Траурный марш по селенью Ранкас - Мануэль Скорса 4 стр.


В первый же день Аполонио Гусман записал своего Пингвина – белого коня, обязанного своею кличкою некоторой неповоротливости. Понсиано Майта тоже не пожалел пятидесяти солей. Он коня не покупал, тот родился в его доме, он сам его выпестовал, и весьма умело. Педро Андраде подъехал к дверям муниципалитета верхом на Дрозде, горячем белолобом жеребце, и встретил там легендарного кентавра – Мелесьо Куэлъяра на Куцем, несравненном скакуне, которому прибавляло скорости отсутствие хвоста. Но и это не испугало Томаса Кури, доверявшего своей белоногой Молнии, за которую он отдал быка и пятьсот солей в придачу. Город кишел тщеславными всадниками. Вся округа не знала покоя. Кумушки, которые движут миром посредством языка, забыли о прелюбодеяниях и занялись конями.

Никто не знает, родилась ли эта мысль в скудном уме Арутинго или сердце самого судьи забилось благородной страстью соревнования, но однажды утром муниципалитетский писарь окаменел, увидев, что сам Монтенегро пришел записать своего коня. Когда записавшиеся узнали, что в скачках примет участие конь, которого прямо и зовут Победителем, они хотели забрать свои вклады. Собутыльники Кайетано имели неосторожность пожалеть об его пятидесяти солях. Сесар Моралес отважился на большее: он пошел в муниципалитет за своими деньгами. "Это еще что? – взревел багровый от гнева Эрон. – Угробить меня хотите?" – "Я не думаю, – отвечал Моралес, – что судья разрешит выиграть другому коню". Дон Эрон чуть не задохнулся. "Это еще что? – повторил он. – Хочешь публично судью опозорить? Свобода надоела? И где только ваш спортивный дух! Кто заберет свои деньги – сажаю в тюрьму!" Этот своеобразный призыв к олимпийским традициям образумил участников.

Патриотические звуки побудки (дар жандармерии) разбудили город двадцать восьмого июля. Восемь жандармов встали на караул у знамени. Зеваки забыли, что отец Ловатон служил заупокойную мессу по генералу Сан-Мартину, и кишели у места состязаний. За три дня до того нетерпеливые стражи порядка послали заключенных соорудить помост, украшенный двухцветными лентами, которые преподнесли местные учительницы. В одиннадцать утра субпрефект Валерио, алькальд, директор школы, директор банка, начальник станции и преподаватели уселись на соломенные стулья по бокам почетного кресла, ожидавшего судью. Жирный и сияющий Арутинго, в новой рубахе, собирал у желающих ставки и клялся, что Победитель победит.

Любопытные зрители заполнили места, и сержант Кабрера приказал начинать. Ровно в двенадцать дон Эрон де лос Риос, потея в темном костюме, поднялся с места. В конце поля уже построились в ряд девятнадцать кентавров. Но дон Эрон не хотел омрачать столь славный день и сразу взял быка (вернее, коня) за рога! "Господа! – сказал он (чем выказал немалый дипломатический ум, ибо здешние жители не – привыкли к такому обращению со стороны властей). – Состязания эти не тешат честолюбие, а славят священную годовщину нашей родины". Всадники сняли шляпы. Солнце сильно пекло, и алькальд почесал за ухом. "Важно ли, – тихо сказал он, – важно ли, кто победит? Быть может, для всех лучше, чтобы судья удовлетворил свою прихоть", – и обвел участников многозначительным взглядом. "Черт меня дернул записаться!" – вздохнул Альфонсо Хименес и высморкался. Этим, казалось бы, он мог обидеть алькальда, но милостивый дон Эрой не наказал его за дерзость и принялся философствовать. "Соревнования как мыльная доска: не упадешь так поскользнешься. Все мы под законом, никто не вправе зарекаться". И закончил парадоксом: "Вы, господа, победите проигрывая". Успокоенные всадники встали в ряд. Весь город глядел на них. И судья смотрел на них с почетного места в особый бинокль, привлекавший не меньше внимания, чем сами скачки. Алькальд объявил: "Дамы и господа! Муниципалитет Янауанки откликнулся небывалым образом на славную годовщину. Лучшие всадники оспаривают кубок, поднесенный представителями нашей торговли. Да поможет им бог, да победит сильнейший!"

