Пантера, сын Пантеры - Мудрая Татьяна Алексеевна


Содержание:

  • Пролог. Яблоня 1

  • Послелог. Возрождение Дома 1

  • Братья 3

  • Иосия 4

  • Закария 5

  • Анна 6

  • Элизабет 7

  • Син 8

  • Первоапрельская уборка 10

  • Шамс 12

  • Рождество 13

  • Хранители дома 15

  • Эшу 15

  • Боргес, или Учение Слепой Белки 18

  • Сирр. Взгляд со стороны Библа 21

  • Библ, или Взгляд со стороны Сирра 22

  • Библ, или История женской особливости 23

  • Времяпрепровождение 24

  • Всякие звери 26

  • Кракозябра, или Козюбрик 26

  • Козя Ностра 27

  • Тихая ужасть 1, или История Крысы с заплетенным хвостом 27

  • Год Щенка 28

  • Альдина & Эльзевира 29

  • Тихая ужасть 2, или Учение Премудрой Крысы 32

  • Созидатель, или Бенедикт 33

  • Разрушитель, или Галиен 35

  • Отшельник, или Нарджис 36

  • Сон на троих 38

  • Сердце трех 39

  • Эпилог 42

  • Приложение. Стихи 43

Тациана Мудрая
Пантера, сын Пантеры

"А потом я нашел вход в нижние ярусы храма, на нижних ярусах я нашел библиотеку, а в библиотеке я нашел библиотекаря".

Генри Лайон Олди. Ожидающий на перекрестках

Пролог. Яблоня

"Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево сфера - это значок беспредельности дерева,
Это итог числовых операций".

Н. Заболоцкий

…Она проснулась внутри своего зимнего сна от тепла и жара, многократно превосходящих те, которые каждую весну заставляли ее уснувшую кровь устремляться по жилам, направляя ее, вначале густую и тягучую, а вскоре бурливую и едва ли не кипящую, от корней в ствол, из ствола в ветви и почки, листья и цветы, снова сгущая - в завязь плода. Тогда она сама, во всей дикой красоте своей, становилась лишь путем для налитого яблока, оно же - ее исходом и истоком, причиной и следствием, концом и венцом одновременно. Но и теперь, когда среди потрясенных и одетых тьмой и углем снегов яро цвело лишь пламя, Яблоня все же сумела, еще глубже погрузившись в себя, нащупать тот прежний свой путь, не зависящий ни от каких времен и условий, и развернуть его вглубь. Побуждало ее к сотворению нового то, что человек воспринял бы как несомненную боль и отшатнулся в страхе. И вот Дерево двинулось вспять: от чаши веток к чаше корней, от коры и заболони к ядру, в цветущую трость, в меч, одетый камнем, в изначальное семя, едва присыпанное тощей землей, едва ли не в спору - и каждое слово на этом его пути приобретало весомость и определенность знака.

Такое она отроду умела делать - сгорать дотла и воскресать из праха. Всякий раз, когда пожар уничтожал Лес, или Дом, или даже самою Деву-Книгу, существа, которые, по сути, были одной субстанцией, мерцающей в различных формах, - Дерево умело спасти в себе остаток, каплю, тот клубок, в котором невесомой пружиной свернулось бытие.

Но на сей раз, когда оно встало на грани бытия и небытия, хаоса и упорядоченности, Дерево внезапно натолкнулось на чужую волю, ни на что не похожую, почти незаметную, но въевшуюся, как песчинка во влажную плоть моллюска, словно горчичное зерно в тучную землю. Эта воля еле слышно просила и упрямо повелевала, и в ней, в следовании ей было наслаждение куда более мощное, боль куда более властная, чем в любом земном пламени. Уйти от этой чуждой воли было невозможно; она проникла в спору и отяжелила собой семя, натянула на себя покрывала древесности, коры, листвы и цвета, окуталась стихиями огня, праха, дождя и ветра.

"Ныне я, как и ты, лишь разрозненные угли, ставшие своей тенью листы, но каждая моя частица, как и твоя, хранит былую память. Я - призрачные плоды в хрустальной чаше небес, я - горделивый ствол в объятии давних весенних хороводов, и ветви, на которых вьются узкие флаги пестрых лент. Я - глухой сон корней, у которых лежит секира. Как это соединить? Я - это ты и я древнее, чем ты, но себя я не знаю. Не отвергай меня из-за моей безвестности и безгласности. Дай мне укрепиться в сердце твоей жизни, чтобы и я могла родиться, когда ты вернешься в этот грозный мир".

