, – сурово сказала Сульписия, – никто не назовет своей нашу Янакочу.
Скотокрад почесал за ухом.
– А что с убийцами будет?
– Выйдут через пять лет.
– Если не растеряешься, – сказал Сова, – в тюрьме еще лучше станешь. Многие научились там читать.
– Я научился, – застенчиво вставил Конокрад.
Сульписия подумала о муже, который умер в тюрьме, у Монтенегро, встала и пылко поцеловала руку Эктору Чакону.
– Благослови тебя бог! – сказала она. – Десять лет отсижу, лишь бы ты его убил.
– Кто из нас умрет? – спросил Конокрад, цыкая зубом.
Только Сова, способный разглядеть в темноте серого зайца, увидел, как у Скотокрада сжались челюсти.
– Вот Ремихио совсем плох, – сказал Скотокрад. – Его не вылечишь. Что ни день – в припадке. Бьется, а потом плачет, я сам видел. По траве катается. "На что мне жить? Зачем я живу? Почему бог не приберет?" Так и стонет.
– Как ваше мнение?
– Ему пора отдохнуть.
– Если он умрет, – сказал Конокрад, – мы его на славу похороним.
– Гроб купим хороший, – с жаром поддержал Скотокрад, – и каждый год будем цветы носить.
– Голосуем!
Сова подсчитал во. тьме поднятые руки.
– А еще кто? – спросил человек со шрамом.
Скотокрад сплюнул.
– Исаиас Роке – предатель. Он доносит на нас Монтенегро и правду и неправду. Пусть умрет.
– Он хвастался, что судья ему крестный, – сказала Сульписия. – Пусть вместе и помирают.
– Кто против?
Конокрад вынул наконец из зуба волоконце коки.
– Голосуем, – сказал Сова.
Все подняли руки.
– А еще, – сказал Конокрад, – пускай умрет Томас Сакраменто. Он связан с людьми, которые доносят Монтенегро. По его вине многие пострадали.
– Как ты, Эктор?
– Помню, работники из поместья засеяли наше поле. Я по приказу выборного пожаловался. на них. Сержант Кабрера мне сказал: "Дай мне лошадь и мяса нажарь побольше! Завтра поеду проверю". Я все приготовил, но сдуру лошадей привести поручил ему, Томасу. Я доподлинно знаю, что он сообщил судье, а тот ему сказал: "Притворись, что не понял", и он повел лошадей пастись. И ничего у нас не вышло. Выборный отправился проверять, тут его и взяли.
– Он нас продаст ни за грош.
– Дурную траву…
Все подняли руки.
– Сперва их надо выгнать из общины, – сказал Скотокрад, – чужаку в ней не место. Пускай умирают, как бездомные псы.
– Нет! – сказал Сова. – Если их выгоним, власти догадаются.
– А кто убьет судью?
Ночь стала мрачной, как старая дева.
– Я. В спину или в грудь, как скажете. А если надо, убью и других.
– Ты не единственный мужчина в наших краях.
– Давайте побьем его камнями, – предложила Сульписия.
– Нет, – сказал Сова. – Хуже засудят.
– А сколько надо денег на адвокатов?
– Нисколько.
– А семьи?
– Община прокормит.
– Община, – поддержал Скотокрад, – будет обрабатывать их землю и посылать им передачи.
– Им передач не надо, они там плетут корзинки и стулья, гребешки делают.
– Я готов, – серьезно сказал Скотокрад.
– Год тюрьмы, – сказал Сова, – это разок затянуться. Пять лет – пять затяжек.
Глава четвертая,
где читатель, если у него есть время, осмотрит ничтожное селенье Ранкас
В Ранкасе не любят чужаков. Как только они появятся, мальчишки орут им: "Чу-жа-ки, чу-жа-ки!" Двери недоверчиво приоткрываются, оборванные юные гонцы извещают власть имущих, и путник, хочет он того или нет, встречает на площади выборного.
Раньше на них и не смотрели. "Однако, – скажет вам Ремихио, – то раньше, а то теперь". На черта было людям заходить в Ранкас? Сержант Кабрера, который в свое время был здешним жандармом, говаривал, что Ранкас – задница мира. Тут не насчитаешь и двух сотен домов. На главной площади, квадратной, немощеной, поросшей пучками травы, томятся два общественных здания: муниципалитет и школа. Метрах в ста, у холмов, которые на закате становятся золотыми, стоит церковь, открытая лишь по большим праздникам. Время от времени в Ранкас наезжает отец Часан. Жители собирают сто солей, и он служит обедню. Его очень любят в округе. Он пьет с причастниками и охотно спит с прихожанками. В тревожные дни, когда Ранкас горел благочестием он служил каждое воскресенье. У исповедальни кишели грешники. Теперь отец Часан здесь не раздобудет и водицы. Да и, честно говоря, святить ее не стоит, она грязная: выше по течению промывают руду.