Загремели аплодисменты. Капрал Минчес, как положено, выстрелил в воздух. И – то ли потому, что повлияли своевременные напоминания алькальда, то ли потому, что он и впрямь был лучше прочих, – Победитель вырвался вперед. Черный Костюм смотрел на него с улыбкой сквозь свои чудесные стекла. Однако человек предполагает, а конь располагает. Нечувствительный к здравым Доводам дона Эрона, гнедой скакун Сесара Моралеса по кличке Колибри обошел Победителя. Моралес божится, что старался, как мог, обуздать его наглость: он сел в седло, дал шенкеля, дергал за правую узду, раня скакуну губы, но тщетно – дерзкий конь остановился только у финиша.

Судью Монтенегро ожидало страшное унижение: он видел, как опозорился конь с таким неподходящим именем, и должен был вручить настоящему победителю кубок, подаренный достопочтенным советом. Он резанул алькальда жутким взглядом, а дон Эрон, живо представив себе все последствия, встал и побрел туда, где толпились наездники. Никто не знает, о чем он говорил с Моралесом. Наконец он вернулся на трибуну. Мордатый Арутинго уже смирился и собирался платить выигрыши. "Господа, – сказал дон Эрон, обливаясь потом, – участники заметили за Моралесом несколько грубейших нарушений. Он мешал им, загораживал дорогу. Уважение к славному празднику не позволяет простить ему". Члены жюри с облегчением заулыбались. И впрямь нельзя покрыть столь грубый промах в годовщину родины! Через минуту жюри отменило победу Колибри и устами дона Эрона признало победившим Победителя. Но тут поджидала новая загвоздка: судья не мог преподнести кубок самому себе. Однако дон Эрон не сплоховал и почтительно попросил донью Пепиту Монтенегро, чтобы она преподнесла награду от имени высшего общества Янауанки. Донья Пепита, краснея от смущения, вручила собственному супругу кубок и тысячу девятьсот пятьдесят солей. Аплодисменты загремели снова.