И дерево дало молчаливый ответ. Когда буйство вокруг кончилось и Яблоня смогла вернуться к себе, обернуться лицом к прежней яви, ныне черно-белой, с волглыми и едкими запахами подтаявшего снега, осевшей на него гари, и алой - то мерцало под облаками нечто, заменившее собой закат, от нее остался на виду лишь мертвый ствол. Но когда она все же могла пустить свежий росток от зримого корня и незримого семени, этот росток оперся на обугленную трость, в одно лето поднявшись в рост человека. На следующую весну деревце пышно оделось розовым и белым, а на следующее лето цветы, не такие красивые, дали, наконец, завязь. Яблоки были темно-красные, как вино, с белой плотью, просвечивающей сквозь тонкую кожуру.

Но замшелый обрубок старого ствола с треснувшей мертвой корой по-прежнему обнимал шею молодого дерева, как его старший и мрачный близнец.

Послелог. Возрождение Дома

…В этом благом, сияющем мире она жила лишь одной внешней поверхностью души, как бы обугленной и потерявшей способность чувствовать; жила, надежно укрывшись сама в себе. Ее сущность изначально была задумана столь богатой и многообразной, что и ничтожной ее частицы хватало прежде для вполне пристойной имитации нормального существования. Здесь не существовали, тут жили; однако и она достигла полной зрелости, так что внешняя сторона ее Луны стояла вровень с полными планетами и созвездиями чужих жизней.

Беда в том, что - если прибегнуть к терминам стародавней книжной премудрости - эта внешность принадлежала некоему викторианскому субъекту, не обремененному знанием о своих "оно", "эго" и "суперэго" и наслаждающемуся безмятежным плаванием в теплых матерних водах, которые еще не рассек своим жестким скальным телом суровый материк, открытый капитаном Фрейдом. И беда еще наигорчайшая: сей черный материк, черный обелиск, который она в неприветливом мире своей молодости сумела осознать и даже тайком обустроить, мало того - сделать своей истинной жизнью и радостью, именно здесь, где все были открыты до самого донца, где все поняли и приняли бы в ней что угодно, пришлось утопить, закрыть и прятать уже от себя самой. Такие горькие истины его населили, с такими страшными тайнами пришлось ей соприкоснуться.

Затерянная Вест-Индия духа. Америка, которую, по нахальному предложению одного поэта, закрыли для чистки - и, возможно, навсегда.

А вокруг бурлила пестрая, похожая на жар-птицу, уютная, пускай в чем-то суетная и мелководная жизнь Запретного Городка Харам, замкнутого рощей, забранного стеной из вистерии, чубушника и плетистой розы, соединенного с дворцом каменистыми тропками, арочными мостиками над бегущей водой, вечнозелеными галереями парковых лабиринтов. Места, доверху наполненного шелестом воды, щебетом птиц и детей, воркованием девушек, ароматами цветов и благовоний, чье неровное дыхание выправлялось тугим ритмом больших ковровых станов, ясным звоном чекана, выбивающего узор по серебру и меди. Город мастериц.

Все это так же, как и ее бытование, было внешней жизнью, "ближней", как здесь говорили: по виду богатая и красочная, она легко бы завяла без того, что было ее сердцевиной. Мало кто из гостей был допущен к жизни истинной и глубинной: разве что учителя, врачи и те мальчики, которых поначалу, лет до девяти-десяти, выпасали в Хараме вместе с девочками. Ведь детей обоего пола тут бывало побольше, чем взрослых женщин, и любили их, не различая, из чьего они чрева. Уже много позже мальчики переходили в безраздельное ведение мужчин, которые наделяли их своим особенным знанием, но и тогда не порывали связей с тем, что их вскормило и породило. А девочки навсегда оставались в ограде, бок о бок с тайной, которая всё более становилась их собственной и даже - ими самими. Это отделяло их от мужчин и мужчин - от них, и длилось это до той поры, пока обоюдная зрелость не заставляла их наводить мосты.

"Положение грани" между полами было законом для всех, кроме Зоро. Он оставался неизменно. Он пребывал.

Зоро был единственный, кто без ущерба для своего спокойствия перевалил и через девять, и через двенадцать, и через пятнадцать мальчишеских лет - а последнее было временем, когда юнцы вполне законно начинают женихаться и оттого необходимым становится укреплять женскую территорию от проникновений, недостаточно благоговейных. Изящный и горделиво сдержанный, как девица, сильный и смуглотелый, как эфеб, Зоро взирал на мир с упоением женщины, уже познавшей любовь и материнство, с мягкой иронией и достоинством среброголового старца. Он был всем, и всё было им; одним он не обладал ни в какой мере - плотной телесной грубостью перезревшего мужчины. Тайна, сопровождавшая его зачатие и рождение, никуда не ушла, только растворилась и слегка померкла - чудо в краю немногим меньших чудес.

Назвали его, как было принято на ее бывшей родине, по известной книге: Зорро - родом испанец, потомок благородных конквистадоров, крепких духом и изощренных разумом, честь которых подобна их прямому и тонкому клинку. Книга та, до дырок зачитанная и заэкранизированная прошлыми поколениями, истертая до переплета каллиграфическими перезаписями, искаженная стараниями многих поколений графиков, всё-таки никогда не могла быть исчерпана до конца. И в этом была сугубая мудрость.

В том, что самого Зоро допускали в Харам, скрывалась мудрость не меньшая; потому что внутри Харама жила Нееми.

Нееми, девочка, в чьем имени - Ноэми, Ноэминь - как и в теле, был разлит темный мед. То, что Зоро, явно или скрыто, но всё время находился рядом с ней, любуясь или только помышляя, лучше и надежнее всех оград и всех дворцовых гвардий оберегало ее от иных взглядов и улыбок. "Сводные брат и сестра от различного семени", - так называли их наполовину в шутку, и ещё: "нечаянные близнецы". Ибо были они оба едва ли не на одно лицо, хотя не было в них ни одной капли общей крови. (Духовное родство, родство по мечте - это было слишком давней и запутанной историей, о которой не было смысла тут вспоминать.) Высокие, не по возрасту стройные, широкоплечие и узкобедрые, они, держась за руки, представляли собой как бы аверс и реверс одной бронзовой монеты-пароля, две грани единой человеческой сущности - и уж явно куда большее, чем супружескую пару, которой в мечтах и еще очень робко намеревались стать. И мешал чинному их сговору вовсе не возраст, ведали здесь влюбленных и помоложе; и не упрямство родителей - через этот этап они уже прошли, едва заметив. Был у них один на двоих замысел и одно устремление, и лишь с ними они связывали устройство своей дальнейшей судьбы.

Нет, насчет разных предков и различных колен - это неверно, думала она. Отец один - Лев, Король-Лев, Король - Солнце Мира, и мать одна, я сама: мать Прошедшего сквозь Пески и Зачатой в Саду.

Так длилось. И вот как-то однажды Лев с нарочито показным вниманием поднял взор на Нееми, подносящую на узорчатом серебряном блюде пиалу горького кофе в окружении армады более мелих посудинок с томленым инжиром, сладкими тянучками, орехами семи видов и сдобным печеньем (ритуал пробуждения, столь же древний и обязывающий обе стороны, как утреннее рисование младшим брамином точки третьего глаза на лбу старшего).

- С чего ты сегодня особенно задумчива и печальна, дитя?

Вопрос Льва тоже содержал отзвук ритуала, и обозначал он время, когда можно было попросить родителя, не опасаясь сурового отказа.

- Разве особенно? Я сама считала, что как всегда и не более того.

- Значит, для твоей печали существует неизбывная причина?

- Ох, как будто мой замечательный отец ее не ведает.

- Только не говори мне, что боишься свадьбы. Уж не более, чем я пугаюсь этой тянучки из уваренных сливок, что грозит лишить меня нижней челюсти, вполне еще пригодной к делу, поверь мне.

- Свадьбы? Слишком рано тебе говорить, а мне - проявлять какие бы то ни было чувства.

- Или в Хараме скучно? Хотя здесь, как поговаривают, собран весь мир живущих с его прелестями, настает время, когда хочешь не притягивать чудеса, но самому их дарить.

- Нет, не скучно. Только слишком мы привыкаем ждать времени, чтобы оно настало. А кто его определит за нас самих?

- Дитя, стало быть, опять провидело Дом.

- Угу. Во сне он наверняка еще великолепней, чем был наяву.

Ритуал сошел в колеи, причем безнадежно.

- Ну, конечно. Вряд ли мама тебя этим грузом грузит и этой задачкой озадачивает, скорей уж Зоро, хотя этому парню откуда же знать…

- Мы же все втроем книги разглядываем, ну, те, которые твои воины привезли еще до Огненной Беды.

- Значит, лучшие из лучших. Не жеваная тряпка или вываренные щепки, припечатанные свинцом, а истинное переплетение узоров вымысла с прихотями исполнения. То, чему номинальные хозяева не знали истинной цены… Так там на картинках и простые дома книги были изображены?

- Плохо и скудно - на экслибрисах. Мы из них сделали объемную графику. Отец, этим книгам снова нужен свой главный Дом.

- Значит, тебя - а вернее, вас всех троих - так и тянет сменять влагу на сухость, полноту на пустоту и плодоносную зелень на тощие земли?

- Должен ведь кто-то принести туда жизнь.

- Знаешь, а ты права: теперь и есть самая пора. Мост между нашими землями укрепился, тамошняя зараза поулеглась и стала хорошей почвой, от старых корней поднялись новые стволы, а тебе и Зоро самая нужда повзрослеть.

- Мама решила, что поедет с нами. А книги?

- Их я отдаю вам с куда меньшей тревогой, чем маму.

- И ту, главную?

- Конечно, ведь она единственная не моя, а твоей матери, которая принесла ее с собой. Я рад, что она решила вернуться к своей жизни и цельности.

- Что ты имеешь в виду, книгу - или матушку?

- Пожалуй, обеих. От них осталась оболочка прежнего сияния, осколки стекла, почерневшие листы, знаки на которых с трудом удается прочесть.

- Тогда эти знаки нас прочтут, как это бывало в старину. И переделают.

- Да будет так. Но только возвращайтесь, ладно? И слушайся Зоро, а вы оба - мою милую супругу.

При этих заключительных словах вышеназванная супруга и будущий Неемин муж, на вполне законном основании подслушивавшие беседу у дверной завесы, скептически переглянулись.

Обратный путь был куда более торжественным и людным, чем исход оттуда (хотя, впрочем, в тех многочисленных единичных уходах и бегствах не было ни капли торжества, во всяком случае, явного). Собрался целый караван верховых и вьючных животных, привычных к дальним переходам, дневному жару, ночному холоду и безводным местностям. Тут были пышношерстые дромедары с лебединой шеей и горячими карими глазами, онагры с длинной шеей, золотистой шкурой и крутым, неподатливым нравом, но более всего зукхи, плодовитая помесь, соединяющая в себе как достоинства, так и недостатки обеих вышеназванных пород. На горячих, подбористых жеребцах гарцевала охрана, напоказ, для-ради устрашения несуществующего противника размахивая дротиками и временами касаясь рукоятей длинных кинжалов, дремлющих заткнутыми за пояс. Детки тоже ехали верхом и тоже горячили коней - по крайней мере, первые дни, пока голову не напекло и седалище не отбило. Тогда они все чаще стали наведываться в просторный паланкин, который был положен ей, "матери всех матерей". К его рукоятям были на ремнях пристегнуты самые сильные онагры, обученные иноходи: колесо было уже, разумеется, изобретено, однако на здешнем рыхлом и сыпучем бездорожье себя не оправдывало.

Естественно, Лев мог бы распорядиться насчет "особенной техники" и в считанные минуты решить то, на что им пришлось потратить не одну неделю. Однако на что нужно время, как и вечный синоним его, деньги, как не на то, чтобы тратить его с чувством, толком и наслаждением? В сверкании соленых озер уже не было прежней слепой безнадежности, иссушающий жар все чаще становился проникновенным теплом, которое путник впитывал в себя, точно ящерка, в полдень медитирующая на камне; весенняя трава скрепляла бархан легкой сетью, и каждый кривой ствол вогнал в землю крепкие и длинные корни, оделся по ветвям сизыми чешуйками, как древесный дракон. Даже по обнаженным скалам, похожим на развалины древних городов, а, может, и бывшим ими, цеплялись тонкие ветки в шипах, почках и бутонах. Путь мертвых стал дорогой жизни. Несмотря на жару, земля прямо-таки извергала из себя полчища крупных зверей и мелких зверюшек. Огромные вараны с кривыми лапами и гребнем на холке свысока поглядывали на процессию, ритмично раздувая зоб; колонии тощих песчанок выстраивались стройными рядами, как на параде, тушканчик становился любопытным столбиком и посвистывал вослед каравану.

Попадались, помимо флоры и фауны, еще и местные жители, из тех, кто, так сказать, застрял на полдороге. Хижины были кое-как сложены из плоских камней, слеплены глиной и навозом и крыты камышом, нарезанным близ ручьев, сами люди - робки и равнодушны.

Чем ближе к цели, тем гуще, выше зеленее становилась поросль - такого буйства здесь она не помнила отроду; закручивалась клубком, поднималась лабиринтом. Кусты цеплялись ветвями, создавая арки, ветвистые деревья смыкались кронами, точно готические своды. Трава склонялась под копытами, мгновенно затягивая нанесенные ими раны до полной неразличимости. Места казались трудно узнаваемы - руины всегда мельче построек, сделанное людьми - незначительнее рожденного природой.

Наконец она, выглянув из-за кожаной занавеси паланкина, с уверенностью произнесла:

- Здесь. Это было здесь.

Дальше