Здесь никогда ничего не случалось.
Лет сто назад, даже больше, мутная утренняя мгла выплюнула войско. Оно отступало, но гордости не утратило, ибо через ничтожное селенье, где их поджидали одни лишь тощие псы, офицеры приказали ехать в боевом строю. Запыленные всадники остановились напоить коней, измученных десятичасовым маршем. Через три дня в слепящем утреннем свете в Ранкас вошло другое войско. Давно не мытые солдаты покупали картошку и сыр у изумленных пастухов. На площадь втиснулось тысяч шесть народу. Генерал погарцевал на коне и сказал им несколько слов. Солдаты громыхнули в ответ, зашагали в бескрайнюю пампу и не вернулись.
Каждый год в годовщину Республики Перу, основанной в этой пампе силою меча, ученики коллежа имени Даниэля Карриона ездят сюда на экскурсию. Торговцы ждут этих дней. Ученики превращают местечко в свинарник, мочатся на площади и уничтожают запасы печенья и бодрящего напитка "Кола Амбина". Под вечер преподаватели читают им с выражением по доске, украшающей позеленелую стену муниципалитета, речь, которую Боливар Освободитель произнес на этой площади незадолго до Хунинской битвы 2 августа 1824 года. Бледные, плохо одетые юноши тоскливо слушают их и уезжают. А Ранкас снова остается один до следующего года.
Здесь никогда ничего не случалось. Вернее, не случалось ничего, пока не пришел поезд.
Глава пятая,
повествующая о том, как руки судьи Монтенегро вершили суд над некоторыми щеками
Всякий, кто обидит судью Монтенегро недобрым словом, кривой усмешкой или непочтительным движеньем, может спать спокойно: ему дадут пощечину на людях. За тридцать лет рука судьи прошлась по многим щекам. Разве не бил он школьного инспектора? Санитарного врача? Почти всех директоров школы?! Директора банка? Сержанта Кабреру? Всех бил, и все перед ним извинялись. Судья недолюбливал тех, кого ему пришлось ударить, и, если уж судейские пальцы кого-нибудь выбрали кланяйся, не кланяйся, а судья тебя не заметит, и ты не заслужишь прощенья, пока за тебя не вступятся родичи или друзья. Прощенье оказывается страшней наказания. Жертвы устраивают попойки, ибо лишь водочный жар может склонить судью к милости. Прощает он, как и карает, на людях. Время от времени город узнает, что рука судьи мечтает о чьей-нибудь щеке. Узнает – и все; никому не ведомо, когда и где прозвенит оглушительная ласка. По выходе из церкви? На площади? В клубе? Посреди улицы? На пороге дома? Обреченный мается и ждет. Приведем пример: однажды в клубе власти играли в покер. Директор школы сдавал карты, когда бес заговорил устами субпрефекта. "Дон Пако, – сказал дон Аркимедес Валерио (что само по себе было ошибкой, ибо судье угодно, чтобы на людях к нему обращались по всей форме), – дон Пако, один ваш пеон приходил ко мне жаловаться". Колода застыла в руках директора, игроки спрятались за картами, субпрефект подавил усмешку – но поздно: судья встал, вежливо отодвинул кресло и прошелся по щекам верховной власти города. Студенистые щеки затряслись и заплясали. Игроки углубились в изучение своих карт. И тут субпрефект показал себя истинным Героем. "Да, не умею пиво пить…" – пробормотал он, притворившись пьяным, пригладил волосы, пошатнулся и вышел из комнаты.
