Барсуки - Леонид Леонов 19 стр.


Дом был пуст, никто Брыкина не окликнул. На столе мокли в лужицах похлебки хлебные крохи, оставшиеся от ужина. Валялась еще опрокинутая солонка, но соли в ней не было, как и во всей волости. Еще стояла плошка с недохлебанным. По всему этому съедобному мусору лениво ползали мухи, сосали из лужиц, объедали размокшие корки, наползали одна на другую, черные и головастые, как показалось Егору Иванычу.

Висела в простенке календарная картонка, – барышня очень в такой шляпе. Напряжение Егора Иваныча дошло до такой меры, что на мгновенье мелькнуло в голове: вот сейчас эта бледнорозовая, поющая раскроет рот еще шире и закричит во всю волость. "Глядите, какое у него лицо! Глядите, какое лицо у Егора Брыкина! Возьмите Егора Брыкина. Лишите его дыхания!" Егор Иваныч вздрогнул и настороженно засмеялся сам над собой, смеялся – точно всхлипывал. Смех оборвался, когда две мухи, сцепившись, сели перед ним на краешек стола, – Брыкин тупо глядел на них и не понимал. Теперь всякий шорох, даже и мушиный, вызывал в нем или мимолетную дрожь, или странно длительную зевоту. Зевалось больно, во весь рот, до вывиха челюсти, до боли в подбородке. Рассудок Егора Иваныча помутился бы, если бы он в эту минуту услышал свое имя, произнесенное вслух.

Совсем бессознательно он зачерпнул из плошки и проглотил. Со странным чувством удивленного вкусового отвращенья он проследил, как идет во внутрь этот противно-пресный клубок загустевшего картофля. Вдруг понял, что сделал не то: ему хотелось пить. Едва же понял, что именно пить хочется, жажда сразу утроилась. Неуклюже вылезая из-за стола, он уронил большой нож на пол. Он замер от звука паденья и с выпученными глазами зашикал на нож, чтобы не шумел так громко. – Ушат был почти пуст, только на дне оставалось немного. Егор Иваныч зачерпнул ковшом и, вытянув жилистую шею, заглянул вовнутрь ковша. В мутной воде метался головастик. Он бился о железные стенки ковша, отскакивал, и одно уже неудержимое всхлестыванье головастикова хвоста показывало со страшной наглядностью, сколь велик в нем был ужас перед этим твердым и круглым, куда он попал.

Егор Иваныч держал ковш в руке и полоумным взглядом наблюдал эту юркую серую дрянь, еле отличимую от цвета воды, когда услышал: по улице кто-то едет верхом. Рывком столкнув ковшик на крышку ушата, Брыкин подскочил к окну и ждал, когда покажется из-за деревьев тот, кто ехал. Вдруг, по-жабьи раскрыв рот, Егор Иваныч издал горлом неестественный и короткий звук, какой будет, если мокрым пальцем провести по стеклу. В звуке этом выразилось все животное недоумение Егора Брыкина.

По улице, торжественно и властно покачиваясь в седле, ехал сам он, в черной тужурке, Сергей Остифеич Половинкин, убитый в Егоровом воображении. Белая его лошадь шла мерным чутким шагом, помахивая подстриженным хвостом. Проскользнуло нечаянное соображение, Серега ли убит? Но в суматошном метании своем и не заметил этого соображения Брыкин. Каждая частица усталого Брыкинского тела кричала, прося пить и пить. Он махом подскочил к ушату и, не отрываясь, осушил весь ковш до дна. Вода даже без бульканья пролилась в его выпрямленное горло, и опять поражающе пресен и неутоляющ был Егору Иванычу вкус воды. Питье расслабило его. Опять напала раздирающая рот зевота. Кое-как он переполз к койке и повалился за ситцевый полог. В последний раз он выглянул на мерцавшее сумерками окошко и упал куда-то в яму.

