Барсуки - Леонид Леонов 20 стр.


XI. Положение усложнилось.

С этого дня быстрей пошло колесо.

Село заволновалось, заметалось в целой сети событий и с каждым движеньем все туже запутывалось в их лукавых петлях. Догадки будоражили мужиковские умы, одна другой непонятней. Ходило смутное указанье, скоро впрочем рассеявшееся, что Грохотова убил не Семен, а Фетиньи муж, мужик злопамятный и во хмелю неудержный. Это тем более, что и нашли-то Петьку на Фетиньиной полосе. Странную хмельность Фетиньина мужа подтверждала и молодая Аксинья Рублева. Спросила Аксинья в тот вечер: "ты с чего это, Фетиньин муж, куражишься? Вот жена-те намылит тебе голову!". А Фетиньин муж объявил ей на это турка, то-есть кукиш с вывертом и с прибавком двух очень неуказанных слов. – Подпрятовская старуха утверждала свое: всему писарь Муруков виной! Прислали из уезда на волость три пары обуви: две пары женских полсапожек на высоком каблуку, а третьи – на картонной подошве бахилки, для покойничка. Лызлов Матвей и отдал жене своей пару, чтоб носила за Советскую власть, потому что совсем обносилась баба, ходила совсем босая, даже в церкву нечего надеть. Остальные две пары, и в том числе покойницкие, председатель сдал в цейхгауз. А тут Муруков и пришел: "дай, говорит, Матвей, и мне пару за Советскую власть. Я все дни напролет пишу, дай и мне". Лызлов выдал ему покойницкие, а Муруков обиделся. – Задавали после этого вопрос Подпрятовской бабе: "дура ты, баба! Петька-те при чем же тут?". А Подпрятова так даже и озлилась: "да какого ты шута с Петькой ко мне лезешь? Како мне до Петьки дело. Хошь бы и всех их, Петек, переколотили!" – Третьи, у кого сыновей в лесах не было, проще всех объясняли. Сидели дезертиры, видят – Петька идет. Они и сказали: "товаришши, гляньте, Петька идет! Не скувырнуть ли нам его с дороги?". Тут и был сужен конец Грохотову. – Четвертые такую околесицу несли, что и повторять совестно.

Тяжелей ночи полегла на всех неоткрытая вина. Это потому, что в Семенову вину сперва не верили. И, когда в последующий день, встречались с исполкомскими, как-то особенно сутулились и скользили мимо, прикидываясь невиновными, и в самом деле невиновные мужики. Сигнибедов где-то выглядел, что послана в уезд красная бумага, какое злодейство учинено над советским человеком в Ворах. "Помяни мое слово, будет бабам вытья!" – сказал Ефим Супонев Гарасиму. Гарасим эти слова крепко в себя принял, стал бережно взращивать чертополошье семя этих слов, хоть и жгло оно душу, и, прорастая, звало на новые дела. Та же самая чернота, что висела месяц назад над Брыкинским домом, могуче распростерлась теперь над всем селом.

И верно, была послана в уезд бумага с нарочным красноармейцем. Должностным языком уведомлялось в ней, что приходят на волость события чрезмерной важности, – нужна для предотвращенья их крепкая рука, и рука не пустая. Сообщалось также в бумаге мелким Муруковским почерком, что полны окружные леса проходимцем дезертирского звания, а особенно те леса, что зовутся Исаева Сеча и прилегают кольцом как к Ворам, так, с семиверстной длины, и к Попузину. А живут дезертиры охотницкой коммуной, называют себя летучей братией, по утрам звонкими песнями перекликаются с птицами, напоминая о вредном своем существовании советским мужикам.

И не доле того как в пятницу, в приходский праздник, носили старички самогон своим блудящим сыновьям, с ними и пили. И все село, пятьсот пар ушей, слышало, как наяривала в лесу оголтелая дезертирская гармонь, сопровождаемая балалайками. Вечер тот был из ряда вон чуткий и слышный. – А орудует среди них за главного дезертир Михайло Жибанда, удачник в любом непристойном деле. – Лишь про то не было указано в Муруковском писаньи, что пустых среди летучих нет, у каждого винтовка, что имеются у мужиков и пулеметы, наследие от царской войны, и всякий другой, годный для убийства снаряд. – Про пулеметы посовестился упомянуть Лызлов, боясь подвести под полный разгром богатое свое село. Куцую, таким образом, бумагу вывез посыльный красноармеец в уезд.

Четыре дня ехал гонец, а события не ждали. Катится колесо, приспущенное с горы, не в бег, а вскачь, – где его опередить кволой мужиковской кляченке! Уже напряглись сердца Воров ожиданьем неминуемого. Уже свистел унывно воздух от размаха колом.

На особом исполкомском совещании, происходившем в вечер Грохотовского убийства, предлагал Матвей Лызлов не сдаваться на мужиковские угрозы, дабы не показывать очевидной слабости. Продкомиссарово же предложение состояло в том, чтоб отослать часть мужиков с подводами отвозить собранный по разверстке хлеб на железную дорогу. Смысл всего этого – продержаться неделю до прибытия руки из уезда, твердо ведя однообразную линию в поведении, не искривляя ее ни в чем. Мужик Чмелев все время совещания только головой качал да хмурился. В продкомиссаровых словах виделось ему простое незнание мужиковских настроений.

– Не поедут, – тихо сказал он. – Разве время теперь лошадей занимать? да и людей тож! Им тогда еще больше прицепка выйдет Вы, скажут, нам работать мешаете...

Матвей Лызлов, ныне в выцветшей синей рубахе с ластовками, тер руки и все силился вызвать на лицо выражение неколебимого спокойствия. Однако то-и-дело высовывалась из его лица грустная улыбка. В его непрестанном постукиваньи по столу тоже звучала некая тревожность. Половинкин сидел у раскрытого окна и безостановочно курил. Один только Муруков все писал и писал, так близко приблизив нос к бумаге, что даже коробился от его приближенного дыханья листок. На минутку выходя из избы, он приклеивал хлебным мякишем все новые и новые объявления на исполкомскую доску и притирал рукой, чтоб не сорвало ветром. Вернувшись, он шептался с Лызловым и Половинкиным и писал новое уведомление, просившее мужиков не волноваться во имя ответственности момента, а с подобающим всякому гражданину спокойствием готовить теплые вещи к завтрашнему дню. Что же касается куриного налога, четыре яйца с курицы, то разрешалось заменять яйца и медом, и воском, и полотном, и даже хлебом, у кого остался.

Напряженность заседания этого, в котором участвовали восемь человек и которое было последним в Ворах, была усугублена еще тревогой по той причине, что в окружности уже начали пошаливать мужики. Накануне в деревеньке Малюге был убит председатель, мужик грубый, но прямой, которого знали и в уезде. Убийство никакими волнениями не сопровождалось, а просто вывели за околицу и убили ножом, труп же запихнули в трясину, такую тряскую, где тройка с седоками в две минуты уйдет. Малюгинские недаром за чертей слыли в окружности: живут в местах особо жидких и человека ценят не дороже нового топора.

– Спать теперь придется только по очереди, – сказал Чмелев тихо. Они если и полезут, то ночью полезут.

– Ближе двух дней не полезут, – сказал Лызлов, размазывая Муруковскую кляксу по столу. – А готовиться, конечно, не вредно. Володьку-т Васильева тоже ночью взяли. – Володькой и звали Малюгинского, убитого.

– Обыскать бы их, – начал Половинкин, сосредоточенно промолчавший все заседание. – Оружие отобрать, а там уж легче...

Он не досказал, окликнутый сзади, из раскрытого окна.

– Извиняюсь за беспокойствие! – сказал кто-то, на половину появляясь в окне и, очевидно, стоя ногами на заваленке. – Дозвольте прикурить! – и теперь почти весь втянулся с незакуренной цыгаркой в окно.

Все увидали. То был среднего роста, уже не парень, с залихватски-палевым цветом лица. Светлые усики казались прикленными к верхней губе, такое было в них удальство. Подбородок чисто выбрит. Фуражка его, замятая и старого образца, чудом держалась на затылке, а на лоб приспускался гладкий завиток русых волос. Прикурив у Половинкина, он спокойно и без тени усмешки оглядел всех сидящих вкруг стола, свистнул, лихо козырнул, и сразу его не стало.

Половинкин собрался-было продолжать свои рассуждения о необходимости обыска, но поперхнулся словом, пугаясь оцепенелого вида остальных. Чмелев переглядывался с Лызловым, Муруков никак не мог вытащить ручки из чернильного пузырька, точно держал ее пузырек зубами. Прочие имели вид такой, словно собирались вспорхнуть и улететь.

Первым пришел в себя Лызлов, выругался и вылетел за дверь. Слышно было, как кричал он что-то часовому, и как побежал часовой за угол избы, на ходу щелкая затвором.

– ... в чем дело? – спросил Половинкин, обводя оставшихся глазами. По мясистому лицу его разом пролегли четыре черных складки.

Никто ему не ответил. Все настороженно ждали выстрела, но выстрела так и не последовало.

– Так как же?.. – повторил Половинкин, дыша с открытым ртом.

– Вот те и как же! – заворчал Чмелев. – А ты знаешь, кто у тебя прикуривал?

– Ну?.. – насторожился продкомиссар.

– Мишка Жибанда... собственной личностью! – отвечал Чмелев и пошел затворить окно.

Тут вернулся Лызлов и неуверенно встал у притолки. Первое, что ему бросилось в глаза – Половинкин пересел от окна, и теперь позади него приходилась стена. Это он увидел, и об этом не промолчал.

– Стрелять, Сергей Остифеич, будут, так и сквозь стену достанут! громко сказал он. – Вертеться теперь нечего, стой до конца! – и, подойдя к столу, полез без спросу за махоркой в Половинкинский кисет.

... К ночи заболоклось небо. Ночь вышла душная, темная, не спокойная. Рассвет не принес облегченья. Тучи, словно из гор их вывернули, кремневых цветов, налезали друг на друга. Не упало из них ни капли на истрескавшиеся поля. Где-то за тучами неслышно переползало солнце в знак Льва. Был канун Петрова дня. Цвела рожь. Мужики спешили покосом занять пустопорожнее время между Петровым днем и Казанской. Рожь выходила ранняя. На Курьей пойме, в виду Попузинских косцов, косили Воры с самого утра.

Уже четвертина скошена была, когда поустали... Присев кто на чем, развязали узелки, стали есть. Вместо шелестящего посвистывания кос побежали по лугу тихие говорки, но смехов среди них не было. В этот день к Дмитрию Барыкову приставала Марфушка, чтоб замуж взял: "возьми да возьми. А плохо говорю, так я молтать буду"... К этому времени усилилась в дурьей голове истовая вера в грядущего к ней жениха. Только бы и посмеяться над ней, кудлатой и седой, над постылою всем босотой ее, над ее несвадебным нарядом – холстинная твердая юбка цвета белой лесной плесени. Было не до смехов.

Поприслушаться к говоркам – со страхом услышать: в шумную половодную реку грозили сбежаться малые ручейки. Говорили словами, какими-то искривленными до неузнаваемости, маловнятными, но каждое слово таило в себе темный смысл. Двое громче всех спорили: Лука Бегунов и Ефим Супонев. К ним подошли послушать и сами незаметно для себя вплелись в спор. Через десять минут гудело то место криком и руганью. Собственно говоря, спора и не было, все на одном и том же стояли согласно, но нужно было сердцу дать волю гнева, а горлу – крик. Какой-то мужик в веревочных шептунах лез, посовывая в воздух кулаками, напирал на Прохора Стафеева, чертыхаясь и вопя.

– ... нельзя! Этак нам никогда из кнута не выйти...

– Умных людей надо ждать! – стоя прямо и твердо, упирался Стафеев. Тинтиль-винтиль, из палки не выстрелишь!

– Умные-те все с голоду подохли. Мы уж сами! – налезал в шептунах, усиленно суча кулаками.

– Да как же! – метнулась на Прохора баба, решительно проталкиваясь в самую средину людской кучи. – Уродилась у мене на полосе-те лешая щетинка! Ее не замолотишь!.. Ячмени совсем не колосятся. А рази они мне дадут? А я сама десята! Вот ты и смекай!. Как же мне отдать-то!

– Так ведь отдала же! – сипло задорила другая баба, с носом в пол-лица.

Уже получалось подобие схода. Стихало на минутку, но возгоралось вновь. И снова наскакивали друг на друга мужики, замахивались впустую, отскакивали, кружили все неистовей. Природа затихала, прислушиваясь к бурлящему гуду человеческих душ. Тут в самом разгаре кто-то за спинами мужиков сказал чужим голосом: "смену надо"...

Слово это, произнесенное с твердостью, хлестнуло как удар ветра и сразу заставило умолкнуть гул почти всего луга. Медленно, точно боялись свихнуть шеи, поворачивали головы назад мужики. Вблизи никого не было, зато дальше, держась за тощую полевую рябинку левой рукой, стоял Семен Рахлеев. Как больной, он глядел со сдвинутыми бровями куда-то поверх людей и луга, куда-то в пасмурные обширности неба, откуда нависала почти отвесная туча. Не сводя глаз с Семена, мужики стали отступать от него, пятясь задом.

Вдруг он сорвал с себя картуз и резко, – словно, отчаявшись, землю самое в поруки себе призывал, – ударил им оземь.

– Э-ей, серячки!! – услышали первый его призыв мужики и увидели, как выдался он грудью вперед, точно ставил ее под удар. – Хочу вам рассказать, за что я Петьку убил...

Слова у Семена были все какие-то подрагивающие, подрагивали и губы. Он уже не останавливался в начатой речи. Рябинка, зажатая в его кулаке, покорно потряхивала листьями при каждом его словесном нажиме. На лицо его, если бы вблизи стояли, было бы трудно глядеть мужикам. Нестерпимой болью, как у Федора Стратилата, осенилось его лицо. Он и сам не помнил потом, о чем говорил, потому что говорил как в бреду, но выходило складно, – как если бы с косой шел по цельной траве.

Понуро стояли мужики, слушали с неслыханным вниманьем, хоть и не было ни одного сладкого слова в Семеновой речи. Промежутки молчанья в ней были как бичи: такими сгоняет воедино разбредшееся стадо пастух. Осью было то, о чем неумолчно болели Воровские сердца, Зинкин Луг, а вокруг оси вертелись все малые и немалые колеса: и ненасытный город, и прежний опыт, и грядущая расправа за убитого Гусака. Первоначальное подозрение мужиков, что хочет Семен взбаламутить мир, чтоб собственное злодейское дело мирским грехом покрыть, теперь рассеялось само собой. – Вдруг заплакала маленькая девочка, держась за материн подол. Заплакала потому лишь, что особенно напряженно молчал ее отец, тяжко опершись на косу. Услышав плач ее, мужики неожиданно загудели, чтобы потом так же неожиданно затихнуть.

... Именно затишье наступило в Ворах. На улице никто не показывался, назначенных яиц никто не принес. Уже неписанно была объявлена война, но обе стороны молчали, выжидая ходов противника. Поп Иван Магнитов, прикинувшись трудно-болящим, не служил никакой службы даже и ради Петрова дня, хоть и грозили ему чреватые последствиями мужиковские недоуменья. Даже ребятам своим воспретил Иван Магнитов выбегать на улицу, чтоб не напоминать о существовании в Ворах Магнитова Ивана.

В неменьшей тревоге пребывал и исполком. Дважды ездил Сергей Остифеич в Чекмасово, на телефон, чтоб сговориться с уездом. Провода, пущенные по деревьям, оказались перерезанными. Из проводов наделала себе летучая братия невиданные запасы балалаечных струн. И в тот день, когда, отчаявшись совсем, в третий раз отправился Половинкин в Чекмасово, весело звенели на девяти дезертирских балалайках те самые советские провода.

... Там, в лесу, выходил на средину пушистой лесной полянки долгоногий верзила Петька Ад. Он обхватывал себя самого длиннющими руками, подбирал полы рваной шинели и, с прыжка, укоротившись в росте, такого плясака показывал, что у толстопятого пензяка Тешки, первого плясуна у себя в Пензенской, зеленело от зависти в глазах.

XII. Удар.

Ввиду того, что не только яиц, но и яичной замены никто не принес, был предпринят обход по избам. Исполкомская комиссия, в составе продкомиссара, Матвея Лызлова и красноармейца, вышла после обеда второго дня из исполкомской избы и направилась на Выселки, откуда предполагалось начать. По настоянию продкомиссара выход был сделан без оружия, чтоб не будоражить зря мужиковского воображения. Только красноармеец был снабжен винтовкой, ибо, будучи без винтовки, он скорее возбудил бы подозрения мужиков. В той крупной игре, какая началась всего несколько дней назад, это было не только неудачным, а и бессмысленным ходом чрезмерно размякшего сердца. Этот необдуманный шаг и поверг наземь зловещую тишину того дня.

А день выпал удушающий. Низкой облачной паутиной был заткан небесный свод. Парило. В безветренных полях никли цветы: даже и цветам нечем было дышать.

... Кура от века бабьей птицей слыла. И едва пронизала Воры весть, что пошли обходом исполкомщики, побежали бабы к ним навстречу, наспех на щеколды и засовы затворяя дома. Мужиков нигде видно не было, один только высокий бабий стон стоял на широкой улице села. Бабы бежали с пустыми руками, но гневные, встрепанные, похожие на наседок, вспугнутых с гнезда.

Продкомиссар шел небыстро, немного поотстав от Лызлова с красноармейцем, ушедших вперед. Их окружили и разъединили бабы, разевая в ярости рты, гулкие как печные горшки.

– Нет тебе яиц! – кричало несколько баб хором. Их предельное возбуждение делало их опасными даже и для взвода солдат, а тут было всего трое, безоружных. – Грудные ребята у нас осолодку жрут... а мы тебя, зевластого, яйцами кормить станем?!.

– ... раззор, раззор! – безостановочно выла какая-то, напрасно силясь прорваться к продкомиссару сквозь непроницаемое кольцо баб.

Бабы оттирали баб назад и сами лезли на продкомиссара, который терпеливо повертывал голову то в одну, то в другую сторону. Какая-то, кривая и бесстыжая, со сбившимся назад платком, кричала пронзительно в самое его ухо, опираясь на его же плечо:

– А у меня вот петух сломался... кур не топчет совсем! Дедку что ль закажу, чтоб кур топтал?..

Комиссар не слышал, а когда услышал, то потер себе лоб, чтоб понять и вдуматься – мешал крик. А когда добрался до смысла петуховой поломки, стало уже поздно. Бабы, атаковавшие двух передних, очевидно были злей и упористей. Напрасно Лызлов и шуткой и угрозой и щипком за мужнее место силился отбиться от бабьего напора. Волна все подымалась, и уже нельзя было уйти из-под волны.

Тут Фетинья, которая жгуче крапивы и горчей полыни, подхватила куру, запутавшуюся в бабьих подолах и напрасно искавшую выхода, и смаху кинула ее красноармейцу в лицо. Это случилось быстро. Тот не успел остеречься, куриная лапа попала ему прямо в глаз. Он зашатался, зажмурился и невольно отпихнулся от баб винтовкой. На беду, в сутолоке бабьего бунта находилась и безвредная Рублевская молодайка, – ходила на шестом месяце. Удар пришелся ей в живот. Она высоко и нелепо взмахнула раскинутыми руками и с пронзительным криком "убили" повалилась на земь, среди расступившихся в ужасе баб.

Вопль Аксиньи Рублевой был как бы молнией, гром не замедлил. Сотня бабьих голосов подхватила Аксиньин вопль. Улица стала пустеть, бабы разбегались. И точно только этого последнего сигнала и ждали мужики. В подворотнях, в плетнях, в углах и закоулках заворошилось живое и рассерженное. Мужики бежали с кольями, косами и топорами. Вынесся откуда-то и Егор Брыкин. Блестя полоумными глазами, он волочил за собой шестерину, взмахнуть которой все равно у него не хватило б сил.

– В колья... На тетку Комуну в колья!! – трубным голосом завывал Сигнибедов и несся снизу в распахнутой жилетке, обливаясь потом и вытаращив глаза.

– ... о-о-о!.. – ревел Гарасим черный и несся с колом сверху, взмывая пыль гулким топом яловочных сапог.

Назад Дальше