Еще больше утомляла, а иногда и раздражала очевидная посредственность некоторых западных оркестров и то, что на репетиции отводилось слишком мало времени. Задерживать же оркестрантов для отработки явных погрешностей почти не представлялось возможным - профсоюзы тут же начинали вмешиваться и требовать дополнительную оплату музыкантам за переработку, к чему работодатель не был готов. В таких ситуациях приходилось выкладываться полностью, чтобы оркестр приобретал хоть какое-то приличное звучание. А приобретал он не всегда, и порой, когда этого не случалась, хотелось взорваться, плюнуть на такое ремесленничество и… остановиться, отдышаться, что-то переосмыслить… Но колесо продолжало крутиться по идеально составленным жестким графикам, которые являлись предметом особой гордости жены.
Конечно, не все так безысходно, с некоторыми музыкантами работать - одно удовольствие, да и деньги платят немалые, но усталость уже давно берет свое.
Воистину, все имеет свои пределы, а так не хочется думать о том, что уже подступает закат… Неужели все лучшее закончилось безвозвратно и он выдохся, загнал себя в тупик? И ведь не только в музыке - во всем. Еще нет и пятидесяти, а все поблекло и притупилось - восторгов нет вообще, и даже приятных эмоций - почти нет…
Начались сбои и в рабочем ритме. Нельзя сказать, чтобы он начал щадить себя и меньше работать - он, как и прежде, продолжал проводить в кабинете большую часть дня, пытаясь сосредоточиться на симфонии или новой опере, но работа не шла, да и потребности в ней становилось все меньше.
Это еще не был полный застой, о котором недавно плакался Решетников, но мажор или та ликующая радость творчества - он сознательно избегал слова "вдохновение" - почти забылись и не появлялись, хотя он давно понял, что ждать, когда они накатят, не стоит; на самом деле, это - состояние сиюминутное, лишь дополнительный стимул, мобилизующая искра. Он не верил утверждениям некоторых собратьев по цеху, что творят они исключительно в высокие периоды вдохновения, считая это мифом, точно зная: сочинительство - это, прежде всего, постоянный монотонный процесс и нелегкий ежедневный труд, на сиюминутной радости озарения удержаться не сможет и зачастую даже от нее не зависит. Иногда это вещи - вообще подобны параллельным линиям, которые лишь изредка пересекаются, подпитывая друг друга, так что он на это состояние хотя и надеялся, но от отсутствия его не страдал - оно могло долго не приходить, но и с этим, оказалось, вполне можно было жить. Главное - лишь бы хоть как-то работалось, потому что если просто делать дело, то и она, эта радость, иногда вдруг да и посетит, реже - вследствие посторонних событий или эмоций, хотя раньше и такое случалось, а чаще всего подкрадывается исподволь, возникая в разгар самой обычной, рутинной работы.
Он давно понял, что не стоит чрезмерно впадать в крайности, рыдая по прошлому, а лучше осознать неизбежное: того состояния, как в самые звездные годы. - Ах, накатило! Где нотная бумага и перо?! - все равно больше никогда не будет…
Тогда работалось и жилось - а может, жилось и работалось, эта последовательность вернее, и в ней-то все и дело? - на одном дыхании… Тогда вообще все было вновь: первые выступления, выполнение задуманных планов, упоение любовью публики, начавшиеся поездки, успех, деньги, стабильность - словом, всевозможные радости жизни, подаренные судьбой в то самое, нужное время, когда для веры в себя так необходима удача.
Это было незабываемое время… Он полностью владел бесценным даром - обостренной слуховой интуицией, беспредельностью воображения, способностью универсально сочетать эмоции с логикой и интуицией; все это выливалось в причудливые музыкальные фантазии, сейчас он на такое просто не способен… Постепенно уходит и умение находить точные средства выражения, накатывает какая-то прострация, глухота, и это - хуже всего, собственная беспомощность угнетает и выводит из себя…
Неуловимое внутреннее свечение и таинственная способность улавливать сокровенные звуки, в нужное время сочетая и направляя их в правильное русло, в какой-то момент вдруг начали исчезать… Когда это началось? И как это происходит, от чего идет? Он этого не зафиксировал - наверное, все рушится постепенно, когда что-то переполняет этот невидимый внутренний источник, находящийся где-то в грудной впадине, рядом с сердцем. Этот ничему не подвластный механизм вдруг в какой-то лишь ему ведомый момент дает сильнейший сбой и начинает действовать по своим собственным законам, не завися ни от каких напряжений воли, приказов или графиков. Он просто больше не производит того луча, который и отличает истинного творца от выученного ремесленника. И тут уж ничего не попишешь - можно сколь угодно часто взрываться в кульминациях и до бесконечности крещендовать, заходясь в шумовой истерике, но ни надуманным многонотием, ни претенциозной замысловатостью, ни идеально заученной и по канонам построенной формой не прикрыть внутренней пустоты и недовольства собой…
Что же остается делать в такой безнадежной ситуации, когда дух устал, занемог? Чем утешать себя и откуда черпать силу?