Завидев Победителя, мальчишки разбегаются по улицам и вопят: "Судья, судья едет!" Еще до этого Победитель гарцует под особым седлом, на котором многократно вышиты серебряной нитью инициалы "Ф" и "М", и нетерпеливо грызет удила. Судья же, подкрепленный второю чашкою кофе со сливками, проходит меж кланяющихся людей на мощеный дворик. К нему подскакивает Арутинго и повествует о том, что случилось, когда Железная Штанина послала дочку учиться в монастырь. Ильдефонсо держит стремя, судья садится в седло. Тем временем пустеют улицы, по которым проедет кавалькада, лишь лавочники уйти не могут и, стоя в дверях, кланяются первому из сограждан. По улочке Уальяга, где прячутся ресторанчик и фонтан, Черный Костюм спускается к мосту в сопровождении двадцати всадников. Лоточники кланяются Победителю, а гордый, словно памятник, судья так увлечен его пируэтами, что ответить им не может. За мостом кавалькада вступает на дорогу, ведущую в поместье. Миновавши Ракре, всадники едут час до верховьев Уальяги, разогреваясь повестью о том, что случилось, когда сама Толстуха нашла в своей постели черепашку. Еще километров через пять начинается лесной склон, По которому извивается каменистая тропа тоже километров в пять с лишним. К счастью, всадники знают этот путь. Укрепляя дух рассказом о том, что пришлось пережить, когда некая дама по прозвищу Бронзовый Зад спросила Толстуху, сколько листочков у клевера (казалось бы, что тут такого, а по этой невинной причине поднялся, примкнув штыки, расквартированный в Уанкайе полк), они доезжают До моста, где крутая тропа переходит в прекрасную равнину. Взор, привычный к суровому камню, с трудом привыкает к легкому бегу речки, срывающейся по семи пенящимся ступеням в огненном обрамлении дрока. Правда, на третьем уступе Победитель ступил не на тот камешек и поскользнулся, но не упал. Судья же и не взглянул на усердие водопадов. Еще через километр показались ивы поместья. Кавалькада приближалась к мосту, а вход на него закрывали старинные ворота, украшенные резьбой, к которой нынешний мастер осмелился прибавить лишь вензель "Ф" и "М". Судья остановился за пять метров до них, опустил руку в карман и медленно вынул огромный ключ. Иного входа в поместье нет, и лишь муравьи и ящерицы вправе пройти по мосту без разрешения с подписью и печатью хозяина. Несколько лет назад судья уехал в столицу положить в банк триста тысяч солей и в предотъездных хлопотах (он вез родне сыры и печенья) забыл оставить ключ от ворот. Он думал пробыть неделю, но соблазнительная походка одной привлекательной дамы задержала его до осени. Население поместья дожидалось, пока прелестница сменит милость на гнев. Местный учитель три месяца грыз ногти. "Порядок – первое дело!" – утверждал Ильдефонсо. Без разрешения на мост не вступал никто, даже (вернее, особенно) дон Себастьян Барда, брат доньи Пепиты, владевший плохой землей на другом берегу реки. Когда дон Себастьян напьется, он не таит, что из всего отцовского богатства получил шиш. "Я тем виноват, – говорит он проспиртованным басом, – что я баб люблю". И верно. Когда скончался дон Алехандро Барда, донья Пепита предложила: "Братец, давай жить в поместье по очереди – ты год и я год". Дон Себастьян согласился и провел год в злачных местах Уануко. Это ему понравилось. Климат жаркий, и девицы там такие, что мертвого расшевелят. Утомленный тремя сотнями попоек, дон Себастьян купил коня, прекрасного, как памятник, и вернулся в поместье, но проникнуть туда не смог. Он дрался, жаловался, орал, но дерзостью своей добился лишь того, что судья Монтенегро, новый владелец, запретил ему брать в именье воду. "Захочет пить, – сказал счастливый новобрачный, – вода и в горах есть". И, не взглянув на жалкое ранчо, где терзался досадой дон Себастьян, он переехал мост и направился дальше меж увитых колючей зеленью стен.

Когда копыта Победителя глухо зацокали по топкой уличке, беда настигла Хуана Чакона, прозванного Глухарем. Он играл в мяч, сшитый из лоскутьев старого мешка, и ничего не слышал. Слух он потерял, взрывая скалы по приказанию судьи. И вот спиной к дороге, по которой гарцевал землевладелец, Глухарь развлекался, не слыша цокота копыт. Он подпрыгнул, но схватить мяча не успел, и тот угодил судье в лицо. Победитель резко остановился, судья же не поверил себе. Беспредельное изумление, родственное познанию, сменилось гневом, который по праву приходится братом насилию. Глухарь обернулся, глупо улыбаясь, но мир был загорожен от него живым воплощением бешенства.

– Кто этот засранец? – взревел судья.

– Так, один пеон… – выговорил Ильдефонсо.

– За мной, мерзавцы! – крикнул судья, пустив коня галопом. Солнце пекло вовсю. Победитель, весь мокрый, остановился лишь у ранчо Мойопампа. Из вихря его копыт вынырнул Глухарь, зеленый, как выгон, и Ильдефонсо, зеленый, как. дерьмо.

– Чтобы ты знал, куда руки девать, огороди-ка участок! – проревел судья, хлестнул Глухаря, по лицу и едва повернулся к трепещущему Ильдефонсо: – Сегодня же повесишь ему замок на дверь. – И он снова хлестнул Глухаря. – Пока не поставят забор, поспят на воле, свиньи собачьи. Если кто посмеет им помочь, сообщишь.

