Намечался поистине вавилонский пир: поросят фаршировали орехами, варили бульон из бараньих голов, опаленных пеплом, солили, коптили, поджаривали, тушили утятину с рисом по-чиклайски, взбивали пюре по-уанкаински, жарили козлятину, как на севере, и стряпали то арекипское блюдо, которое и епископа введет в грех. Коронным же номером должен был стать украшенный флагом ростбиф, огнедышащий и ароматный вулкан, сооруженный из конфискованного жандармами скота. Запасным развлечением был розыгрыш баранов. Сеньор Сиснерос, директор мужской школы, думал взять скотину у помещиков, но донья Фина в порыве вдохновенья, внесла идею получше: она решила попросить племенных баранов в самом Хунине, в Управлении земледелия и скотоводства. "Что вы! – удивился директор. – Простите, дорогая, кто же обращается в официальное учреждение с общественным делом?" – "Ничего, мне марки не жалко", – отвечала донья Фина и села писать. Как ни удивительно, ответили ей сразу, предлагая двенадцать австралийских баранов, "чтобы способствовать разведению столь ценной породы в Вашей уважаемой провинции". Приближались выборы, и кандидат от Паско, мечтавший снова попасть в сенат, посоветовал Управлению "оказывать народу побольше благодеяний". Но благодеянья благодеяньями, бумаги бумагами, а народ верил туго. Разве не обещали починить мост, построить пункт "Скорой помощи" и электростанцию, снабдить тетрадками и журналами сельские училища? Сама Хосефина не прекратила переговоров с помещиками, которые оставались довольно равнодушными к географическим мечтаньям своих дочерей. Тем не менее в одну дождливую субботу из-за поворота извилистой чипипатской дороги вынырнул грузовой "форд", а за решеткой его блеяли необычные бараны. Народ оживился. Пьяницы и лавочники вышли на улицу поглядеть на гордую скотину.
Скотокрад не различил во сне ни Конокрада, ни Сову, ни Роблеса. Впервые в жизни он заплутался в снах. Ему снилось, что он прибыл в Тамбопампу. По какой-то никому не ведомой причине солнце остановилось и висело на бледном небе. Ночь не шла, день не уходил. Через неделю-другую солнце стало подгнивать. Свет воспалился и теперь капал, как из смрадной раны. Скотокрад еле пробрался сквозь ниточки гнойного света вниз, к хижинам. На камне сидел Конокрад. Он обрадовался живому человеку в такой загробной пустоте. "Куда едешь, брат? – спросил он, не замечая, что гноится небо. – Ты что, не знаешь? Уже Девять! Не знаешь, а? – Он захохотал и крикнул: – Пошли на гору Мурмунья!" – "Пошли", – согласился Скотокрад и похолодел: у Конокрада были великаньи ноги. Конокрад, самый ладный мужчина на всю округу, стоял на каких-то жутких ногах, в три обхвата, ему, Скотокраду, по грудь и с пальцами толщиной в руку. Скотокрад онемел, а Конокрад поторапливал, и– ему удалось проговорить: "Чем болеешь, брат?" Тот снова захохотал, как откупорил бутыль шипучки: "Я не болею, я для дела". Оказывается, предстоят нелегкие бега, и он их выиграет. Лошади, любимые подружки, его предупредили и посоветовали подрастить ноги. Это легко – надо семь ночей продержать ноги в озере. А еще их нужно красить, каждую ночь другим цветом – красным, желтым, зеленым, синим. Да, Конокрада как подменили. От его хохота трескались горы. "Ну, посмотрю я на них! Посмотрю на субпрефекта и на этих, когда мне будут кубок вручать! Кто меня такого обгонит?" – Он извивался от смеха. Скотокрад весь дрожал, просыпаясь. Вышел во. двор, сунул голову в холодную воду и; оседлав в темноте коня, отправился в Пильяо, где жил Полонио Крус.
Когда любопытные увидели, с каким отвращеньем отвергли новоприбывшие бараны убогую травку главной площади, они поняли, что нежные созданья могут происходить лишь из поэтической Австралии. Даже враги доньи Фины – те, кто утверждал, что, прикуси она язык, ее разорвет на месте, – почтительно обнажили головы. Многие двинулись за высокородными баранами к сооруженному для них скромному загону. Золотые зернышки тщеславия горели во всех глазах. Не последних им прислали, если сам судья Монтенегро, завидев их, вынырнул из мудрых раздумий, что случилось с ним прежде лишь однажды, когда некий человек прошел по площади под стражей. Судья вошел во двор и смешался с народом, как простой горожанин. Публика зааплодировала, а он, заложив большие пальцы в проймы жилета и поигрывая остальными на груди, направился к загону. Мальчишки прокладывали ему дорогу, а несмышленые бараны заблеяли.
– Кто продает билеты? – спросил судья.
Донья Хосефина де ла Торре, завидев, как носятся дети, прибежала, тяжко переводя дух.
– Ах, какое счастье! – сказала она. – Сколько вам, дорогой?
– Десять штучек, Финита, – улыбнулся судья и протянул ей хрустящую бумажку в сто солей.
В пятницу, к вечеру, заключенные, любезно предоставленные славной жандармерией, управились с киосками. В субботу учительницы убрали столбы изящными цепями и цветами из разноцветной бумаги.
– Тебе бы надо спуститься в город, – сказал Скотокрад.
Полонию. Крус поднял ногу и поставил ее на камень, чтобы способнее было чесать.
– Зачем это?
– Дело мужское.
– Сказать не можешь?
– Нет.
Полонио сплюнул зеленую слюну.
– Зря это ты. Я против властей не пойду, сидел три раза. Никто мне и попить не поднес. Кто вы такие? Только болтать и умеете. До дела дойдет – побежите.
– Придешь или как?
– А куда?
– В ущелье Кенкаш, в новолунье.
– Приду.
Так невзначай он и решил свою судьбу.
Местные щеголи вынули лучшие наряды. В субботу торговцы, истощили последний запас одеколона. В воскресенье матери заполнили площадь к девяти. Донья Хосефина к тому времени уже час втискивала себя в корсет, купленный в припадке оптимизма. В десять площадь кишела народом. Власти – сам судья, субпрефект Валерио, дон Феликс Сиснерос, директор школы, донья Хосефина, поручик Перальта, директор банка, сержант Кабрера, капрал Минчес – прибыли к одиннадцати. Солнце соответствовало празднику. Власти уселись на красивой эстраде, сколоченной заключенными. В громкоговоритель, взятый напрокат в. Серро-де-Паско, проигрывали пластинки, которые любезно одолжил один коммивояжер. Виктрола разошлась вовсю, а певец равнодушно делился своим горем:
Я любил ее всем сердцем,
Весь квартал мою красотку обожал…
А сегодня мне сказали:
"Белобрысый с нею пожил и сбежал".
Наконец сержант Кабрера прервал вальсы, приказал оркестру играть военный марш, а из рупора раздался голос:
"Дамы и господа! Настал долгожданный миг! До нашей сенсационной лотереи остается несколько секунд! Остается пять секунд… четыре… три… две! Идите сюда! В нашем городе – что я, – в округе не бывало таких баранов! Это истинные аристократы, слава мирового скотоводства!"
– Трижды ура донье Хосефине! – закричала ревностная ученица. – Гип, гип…
– Ур-р-ра!
Донья Хосефина не смогла сдержаться и всхлипнула. Рупор попросил разрешенья приступить к жеребьевке. Субпрефект Валерио снял шляпу. Мальчик в матроске подошел к жестяному бочонку, который те же заключенные окрасили в национальные цвета. Все затаили дыханье;– От подмышек, не ведающих воды пошей смертоносный дух.
Мальчик сунул руку в отверстие, вынул номер и протянул диктору.
– Сорок восемь! – пропел тот.
Все стали искать счастливца глазами.
– Здесь! – крикнул сдавленным голосом неприятный с виду Эгмидио Лоро.
– Приблизьтесь, – приказала ему донья Хосефина де ла Торре.
Он подошел. Руки у него вспотели, а лицо и раньше было все в прыщах.
– Поздравляю, – улыбнулась директриса. – Выбирайте барана.
– Какого хотите… – выдохнул Лоро.
И ему вручили поистине мифическое животное.
Скотокрад отпустил поводья, зная, что умная Весна идет верно. Он размышлял. Впервые в жизни не мог он. понять стариков. Теперь в его снах и Водяной, и Огневой, и Ветряной говорили непонятно, словно шерсть жевали. Он решил очиститься, постился и даже к бабам не ходил, но и это не помогло. Старики сообщали о каком-то чужеземце. Вместо лица у него была мясная стенка в черную полоску. Старики вели его по дороге на Чинче, а потом попрятались среди скал. Человек о шести полосках повел по дороге толпу таких же безликих людей. Шли они к Мурмунье. По шепелявой их речи Скотокрад понял, что они не здешние. Он затесался в их ряды. У Мурмуньи им встретился всадник. Он ехал, опустив поводья, и было видно издалека, что он пьян. Скотокрад подошел к нему и в минуту состарился – то был он сам. Он ясно видел свое запачканное мукой лицо и бычью шею, увитую серпантином. Какой же это праздник? Скотокрад не заметил Скотокрада. Хуже того: не видя сновидца, Скотокрад остановился около Скотокрада и стал мочиться серпантином. Скотокрад не струсил – он пытался прочесть надпись на зловещей струе, не смог, соскучился, подошел ближе и разобрал слова: "…карнавал… озеро…беги, беги… пляска мертвых…"
Отогнав мрачные мысли, Скотокрад увидел хижину Сульписии. Старуха, вся в поту, копала землю на краю участка. Он привязал лошадь и подошел к ней.
– Что, мать, в воскресенье работаешь?
– А разве мои дети на праздник, не едят? – Она нежно улыбалась уголком беззубого рта.
– На тайную сходку можешь прийти?
– Прийти-то могу, а обратно вряд ли влезу. – Она отерла лоб. – Болтают там много.
– С тобой Чакон хочет говорить.
В ее глазах сверкнул огонь, который царственней солнца.
– Значит, пришел собирать долги!
– Не знаю, мать.
– Ты все знаешь. Для вас бы я не пошла, вы все болтаете, а для него пойду. Он властям не спустит. – Она наклонилась и отпила из кувшина свежей воды.
Здесь версии расходятся. Одни летописцы утверждают, что, заслышав номер, судья разорвал свой билет, стукнул по столу и заорал: "Обман!" Другие склоняются к тому, что по столу он не стучал; но все сходятся на том, что он провозгласил: "Это ихний родственничек!" – и указал пальцем на Лоро. Все вздрогнули – он сказал правду: разоблаченный Лоро был. зятем четвероюродной племянницы доньи Хосефины. Даже сам счастливец не знал, что его жена (кстати сказать, сбежавшая от него три года назад) находится в столь невесомом родстве с такой важной дамой, как донья Хосефина, у которой она ни разу не бывала. Но неумолимая память судьи вскрыла подвох. Недаром говорится: или иди в процессии, или бей в колокола. У устроителей похолодели ноги. Люди и за меньшее гнили в местной тюрьме. По багровому лицу обвинителя было ясно, что он не потерпит надругательства над доверчивым и простодушным народом. В тишине, наступившей, когда громыхнула о стол тяжкая чаша весов правосудия, один дон Эрон, алькальд, проявлявший в опасности дикую храбрость решился крикнуть: "Музыку!"
Любить – не преступленье,
Ведь любит сам господь,
Но зло происхожденья, ах!
Мою терзает плоть, -
возопила пластинка, оплакивая, судьбу плебея, посмевшего поднять взор на благородную даму. Никакой огонь не очистит его от главного греха – нищеты. Пока певец пытался побороть вековые предрассудки и ханжескую ненависть к любви, дон Эрон совещался с доньей Хосефиной. О чем? Объяснялся ей в своих чувствах? оговаривался о свиданье на речном берегу? Неизвестно. Эти минуты покрыты мраком. Когда дон Эрон и донья Фина обернулись к трибуне, по лицам их нельзя было разгадать эту историческую тайну.
– Какие номера у вас, сеньор? – взволнованно спросил алькальд.
Судья брезгливо протянул билеты, а донья Хосефина, вся красная, – от любовных слов, быть может? – быстро навела порядок.
– Прошу! – приказала она.
Глашатай судьбы в матроске повернул жестяной бочонок – влюбленные пары тем временем пообжимались немного – и, вынув номер, протянул его директрисе.
– Тринадцать, – пропела она.
– У кого тринадцать? – спросил дон Эрон.
– У меня, – скромно признался судья Монтенегро.
Эрмихио Арутинго подошел к дверям загона, и ему вручили гордого австралийца. Судья не испугался чертовой дюжины, и она в благодарность принесла ему счастье. Семерка – любимое число лошадников – подарила ему второго красавца, а тридцать четыре, цифра увесистая и солидная, – единственного барана с черным пятном. Ноль, вершина индийской мудрости, наколдовал ему четвертого, поистине великолепного (который, однако, умер через несколько дней); шестьдесят шесть – пятого. У людей просто слюнки текли. Толпе нелегко вести себя тихо, но тут никто не шелохнулся. Магнит невиданной удачи оттянул людей от киосков, и даже бывалые ротозеи глазам своим не верили.
– Вот это да!
– Везет, что называется!
– Уж бог даст, так даст!
– А номера-то несчастливые…
– Шестьдесят, – пела Хосефина.
– У меня! – отвечала, сияя, донья Пепита.
– На руку вам играем! – пошутил субпрефект.
– Одного съедим, – утешил его судья и обернулся к Хосефине. – Ну, хватит, Финита, я лучше пойду!
– Нет, нет, нет! – заволновалась директриса. – Вы нас совсем не жалеете! Как же мы без нашего милого гостя?
– Что ж, останусь, Финита!
Девяносто – число неясное – принесло ему девятого барана, а шестьдесят девять (которое всегда смешит шулеров) – десятого. Люди в себя прийти не могли. Громкоговоритель пел танго, объяснявшее, что с роком бороться не стоит.
Но против судьбы не пойдешь, -
жаловался несравненный Карлитос Гардель.
Глава четырнадцатая
о том, как скотина в Ранкасе болела загадочной болезнью
Дорога на Серро-де-Паско стала стокилометровым ожерельем из умирающих овец. Голодная скотина ощипывала последние кустики на узких полосках, оставленных Оградой у дороги. Так было две недели, а на третьей овцы стали умирать. На четвертой их пало сто восемьдесят, на пятой – триста двадцать, на шестой – три тысячи.
Решили, что их косит мор. Сеньора Туфина велела купить целебной мази. Ее дочь принесла вдобавок и святой воды. Ни мазь, ни вода не помогли – овцы мерли тысячами. Дорога бежала меж двух покрытых пеною десен.
– Божья кара, божья кара! – ревел дон Теодоро Сантьяго, помечая крестом дома прелюбодеев и наушников. – Ваша вина, за вашу ложь, и похоть господь плюет на Ранкас!
Грешники пали на колени.
– Смилуйтесь, дон Сантьяго!
– Не меня молите, святотатцы! Бога молите!
Ночью старики побили камнями окна у Мардокео Сильвестре, первого сплетника. Хуже того – он разбирался в травах; люди видели, как он ходил при луне в Каменный Лес. Вот старики и побили у него окна.
Мардокео вышел, неся перед собой чудотворное распятие, и встал на колени прямо в грязь.
– Клянусь, что не имел дурных помыслов! Душой клянусь, я не знался с нечистой силой!
– А что ты делал в лесу?
– Зайцев ловил.
– Будешь на людей клеветать!
– Душой клянусь, не буду, – сказал Мардокео, целуя распятие.
Старики покропили его дверь святой водой, но зря – овцы умирали. Тогда старики впали в унынье. Ничего подобного, сколько ни старались, они припомнить не могли.
– Пришел наш час, – говорил Валентин Роблес. – Скоро огородят. Будем друг друга жрать. Отец – сына, сын – бабушку…
– Пошли бы просить помощи, да некуда. Над нами – один воздух.
– Пускай бы уж все забрали. Пускай бы огородили. Перемрем и воды не попросим.
– Грядет наш день! Эта Ограда – только предвестье. Вот увидите, не одни звери бегут, скоро мертвецы тронутся.
– В Ярауанке могилы опустели.
Толстый человек с каким-то полубледным лицом, забрызганным грязью, подал голос от двери:
– Это не бог, старички, это "Серро-де-Паско корпорейшн".
То был Пис-пис, житель Уануко, привозивший раз в год редкие товары: магнетические пояса, мазь против сглаза, приворотный сироп, крем от страшных снов… На сей раз он привез гитарные струны. В каждой деревне есть гитара без главной струны, и хозяин всегда готов оплатить свою прихоть. Вывод: Пис-пису всегда хватает пива.
– Ограда, – сообщил Пис-пис, – тянется на сто километров.
– А ты откуда знаешь?
– Спичка есть?
Выборный Ривера протянул ему спичку.
– А сигарета есть для этой спички?
Если бы сигареты не дали, он бы говорить не стал. Его угостили "Инкой". Он жадно затянулся.
– Больше чем на сто, – сказал он. – Начинается она в Сан-Матео.
Люди охнули.
– На двухсотом километре по Лимскому шоссе.
– А чья она? – спросил Ривера.
– Компании "Серро-де-Паско корпорейшн".
– Откуда ты знаешь?
– Шоферы знакомые есть, – сказал он и налил себе водки.
– Д где ее конец? – резко спросил Ривера.
– У нее нет конца, – ответил Пис-пис и налил еще. – Они хотят огородить мир.
Глава пятнадцатая,
или Прелюбопытная повесть о сердечном недуге, проистекшем не от печали
Один лишь дон Медардо де ла Торре, отец дона Мигдонио, решился провести жизнь в седле и видел собственными глазами все концы поместья, носившего название "Эль Эсгрибо". Дон Мигдонио – огромный и крепкий, словно башня, испанец с огненной, королевской бородой – предпочел утешаться другой дворянской привилегией; его не занимало, что его земли входят в три климатические зоны, что урожаи у него велики, а скот самый отборный. Синие глаза помещика загорались, лишь когда речь заходила о "крестницах", У него были сотни восприемниц – все дочки всех пеонов принадлежали ему. Несколько раз ему предлагали выставить свою кандидатуру в сенат, но этой' сомнительной чести он предпочел необъятную перинную равнину своей кровати, твердо стоявшей на орлиных лапах. Его бессонные ночи осеняло крылами чучело хищной птицы, а днем он жадно листал книги куда заносили дату рожденья каждой родившейся в поместье девочки. Когда им исполнялось пятнадцать, их препровождали к нему в постель на доработку. Это не было новостью в поместьях – небывалой была лишь мощь его третьей ноги. Он был неистощим. Ему не хватало пяти девиц в сутки. Даже его пеоны гордились его мужской мощью и нередко бились об заклад, сколько крестниц он лишит невинности в бессонную ночь. Кроме этих развлечений, его занимала лишь проба силы. Руки у него были поистине могучие, и ни один объездчик лошадей не выдерживал его железной хватки. Только Эспириту Феликс – парень, способный удержать на бегу молодого бычка, – был ему равен, но не больше.
Что побудило армейцев приехать к нему за рекрутами? Не знаем. Однажды в пятницу в поместье прибыл офицер в полной форме и при оружии. Дон Мигдонио встретил его насмешливой и вежливой улыбкой, но офицер не отступил; не соблазнили его даже крестницы, которых послал ему гостеприимный хозяин. Приказ был ясен: набирать людей во всех поместьях. Дон Мигдонио капитулировал наутро, когда на завтрак подали дымящееся мясо.
– Дайте хоть самому выбрать… – вздохнул он.
– Ну как же, как Же, дон Мигдонио! – ответил офицер.
Дон Мигдонио велел собрать пеонов на большом мощеном дворе. Там их построили в ряды, приказали открыть рот и выбрали для службы отечеству пять лучших челюстей. Энкарнасьон Мадера, Понсиано Сантьяго, Кармен Рико, Урбано Харамильо и Эспириту Феликс заплакали в три ручья. Офицер тут же увел их, а дон Мигдонио вернулся к своим обычным занятиям – в этот день двум его крестницам исполнилось, пятнадцать.