Он не знал, как спастись от этих вопросов, и потому, чтобы не потерять форму, делал единственное, доступное ему - заставлял себя подчиняться заранее составленным графикам, иногда с трудом отсиживая положенное. Недовольство собой не исчезало, но каждое утро он упорно спускался в кабинет и возобновлял работу, а раньше никакие графики были не нужны, он мог работать, не замечая времени, - все переставало существовать и отходило на второй план, когда он загорался… И это горение приводило к тому сладостному мгновению, когда после смутных ощущений и непонятного раздвоения - классическое и легкое, банальное и изысканное, высокое и низкое - все стилевое музыкальное многообразие, эти завораживающие скачки через эпохи вдруг начинали сами собой соединяться, совмещаться, иногда дополняя или оттеняя, а подчас и вступая в противоречия с основной темой, но все взятое вместе гармонично работало на единый замысел.
Как легко он умел управлять своей музыкальной памятью и творческой фантазией!.. Эту легкость можно сравнить с его самым ярким впечатлением детства, когда в день рождения ему подарили калейдоскоп. Он до сих пор помнит то внезапное удивление и восторг - при очередном повороте игрушки картинка не просто распадалась, а полностью менялась, мгновенно превращаясь в новую, не менее совершенную. Такое же чувство возникало у него всякий раз и в работе, когда многогранные ассоциации вдруг начинали выплывать, появляясь сами собой, как бы из ниоткуда, незаменимые и главные, и это было потрясающее ощущение жизни и себя в ней… Казалось, все будет продолжаться бесконечно, ведь все так легко, с ходу удавалось… Сразу же откуда-то приходило постижение - это то, что нужно, ничего другого, пусть даже более совершенного, не стоит искать… и объяснить себе самому - откуда это пришло, и почему именно это - было невозможно, понималось лишь одно - не сказать этого просто нельзя… И тогда захватывало дух, возникало ощущение полета, после чего долго работалось легко и радостно…
И потом, когда работа заканчивалась и что-то получалось, приходила сладкая истома, расслабляющая нега, не имеющая ничего общего с состоянием изнуряющей усталости и пустоты, в котором он находился в последнее время…
А в последнее время он не работал, не писал, а вымучивал и никак не мог закончить - Седьмую симфонию… Через месяц ее предстояло играть с филармоническим оркестром. Финал завис - требовался хотя бы намек на положительное разрешение конфликта и на счастливое завершение… После трагической кульминации ему самому хотелось мажорного финала, потому что это греет душу и дает надежду - пусть непродолжительную…
Но на душе было муторно, и ничего интересного, побуждающего к действию, в голову не приходило. Равновесия не возникало - тянуло в сплошной пессимизм и минор… Поставив задачу выжать из себя светлый финал, он понял, что не способен эту задачу решить - ничего не выжималось, все меньше верилось в понимание того, как нужно, как правильно, как стоит… весь замысел вдруг стал казаться надуманным, мнимым, непритягательным… В этом конкретном, ограниченном сюжетом и формой пространстве все замерло - ни сильных ощущений, ни глубоких чувств… как и в более глобальном бытийном смысле - одна раздражительность, разочарование, отвращение к себе и ко всему окружающему…
И как с таким багажом подступаться к Екатерине? О каких там зашкаливающих духовных порывах или плотских страстях может идти речь, если в собственной душе и теле не осталось ничего живого?..
Сейчас ему все чаще приходило на ум сравнение себя с чем-то отмирающим, пересохшим, выжатым, померкшим, полинялым - в общем, бывшим… Сегодня вот почувствовал себя камином, дрова в котором уже сгорели, но угли еще тлели, и хотя он еще до конца не остыл, но разгореться уже не мог. Он так и поприветствовал себя утром:
- Ну, что ж, Камин Каминыч, пора вставать и тлеть дальше…
В это серое, туманное утро вообще не хотелось покидать дом, и он даже пожалел, что связал себя обязательствами - вялое состояние души было совершенно не располагающим к общению, да еще с таким количеством народа…
Но здесь, сейчас, в этом университетском зале, в этой немного бесшабашной атмосфере молодого ликования, его вдруг остро пронзило потерянное ощущение мгновенного счастья от этой неразрывной общности с залом. Оно было таким сильным, что тут же захватило его, полностью изменив душевный настрой - неизвестно откуда взявшийся подъем, прилив сил, кураж, которые бывали только в лучшие годы, когда публика в едином порыве благодарности взрывалась овациями, сделали свое дело и сейчас… Он так и не понял, откуда пришло это ощущение и кто заставляет его выйти из-за стола, но, ни минуты не раздумывая, словно на крыльях, перенесся на середину подиума и поклонился залу… Да и как тут было удержаться и не поклониться молодости, столь щедрой на проявления бурной и искренней восторженности?..