Наутро, в одиннадцать часов, субпрефект промыл гноящиеся глаза, истово намылил руки до локтя и даже шею, надел синий парадный мундир, повязал пунцовый галстук в полоску и отправился извиняться. Судья его не принял. "…они нездоровы…" – бормотали слуги, пряча глаза. Субпрефект попросил разрешения подождать. В пять часов дня, не решаясь обернуться к балкону, где оскорбленный понемногу выздоравливал в живительных лучах солнца, дон Аркимедес ушел и вернулся на другой день. "Приступ печени", – сообщила ему хозяйка, и по голосу ее было ясно, что в желтом недомоганье повинен не кто иной, как гость. Пухлое лицо субпрефекта омрачилось, но и на третий день судья "еще не поправился". Тридцать раз, сгибаясь под тяжестью вины, пересекал преступник площадь и тридцать раз возвращался ни с чем в свой кабинет. Испуганный город разделял его беду и к тому же вообще замер, лишившись высших представителей власти. Административная жизнь рассыпалась прахом. Павший духом субпрефект на службе рвал и метал по малейшему поводу. Как-то, на свою беду, трое несчастных явились к нему с ничтожной жалобой, а вышли под конвоем. Дон Аркимедес распалялся все больше, и никто не смел к нему сунуться, даже сам Сантьяго Пасьон лишь однажды решился войти с объемистой папкой, набитой телеграммами из префектуры, и, улыбнувшись, проговорить: "Срочные!" "Трам-тард-рам вашу срочность", – загремела высшая власть, разорвала бумаги и календарь, на котором не к месту резвились гейши, швырнула чернильницей в портрет президента и дала Пасьону под зад. "Убивают!" – заорал Сантьяго, чем перебудил жандармов, но, взглянув на субпрефекта, который был мрачнее тучи, те щелкнули каблуками и поднесли пальцы к засаленным козырькам. Никто не решался идти в субпрефектуру. Чтобы не раздражать начальство музыкой, отменили все празднества. Сам субпрефект заметно опустился. Однажды он прошел по площади заросшим и с расстегнутой ширинкой, что никак не пристало представителю президента. Но именно в это утро случилось чудо: судья принял его. Когда дон Аркимедес услышал от самой доньи Пепиты слова судьи: "А что ж он не зайдет?", он чуть не свалился. Входя, он плакал; судья же поджидал его, опустив голову и раскрыв объятья. Чувствительный субпрефект, за несколько минут до этого посадивший на месяц двух крестьян, у которых слишком громко ревел ослик, упал другу на грудь, а тот, улыбаясь и нежно, и горестно, по-христиански простил его. "Дон Пако, – простонал несчастный, – не обессудьте, если я спьяну вас обидел!.." "Какие обиды между друзьями, Валерио!" – отвечал судья и обнял его. Было шесть часов. Субпрефект попросил разрешения послать за пуншем. Судья разрешил. В девять субпрефект попросил судью быть у него посаженым отцом. За три месяца до этих событий брат доньи Энрикеты де лос Риос свалился в пропасть по пути в Чинче, оставив на краю гибели большое поместье. Субпрефекту так захотелось стать помещиком и заиметь судью посаженым отцом, что он сумел проглотить без малого пять десятков невестиных лет. "Простите за дерзость, – робко кашлянул он, – не согласитесь ли…" Судья, неспособный таить зло, велел принести бутылку шампанского.
Скорость сплетни превышает скорость света. Узнавши, что преступник не только прощен (в тот же вечер он вышел с судьей на прогулку), но и снискал небывалую милость, завистники позеленели, засели по домам и прикусили языки – всем хотелось побывать на свадьбе. Упоенный милостями дружбы, потревоженной облачком; которое вопреки недобрым людям предвещало не тьму, а сияющий полдень, субпрефект готовил небывалый пир. За месяц до празднества жандармы получили четкий приказ бестрепетно карать малейшее нарушение правил уличного движения, малейший шум и непорядок в торговле. Дон Эрон де лос Риос сурово наставил альгвасилов, и, стоило ослу неверно перейти дорогу или лавочнику недовесить грамма два, оплошности эти немедленно превращались в штрафы. Платить их можно было не только деньгами, и вот поросята, козы, куры заселяли все плотнее душные сараи славной жандармерии. За восемь дней до того, как отец Ловатон благословил новобрачных, сержант Кабреpa попросил разрешений прекратить облавы, так как птицу и скот уже некуда было сунуть. Не было места и в погребах субпрефекта, ломившихся от вин, сластей и фруктов, Доставленных из Лимы.
В первое сентябрьское воскресенье отец Ловатон благословил молодых, которым вместе было без малого сто лет. Народ перед храмом приветствовал криками жениха, выходившего под руку с зардевшейся пятидесятилетней невестой, а гости, согласно приглашению, напечатанному красным по голубому в типографии Серро-де-Паско, направились за посаженым отцом в "залу", то есть в столовую, и чуть не упали от зависти. Столы (к которым заключенные прибили по лишней доске) ломились под грузом поросят, козлят и кур. Если бы жених, одержимый бесом тщеславия, одумался пред лицом своего покровителя, все бы еще обошлось, но боги лишают разума тех, кого хотят погубить. Воспламененный лестью, которая опасней вина, субпрефект оступился. Не замечая, что судья Монтенегро не отведал ни одного из дивных блюд, он часов около шести поднял бокал и, обращаясь к посаженому отцу, произнес пагубные слова: "Ваше здоровье! Как, дон Пакито, видели вы такой пир?" Судья побледнел. Что он имеет в виду, пьяный наглец? Значит, пиры у самого судьи хуже этой наворованной жареной дряни? А у кого, интересно, подают самые изысканные блюда? У этого новобрачного кретина? Предположим, он лелеет столь дурацкую мечту, но зачем же об этом говорить, когда собрались все, ну все как есть сливки общества? Судья посерел, бокал его разлетелся об вымытый цемент, собеседники его побелели. Субпрефект застыл с бокалом в руке. Похолодевшая невеста попыталась заполнить собою пропасть, разверзшуюся перед тем, кто уже шесть часов был ее супругом и повелителем, и направилась к судье, раскрыв объятья. Судья вежливо ее отстранил и, преодолев препятствия (два стула, два учителя, один алькальд), медленно обрел угасшее было сознание. Левая его рука придерживала сердце; правая взметнулась три раза.