Придавленный горем, худшим, чем глухота, Хуан смог сказать одно;

– Спасибо, ваша милость.

Ильдефонсо, сборщик унижений, выгнал пинками его семью и повесил замок. Остались семье лишь шкуры, котелок, бадья и мешок картошки. Участок в триста метров быстро не огородишь, но Глухарьне зря благодарил – ему повезло, что судья рассудил пело сам. Будь при нем Арутинго (который в это время отвлекся рассказом о том, как Электрозадиха встретилась на мосту с каким-то немым), будь тут Арутинго, ему бы еще пришлось пробегать ночь вокруг помещичьего дома, или плясать до упаду, или, как покойному Одонисио Кастро, съесть мешок картошки.

Глухарь принялся ставить забор. Камни пришлось таскать от самой реки. Через пять дней его сын – лучший игрок в мяч – решился не пойти в школу, чтобы ему помочь. Растерянным учителем овладевал то гнев, то жалость. "Одному очень трудно ставить забор", – сказал мальчик с почти мужской твердостью. "Ладно, – сдался учитель, – я потом с тобой позанимаюсь". Отец и сын таскали камни, месили раствор и оставляли работу лишь в сумерках, когда и сил у них хватало только на то, чтобы упасть на бараньи шкуры, чуть теплые от нагретых за день камней. Казалось бы, это невозможно, однако через два месяца с того часа, когда беда им подмигнула, они построили одну сторону стены, а через сто девяносто три дня (сто девяносто три утра, сто девяносто три полдня, сто девяносто три вечера, сто девяносто три ночи) остов забора стоял со всех сторон.

– Может, примет вашу работу… – проворчал Ильдефонсо.

Черный Костюм прибыл из поместья и, жуя персик, осмотрел стену.

– Хорошо, – сказал он наконец. – Снимите замок и дайте им бутылку водки.

Подавленный его великодушием, Глухарь и через сто девяносто три дня повторил все ту же фразу:

– Спасибо, хозяин.

Трава в ранних сумерках казалась еще бледней. Усталый пеон снял шляпу. За лентой, под слоем грязи, горели остатки птичьего пера. Когда Глухарь учил сына ловить руками форель, мальчик воткнул ему это перо в шляпу. Подул холодный ветерок. Сын взглянул в поблекшие глаза отца, потом посмотрел на ящерицу, щеголявшую новеньким хвостом, потом – на брезгливого всадника, который был уже плохо виден в ущельях предвечерней мглы.

Тогда – в девять лет – Эктору Чакону, прозванному Совою, впервые захотелось задушить судью Монтенегро.

Через много лет, отсидев второй раз, тощий человек с живыми глазами вышел из тюрьмы в Уануко, влез в грузовик и вернулся в Янауанку. Зима расправлялась с последними листьями. Тощий человек в грязных штанах и тесной рубахе медленно вступил на городскую площадь. На одном из углов он поставил на землю зеленый картонный чемоданчик, согнулся и вынул пачку сигарет. На другом углу возник судья. Был час его прогулки. Городская площадь в Янауанке – неправильный прямоугольник. Северная его сторона – в пятьдесят два шага, южная – в пятьдесят пять, западная – в восемьдесят пять, восточная – в семьдесят четыре; и каждый вечер, в шесть, судья двадцать раз проделывает по двести пятьдесят шесть шагов. Пришлый человек закурил. Судья, плохо видевший голодранцев, прошел мимо него. Эктор Чакон засмеялся, и смех его был похож на крик, на условный рев зверя, на тайный зов филина. В дверях домов показались люди. Жандармы на своем посту щелкнули затворами винтовок. Собаки и дети перестали гоняться друг за другом. Старухи Перекрестились.

Глава десятая
о том, когда и где проволочный червь вполз в Янаканчу

Я еще не видел Ограды. Овцы давали мне мало, и я завел кабачок под самой Янаканчей, в тридцати километрах от Ранкаса; Сержант Кабрера, у которого со времен его службы немало врагов, говорит, что у нас в Янаканче даже площади нету. Это верно. Я собрал ненужную жесть и построил домик. Раздобыл стол, цветастую клеенку, скамейки и, чтобы повеселить клиентов, повесил вывеску: "Тут лучше, чем там". "Там" – это на кладбище, оно как раз напротив. Шахтеры полюбили мой убогий кабачок. А площадь нам ни к чему. Домики стоят как бог на душу положит, по спуску к Уариаке. И зимой и летом добрые люди идут здесь, засунув руки в карманы и закутав шарфом лицо. Тепло бывает только в полдень. Псы жадно ждут теплого луча и бегут за ним в самую степь, а в степи внезапно спускается мрак, ветер выходит из пещер и злобно лижет голую землю.

Янаканча начинается там, где кончается спуск от Серро-де-Паско, – на кладбище. Приезжие удивляются, слишком оно большое для селенья. Дело в том, что еще до рыжебородого город Серро-де-Паско пережил двенадцать вице-консулов. Люди всех рас поднимались сюда, чтобы найти легендарные подземные сокровища. Они искали здесь удачи, а находили смерть. Годами копали они в горах, а потом их настигала простуда, и, на минуту очнувшись от бреда, они молили, чтобы на все их золото им соорудили хоть сносную могилу. Вот они и лежат в своих гробах, жалуясь на снег и холод. В четверг у одной, из кладбищенских стен ночь породила Ограду.

Я посмотрел на нее и перекрестился: Дубленые морды смотрели, как она ползет. На моих глазах она обогнула кладбище и спустилась вниз. У края дороги Ограда остановилась, поразмыслила час и разделилась надвое. Дальше дорога на Уануко двинулась меж двух рядов проволоки. Ограда проползла три километра и свернула к темным землям Кафепампы. "Тут что-то неладно", – подумал я и побежал под крупным градом к дону Марселино Гора. Но дону Марселино было не до меня. На рассвете скотокрады, чтоб их разорвало, увели у него двух волов. Третий раз за год крали у него скот; и сейчас он сидел на пороге и, глядя в землю, размышлял о том, как он с ними расправится, когда их изловит. Я подошел к нему, прикрываясь от дождя мешком.

– Послушайте, дон Марселино, на дороге в Уануко появилась непонятная ограда.

, – Поймаю их, козлов, – оскоплю.

– Дон Марселино, дорога огорожена какой-то проволокой.

– Кто-то на меня наводит порчу. У меня на дверях кресты золой нарисовали.

– В Янауанке один человек во сне воров находит. Правда, он сам себя зовет Скотокрадом. Дон Марселино, а не ударить ли нам в колокол, созвать народ?

– Да это все инженеры, Фортунато…

– Нет, зачем им дорогу огораживать? Ограда – ограда и есть; где Ограда, там и хозяин, дон Марселино.

Дон Гора сердито считал дождевые капли.

Я направился к себе в кабачок. Дождь шел слабее. Взобравшись на свой откос, я рот раскрыл: Ограда пожирала Кафепампу. Итак, эта гадина родилась в семь утра, в сильный дождь. К. шести вечера ей стукнуло пять километров. Ночь она провела у родника Тринидад, а на другой день добежала до Пискапукио, где и справила десятый километр. Видели вы пять тамошних родников? Кто приедет – пьет не напьется, а кто уедет – не забудет. Теперь из них не попьешь. На третий день Ограда, проползла еще пять километров, а на четвертью – перемахнула через каменные остовы тех сооружений, где испанцы когда-то промывали золото. Ночью там ходить не советую, один казненный просит подаянии, а голову держит в руке. Но Ограда провела тут ночь и на заре уползла в ущелье, по которому бежит шоссе на Уануко. По сторонам стоят на страже несокрушимые горы, рыжая Пукамина и темная Янтакака, на них и птице не залететь.

К концу пятого дня Ограда разорила птичьи гнезда.

Назад Дальше