Через минуту он устыдился этого немного театрального жеста, но сожалеть было поздно - он уже был сделан и немедленно оценен, вызвав настоящий шквал аплодисментов… Поймав в себе это давно утраченное состояние полета, он взял себя в руки и поблагодарил присутствующих за теплый прием. Раздались очередные аплодисменты. Атмосфера накалялась, превращаясь в поэму экстаза, которую нужно было срочно разрядить. Сделал он это беззвучно - поднял руки, как бы намереваясь дирижировать, - зал мгновенно стих, повинуясь ему. Он опустил руки, улыбнулся, передохнул и, виртуозно отвлекаясь от написанного, начал свою первую лекцию из курса. В ходе изложения требовалось фрагментарное музыкальное сопровождение и исполнение начальных строчек важных для смысла музыкальных эпизодов и арий из опер, чего он особенно опасался - пение давно уже было заброшено. Но сегодня был его день - ему удалось и это.
Он перевел дух, когда прозвенел звонок. Лекция, бесспорно, получилась… Студенты, на ходу аплодируя, окружили его плотным кольцом, наперебой задавая вопросы, но времени отвечать уже не было - в аудиторию входил новый преподаватель, с которым полагалось как-то перемолвиться. Ждущим в холле студентам он обещал, что специально встретится с желающими после окончания курса для живого общения - то, что по-английски называют question period. Он позаимствовал этот опыт у своих западных коллег, найдя его необыкновенно продуктивным для обеих сторон, но там это бывало частью курса и входило в план, здесь же, из-за ограниченности во времени, придется выходить за сетку часов.
Последующие лекции он готовил с удовольствием, неожиданным для себя, и теперь всякий раз с нетерпением ждал очередной поездки в Москву по пятницам, к 10.45, что его вполне устраивало - он был типичным жаворонком и его самое активное состояние приходилось на первую половину дня.
* * *
Это была третья по счету лекция, и он, закончив ее, уже начал собирать свои бумаги, как вдруг увидел на столе конверт, адресованный на его имя. Раскрыв его, он нашел записку - некая Марина Козырева сообщала, что пишет о нем статью в университетскую малотиражку. Затем следовала просьба - проконсультировать ее в свободной аудитории после окончания лекции, в связи с возникшими у нее вопросами по его ранним произведениям. В конце записки указывалось время - 12.15, и число - сегодняшнее.
Он повертел записку в руках, посмотрел вокруг, но никакой ассоциации с автором не обнаружил - студенты уже умчались и задавать вопросы было просто некому.
"Придется пойти… как-никак, ребенок изучает меня, нехорошо обижать ребенка", - подумал он и пошел к лифту.
ГЛАВА 2
Поднявшись на десятый этаж, он нашел указанную в записке аудиторию, но там оказалось пусто. Юную просительницу такая необязательность не украшала, но он не очень-то этому удивился - был научен собственной дочерью, которая постоянно везде опаздывала. Да, времена изменились - в ее возрасте он бы не посмел опоздать на встречу с человеком старше себя, тем более - со знаменитостью, примчался бы заранее… Но не наказывать же девочку за невежливость, тут же уйдя из аудитории…
Он попытался представить себе юную девицу и мысленно нарисовал ее портрет - получилось бледное, худенькое существо в очках, заучившаяся филологиня, эдакий синий чулочек, вычитывающий из школьной тетради заранее составленные вопросы и преданно стенографирующий его ответы.
"Ладно, подожду чуть-чуть, отдышусь после пения… все-таки голосить с утра в моем возрасте уже не так-то просто… хотя голос сегодня звучал как никогда, да и лекция была - грех жаловаться… пожалуй, лучшая в жизни… не ожидал, что смогу так раскачать себя", - с удовлетворением подумал он…
Чтобы убить время, он подошел к окну, пытаясь взглядом отыскать свою машину, припаркованную у входа в "стекляшку" - так в народе назывался корпус гуманитарных факультетов, в котором находился и филфак.