Глава шестая
о том, когда и где родилась Ограда
Когда она родилась? В понедельник, во вторник? Фортунато при родах не был. Ни выборный Ривера, ни власти, ни крестьяне, задержавшиеся на выгоне, не заметили, как прибыл поезд. По пути из школы дети видели, что у станции дремлют два вагона. Взрослые увидели их к вечеру. Состав был маленький – два вагона и паровоз. Власти давно и тщетно умоляли Компанию хоть из вежливости останавливаться в Ранкасе. Составы из Гольярискиски, гордясь своей рудой, проносились мимо, не кинув на селенье и взгляда. И вот наконец поезд здесь задержался. Узнав от этом, местные власти приготовились его достойно встретить. Нетрудно раздобыть рожки и барабаны, немало в пампе и нарядных уздечек и страшных масок. К несчастью, жители пасли скот, когда из вагонов повалили какие-то незнакомцы. Пришельца из Ондореса, из Хунина, из Уальяйя, из Вилья-де-Паско узнаешь сразу. Этих странных людей с дублеными лицами не признал никто. Они выгрузили мотки колючей проволоки. Управились к часу, поели и принялись копать ямки. Через каждые десять метров врыли по столбу.
Так родилась Ограда.
Обитатели ранчо стекаются в селенье к пяти. В этот час удобней всего договориться о продаже или покупке скота, сообщить о предстоящей свадьбе или крестинах. И теперь все вернулись в сумерках с пастбищ и увидели, что холм Уиска обнесен колючей проволокой. Холм этот голый, в нем нет ни руды, ни воды. К чему его обносить?
Холм в колючем ожерелье походил на корову в загоне.
Все мерли со смеху.
– И какой дурак его обнес!
– Геологи…
– Нет, эти, для телеграфа…
– Что за телеграфы?!
– Нас не трогают, значит, и нам до них нет дела, – сказал выборный Ривера.
Эту ночь Ограда проспала у холма. Наутро пастухи вышли, еще почесываясь; а когда пришли назад, Ограда проползла семь километров. В загоне мычал теперь и холм Уанкакала – черная глыба, украшенная по божьей воле Распятием, Скорбящей и двенадцатью апостолами. Из-за проволоки святых было хуже видно. Жители здешних ранчо немногословны. Они ничего не сказали, но по лицам пробежала тень. На площади их ждала еще одна весть: новоприбывшие не связаны с правительством. Абдон Медрано встретил случайно начальника телеграфа. Тот был человек сердитый и очень разгневался: "Что за дурацкие слухи вы тут распространяете? Они не для нас работают. Я сразу узнаю, если общественные работы. А эти не от правительства. Я о них и не слыхал".
– На что им Уиска? Скала и скала, – смеялся Ривера.
– К нам не лезут, и нам до них дела нет. Понадобился голый камень – кушайте на здоровье.
– Это черт мастерит. Вот увидите. Тут дело нечисто.
Дон Теодоро Сантьяго непрестанно хмурился. Все смеялись. Дон Сантьяго любил покаркать. Предсказал, что колокольня обвалится. Как, обвалилась? Мор предсказал. Был тут мор? Он человек невеселый, что с ним спорить.
Не смеяться было надо, не глупости пороть, а пойти на Ограду, прикончить ее, растоптать на корню. Через много недель когда челюсти сжались от ужаса, дон Альфонсо Ривера признал, что мы проморгали опасность. Дон Сантьяго был прав, но Ограда поразила уже и заразила всю округу.
Фортунато остановился и прилег на траву. Сердце у него прыгало, как большая лягушка. Он приподнялся и вгляделся в туман: пока он тут отдышится, того и гляди, придут машины. Но глаза его не различили ни искорки. Дорога спала, свернувшись, словно кот.