Яма была пустая и холодная, и казалось, что Брыкинское сознание находится в ней где-то посреди, в подвешенном состоянии. Долго ли его сознание пробыло в этой яме, само оно бессильно было определить. Очнулся он уже затемно. Трещала коптилка на столе, задуваемая ночным ветром из окна. Черные тени вещей очумело скакали по выбеленной печке. Полог был уже отведен кем-то в сторону, но опять не было в избе никого... Весь опустелый, недумающий, он лежал на боку, глядя на огонь красными, опухшими, не отдохнувшими глазами. Над огнем летала бабочка-ночница, гораздо менее проворная, чем ее пугающая тень.

Вошел кто-то, чьего лица не понял Егор Иваныч. Лицо вошедшей женщины оставалось в тени. Она пошла затворить окно. "Аннушка! – догадался про нее Егор Иваныч. – Ко мне пришла! Вот она подойдет, и я прощу ее. Дам наставление к жизни и прощу. Теперь все прошло... Ведь его больше нету, нигде нету!" Женщина, закрыв половинку окна, подошла к Егоровой койке и, приподнявшись на носках, села на краешек ее. Егор узнал теперь, это была мать.

Она посидела с полминуты, потом встала и пошла затворить вторую половинку окна. Потом она снова подсела к Егору.

– Ну... что? – спросила она голосом твердым и спокойным.

– Кто убил-то?.. – приподымаясь на локтях, с тусклым, молящим блеском в глазах, спросил Егорка.

– Как кто убил?.. – крикливой и неубедительной скороговоркой отвечала мать, часто моргая, – Семен и убил... Савельев сын, Семен, убил!

Егор Иваныч с глубоким вздохом опрокинулся обратно. В изголовьи у него лежал тулуп покойного отца. Овчина сообщала Егоровой шее приятный холодок. Он закрыл глаза и с минуту лежал совсем неподвижно, почти не дыша. Вдруг он вскочил, почти сбросила его с койки внезапная догадка.

– Топор-те... топор... – закричал он, поводя выкатившимися глазами. В колесны вбит... в переднюю лапу!!

– Лежи, лежи, – тихо и по-прежнему сухо сказала мать, по-бабьи засовывая под повойник прядь волос. – Нечего уж, лежи. Замыла я топор-те...

Снова, расслабев, упал на отцовский тулуп Егорка. Ему вдруг стало легко, так легко, как ни разу в жизни... Никаких забот в жизни больше не стало. Все стало ясно и понятно. Нежданно голова заработала с безумной четкостью. Вспоминалось: ехал по прилегающему к Ворам полю. Там сорный бугор. На бугре стояли репьи, многоголовые, колкие и красные, – репьи в закате. Потом въехал в село, мальчишки бегут... Кто-то стоял у Пуфлиной загороды, гнедой масти: или петух, или собака... нет, петух! Потом девчоночка, у ней соломинка в волосах. Чигунов поит коня, Чигунов знает всегда и все. Мухи ползают по столу. Крепкий, целый и живой едет Половинкин, осязаемый выпученным Егоровым глазом. Потом пил воду...

И вот Егор Иваныч опять поднялся, но уже ненадолго.

– Мамынька... – зашептал он по-ребячьи жалобно. – Мамынька, я головастика проглотил!..

Яма уже поджидала его, и он покатился в нее, цепляясь за койку, за овчину, за протянутую погладить сына сухую руку матери. Этот обморок был даже нужен Егорке, как отдых. А мать глядела раскосившимся взором за черное окно, и по лицу ее скакал тот же красноватый, утомляющий свет коптилки.

X. Пантелей Чмелев.

Постороннему человеку представлялось это дело так.

Тотчас же от Рахлеевых разверстщики пошли обедать к Пантелею Чмелеву, советскому мужику. Подходила обеденная пора. Полдень выдался нестерпимый, сожигающий. И в самом деле, немыслимо было ходить в такую жару по избам и вскрывать мужиковские тайники.

Чмелев сам встретил их – Петра Грохотова, Матвея Лызлова и продкомиссара. Он почтительно и хлопотливо усаживал их за стол, покрикивал жене подавать скорее. Гости расселись. Матвей Лызлов поглаживал русую, круглую бороду, ею заросло у него все лицо. Петр Грохотов писал что-то в записную книжку. Продкомиссар с неприметным любопытством приглядывался к хозяину.

Пантелей Чмелев и в самым деле стоил продкомиссарова вниманья. Небольшой ростом, он таил под наружным тщедушием своим какую-то тихую, внутреннюю силу, видную только через глаза. Она блестела оттуда то короткой вспышкой ума, то какой-то чудесной добротой, то, вдруг, волей. Был Чмелев порывист до суетливости, но в суетливость свою вносил он осмысленность, суетливостью своею он не тяготился.

Казалось бы: владеть Пантелею Чмелеву при его трезвости большой, девять на девять, избой с обширными холостыми пристройками, а в четверть избы печь, а в печи всякие мужиковские яства. Да и ходить бы ему не плоше покойного Григорья Бабинцова, который на сход иначе и не выходил, кроме как в жилетке. Не везло Чмелеву; нещадней, чем других, мочалила его жизнь. А ущербы посещали его хозяйство не вследствие какой-нибудь нестройности – у Пантелея глаз щуркий и зоркий, – а по недогаданным причинам, которые как майский снег. Как снег! – вымокало в мокрые весны вчетверо против других, градом выбило втрое, случалась ползучая дрянь пожирала вдесятеро, словно слаще было на Чмелевских полосах. Так и всегда с незадачливым мужиком: сторожит его и в темную непогодную ночь и в погожий полдень хитрый, несытый враг.

Этот Чмелев, растеряв двух сыновей на войне, остался жить вместе с женой и глупой Марфушкой. Марфуша Дубовый Язык приходилась ему дальней сестрой. И оттого, что не оставалось Чмелеву утехи в жизни, стал ее искать в хозяйстве своем Чмелев и нашел. Кроме того происходила в те годы революция. Перетасованы были карты наново, пошла новая игра по небывалым правилам: некозырные хлопы побивали заправских королей.

– Это теперь мы оправимся, вот как накипь сымем... – говорил за обедом Чмелев, в ответ на продкомиссарский вопрос, как живут. – Суди сам, друг! У нас до девятьсот пятого один самовар на деревню приходился, а теперь коли уж нет самовара, так значит пропили! Тут еще кооперация... опять же наука! Все это предоставлено. Вот как Свинулина погромили, книжек я наменял у мужиков, на курево хотели, да бумага толстая. Очень достойные книжки. Ну, скажи, на всякий предмет есть своя книжка. Очень увлекательно есть! Например, сказать, по нашему делу, по хозяйству. Да и не по нашему, вот скажем: похождения капитанской дочки! Очень подробно про все! Бабы-те мои ругаются, – добавил он улыбчатым доверчивым шопотком, – очень на книгу злы, городская затея, времени отымает много... А как я гляжу, нам без города никуда. Вот ты намедни говорил, что без гвоздя да без ситцу не проживем. Я тогда, конешное дело, промолчал. А только это не так. И мы ходим, штаны-те не гашником назад надеваем. Кузнецы-т да ткачихи и у нас есть. Город нам из других причин нужен. Эвон, третевось слышу, баба махонького моего поучает: в мышу, говорит, костей нет. Он, говорит, не имеет кости, потому и может в любую щель вобраться. Растянется на аршин и лезет. Вот откуда вам итти надо! Заместо старшего брата вы нам нужны. И потом, конечно, понять нужно мужика... Без понятия, так лучше уж воду толочь!

Окончив речь, Чмелев стал со смущеньем передвигать вещи на столе тарелку с хлебом, солонку, ложки. Продкомиссар слушал, не пропуская ни слова, Петр Грохотов зевал, Матвей Лызлов посмеивался.

– Вот так-то заговорит иной раз, так и заснешь под него... – заговорил Матвей Лызлов. – А правду говорит. Ты, Пантелей, лучше вот скажи, как ты советским-то сделался. Он до этого любопытен, – тронул он продкомиссара за рукав, – все расспрашивал меня вчера... Вот ему это любопытно узнать. Пускай в городу расскажет!

Продкомиссаровы длинные руки лежали на краю стола и пощипывали бахромку розовой скатерки, нарочно для гостей вынутой из сундука.

– В самом деле, расскажите... – попросил продкомиссар. – Я и вообще очень рад, что познакомился с вами. Только вот в этом пункте я с вами несогласен. Сперва, по моему, нужно вековую кожуру снять, предрассудки, я хочу сказать, а там уж и дальше ехать. У вас-то как будто наоборот выходит?..

– А вот я и скажу, – прищурился Чмелев, разглаживая шитье скатертки ладонью. – Вот и у меня причина была, и невелика, а затронула!

И как бы смутясь внимательного взгляда продкомиссара, принялся сурово сцарапывать давнишнюю грязцу со своих обмоток Чмелев. Младший Пантелеев сын умер уже в Ворах и одно только оставил в наследство отцу: эти серые крепкие обмотки. Чмелев накручивал их прямо поверх мужиковских онучей, отчего получались у него ноги невиданной толстоты. Поэтому всегда он помнил о сыне.

Из Пантелеева рассказа выходило приблизительно следующее. Прошлым годом ездил Чмелев в уезд, – поездка долгая, в два конца – неделя, потому что летняя дорога обводила вкруг всего Кривоносова болота. Кривоносово потому, что и сюда достигали передние разбродные шайки Пугача, – руководил их Кривонос. Он и скрывался в этом болоте, когда двинулись царские войска брать Пугача. – И когда ехал там Чмелев, подсадил к себе по дороге человека, встреченного под вечер. Видно, что человек хороший, в исполкомах подводы не требовал из-за страдного времени, значит – сочувствующий мужику. Его, так и шедшего от поля до поля, и подобрал Чмелев.

– Садись, подвезу, – сказал Чмелев.

– А что ж, и сяду, – отвечал тот.

– Как звать-то? Ишь борода-т черная какая!

– А звать меня Григорьем, – отвечает.

Ночные пути не коротки, а часы вкруг Кривоносова болота долгие. Разговорились оба. Лежал Григорий в телеге на спине, на сене, и, глядя на ночное лунное небо, полное к тому же звезд, принялся рассказывать про всякое: какие в небе звезды, какие им числа, из чего сделаны и как до них люди докинулись умом. Рассказывал Григорий не спеша, голосом тихим, посасывая самодельную трубку. А Чмелев, хоть и молчал, слушал со всей остротой мужиковского слуха, и, хоть была ночь, вдруг стало жарко Чмелеву от Григорьевых слов.

– Очень дерзко насчет каждой звезды говорил. Я уж потом-то и понял, кажная наука дерзкая!.. Тут я и решился спросить. А правда ли, спрашиваю как бы ненароком, что до христова рожденья вот не было звезд показано? А как родился, так и явлена первая... Нам деды сказывали.

И уже ждал Чмелев, что загрохочет Григорий над мужиковской темнотой, над вредной глупостью Пантелеевых дедов, а Григорий не засмеялся. Тем же ровным толком объяснил он так, как сам понимал: ходят звезды по большому мраку... всегда ходили и всегда будут ходить, нигде им не поставлен срок.

– Я и говорю, что-де может врешь ты?..

А Григорий вынул из сумки трубку, раздвинул ее и предложил Пантелею самому взглянуть, хотя бы на луну. Остановил подводу, Чмелев посмотрел и тяжело охнул.

– Словно понимаешь, в сердце оборвалось что. Гляжу, а луна-те рябая! Батюшки мои, думаю... да как же так?! Ну, вот воску на снег вылить, так же. И очень мне захотелось тут до всего досмотреться, нет ли где-нибудь еще такого... одним словом, ну, непохожего!

Чмелев, задрав голову, глядел в ночное небо и таким удивляюще-прекрасным видел его в первый раз. И уже казалось Пантелею Чмелеву, что врастает он сам головой в эту черную зовущую пучину, в которой вдруг нашелся свой план и смысл.

– Так мы и ехали. Он те заснул потом, а я все в небо и ротозел. Ротозел-ротозел, да на березу и наехал... – с тихим смешком повествовал Чмелев. – Береза-то в этом месте на дорогу, вишь, вылезла. Там и объезд был, да я не видел, задравши голову. Очень это замечательный человек, Григорий! Все во мне перевернул, а не обидно... В уезде вылезает от меня да и смеется: а ведь ты, говорит, большевика вез! Вот уж тут-то, сознаюсь, и раззял я рот-те!..

– Это агроном с Чекмасовского поля, Григорий Яковлич звать, – вставил свое слово Матвей Лызлов, откусывая хлеб.

– А потом-то встречался с ним? – взволнованно спросил продкомиссар. Он ел мало, зато слушал жадно.

– Да наезжает-то часто... Все на картошку меня уговаривает. Он меня учит, а я его, кто чего не знает. Складно у нас выходит. Он и останавливается у меня...

– То-есть как это на картошку уговаривает? – заинтересовался продкомиссар.

– Да ведь местность у нас все больше прямая, как ладонь... Опять же земля такая. Выгодней всего картошка, если, к примеру б, завод тут еще построить... А то далеко возить. Под уездом, там есть терочный один, бывшего Вимба, – объяснил Чмелев знающим тоном.

Петр Грохотов пил молоко с хлебом и все время Пантелеева рассказа подзуживал Марфушу, сидевшую в отдалении. Марфуша уговаривала его взять ее в жены, а Петр смеялся, что, мол, лицом нехороша.

– А ты мне платье купит, хоротая тану, – тянула Марфушка, кривляясь.

– Э, нарядить тебя значит? Этак не выйдет! Наряди пень, и пень хорош будет.

– Я не тарая, – твердила Марфуша, и глупое лицо ее на мгновенье озарялось настоящей мольбой. – Возьми Петрутка... Больно мне надоело в девках-те ходить!

– Ладно, вот через недельку! – пошутил Петр, и встал с лавки. – Вы уж тут рассказывайте, а я поспать пойду, – громко сказал он. – На сеновал к тебе можно, дядя Пантелей? Я ведь некурящий.

– Ах да... Что у вас давеча за скандал вышел? – вспомнил продкомиссар, вопросом намарщивая лоб.

– Это у Рахлеевых? – потягиваясь, спросил Грохотов. – Да так... Каждый день бывает!.. – и пошел.

Уже без Грохотова стал Чмелев рассказывать, как он объяснял про звезды мужикам, а мужики ему ответили: "нам ни к чему, мы землю пашем!". Какие сам почитывает книжки, и как книжки помогают ему жить. Обед уже кончился, и хозяйка, сняв скатерть, вытряхнула ее за окном. Стоял самый разгар полдня. Все живое дремало, даже затихшие в остекляневшем воздухе деревья. Один только Чмелевский петух, пышнохвостый и с плоским гребнем, ошалело долбил сухую гнилушку под самым окном, ища в ней хоть капельку съедобного смысла.

Скоро ушел и Лызлов, и продкомиссар со Чмелевым остались с глазу на глаз в пустой избе. Полтора часа длилась их беседа, и все еще не устал слушать Чмелева гость его. Тут-то и вбежал очень бледный Лызлов и, не глядя ни на кого, сказал:

– Петьку убили.

– Где убили?.. – вскочил Пантелей, обычно прищуриваясь. Подбородок его сразу как-то выдался вперед. Для своих лет он проявлял удивительную живость.

– Во ржи нашли... В плечо его хлыснули!

– Арестовали его?.. – спросил Чмелев, потерянно шаря рукой по столу.

– Да-да, арестовать нужно, – заторопился продкомиссар изменившимся голосом.

– Семена-те?.. – говорил Лызлов. – Убежал Семен. Я послал двух исполкомских за ним... Он у одного винтовку вырвал, а другого повалил.

– Куда же ему уйти?.. – наощупь спрашивал продкомиссар.

– Да в лес ушел, к этим... летучим. За Курью! Агафьина девка видала, через мосток бежал!

– Очень плохое дело! – решил Пантелей Чмелев, наматывая и сматывая какую-то веревочку с пальцев. – Теперь уж не найти... – Чмелев встал и обернулся к окну.

– Да, уж Семена не найти... это правда, – согласился Лызлов и потер лоб, как бы стараясь стереть со лба печать заботы и повседневных волнений.

– Я не про Семена, – резко перебил его Чмелев. – Я про другое. Утерянного, говорю, не найти. Очень плохое дело. Теперь начнется уж...

Так представлялось это дело человеку со стороны. Но не таким было оно всякому иному, знакомому с обличьем всех тех, кто населял Воры.

Назад Дальше