Хорошо, что здесь можно удобно припарковаться, к главному зданию так просто не подъедешь, для въезда требуется спецразрешение. Ну, да вот и его красавчик - новенький перламутровый "вольво", хорошо просматривается среди тусклых "жигулей" и "москвичей"… хотя нет, несколько иномарок все же затесалось между отечественными уродцами… даже чей-то черный "мерседес" застыл у самых ступенек…
Какая-то парочка с упоением целовалась, спрятавшись за кустами - вполне парижский этюд, прекрасный сюжет для фотографа именно с этого ракурса… Он немного понаблюдал за ними - да, всему свое время, кому-то и с утра не лень… потом перевел взгляд в сторону проспекта Вернадского… Несколько опаздывающих - все до одной девчонки - стремглав промчались и скрылись под козырьком входа, выходившие же из здания неспешно двигались по направлению к воротам…
Больше ничего интересного заприметить не удалось, и, решительно развернувшись, он дал себе слово, что подождет еще минуту-другую и уйдет.
"Уже подъезжал бы к дому, а может, и успел бы пропустить рюмочку перед обедом", - подумал он, постепенно начиная раздражаться.
Она не появлялась… В комнату с любопытством периодически заглядывали какие-то студентки и, увидев его, тут же исчезали.
"Все, пора уходить, это уже не только невежливо, это уже просто неприлично", - сказал он себе и направился к выходу, но тут дверь стремительно открылась и в аудиторию влетела высокая, с длинными, до пояса, темными волосами синеглазая красавица. У него перехватило дух - никогда прежде ему не приходилось видеть так близко подобное совершенство.
Поздоровавшись, она представилась:
- Марина Козырева, четвертый курс филфака. Извините, пожалуйста, что заставила ждать, но пришлось пешком мчаться с первого на десятый этаж, не хотелось ехать в одном лифте с Питером. Давно пора появиться на занятиях по английскому, но у меня на сегодня совсем другая программа…
Она выпалила все скороговоркой, почти без пауз, потом, зажмурившись, перевела дух и в упор посмотрела на него.
Что за глаза! Впервые он видел такие переливы оттенков - от темно-синего до глубокого серого и прозрачно-голубого… Это не были наивные глаза невинного ребенка, каким, в сущности, она была по возрасту… Их нельзя было отнести и к глазам многоопытной женщины, которой, по возрасту же, она быть не могла… Эти глаза были загадкой, тайной - настоящие мистические очи русалки, сильфиды, сирены, в смоляных ресницах, затягивающие в бездонный омут… Они не смотрели, не разглядывали, они проникали, пригвождали, манили, завораживали, притягивали - от них невозможно было оторваться…
"Погибельные глаза", - подумал он, и сразу вспомнились стихи Николая Заболоцкого, на которые он несколько месяцев назад написал романс:
Ее глаза - как два тумана,
Полуулыбка, полуплач.
Ее глаза - как два обмана.
Покрытых мглою неудач.Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг.
Безумной нежности припадок.
Предвосхищена смертных мук.Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
Глядя в эти дивные глаза и вспоминая стихи, он застыл как пригвожденный - ничего не понял из сказанного ею. Она выжидающе смотрела на него, а он молчал - время для него остановилось…
Дверь то открывалась, то закрывалась - подозрительно часто.
- Кыш отсюда, не мешайте, убирайтесь, - периодически шипела она, пиная дверь ногой.
"Господи, что за очаровательные, естественные жесты! Такие трогательно-ребяческие!" - пронеслось у него в голове.
- Вы на меня не сердитесь за опоздание? - она умоляюще смотрела - нет, проникала ему в душу… До него, наконец, дошло, что он говорит сам с собой и надо что-то отвечать.
- Сержусь? На вас? Ну как я могу сердиться на такое чудо?! - вырвалось у него.
- Чудо - это я? Что ж, мне это нравится. Пожалуй, я готова с этим согласиться, но если быть честной, то я, скорее, чудо-юдо, чудик, а иногда и чудовище, - она заразительно засмеялась, но тут же оборвала себя, вынула ручку и тетрадь, изобразив серьезность и готовность работать, хотя в глазах еще искрился еле сдерживаемый смех…
В дверь продолжали заглядывать любопытные физиономии, и она предложила:
- Может быть, спокойнее посидеть на скамейке в университетском парке?
Да где угодно, только бы подольше полюбоваться ею!
- Ведите, я не очень-то здесь ориентируюсь. Как вас зовут подруги? Дома?
- Подруги - Маркизой, а дома я - Масюсь, Масюська, почти Мисюсь. Так меня называл папа.
- Называл?
- Да, он в прошлом году погиб в автокатастрофе.
"Бедная девочка, уже пережила такую потерю", - подумал он, а вслух сказал:
- Мне очень жаль, Мариша. Можно, я буду вас так называть?
- Вам можно все, - она многозначительно взглянула на него, и он принял это откровенное кокетство с восторгом и умилением: