Пантера, сын Пантеры - Мудрая Татьяна Алексеевна 2 стр.


Место Дома, с его уровнями, кругами, зеркалами и галереями, было пусто и к тому же стянулось, скукожилось, точно с трудом заживший гнойник. На широких ступенях амфитеатра восседали кусты, покрытые белым цветом, внешний купол окончательно просел внутрь; в центре плеши зиял провал, почти полностью забитый глыбами, которые огонь, время и человеческие проклятия спаяли намертво. Иные камни были сглажены, иные стали как земля - потеряли крепость, рассыпались и умягчились. И уже тянули туда жаждущие плети ежевика и заманиха, мох набрасывал свое легкое покрывало, узаконивая и скрепляя хаос, а змея, струясь и играя по камню, отражала солнечный свет своей блестящей чешуей.

- У! Здесь ничего старого не восстановишь никакими орудиями. Все памятные нити перепутались, - разочарованно сказала Нееми.

- Зачем нам старое? В этот день оно прекрасно и так. Сделаем то, чего тут еще не было, - ответил ей Зоро. - Повторение - всегда ошибка. Помнишь, мама, что один дервиш пророка Исы рассказывал про бетонные макеты Домов Бога, сделанные в натуральную величину?

- Да, на том же самом месте, такое же точно с виду, но мертвое вместо живого - или, по крайней мере, нуждающееся в оживотворении, - ответила их мать. - Уж лучше на месте церквей ставить часовни. И ведь там были добрые места, средоточия сил, которые стоило использовать, а перед нами… Знаете, нет смысла вливать старое вино в древний сосуд. Оболочка стареет и напитывается скверными запахами, а добрый напиток сам по себе делается хмельней и слаще.

- Тогда возьмем лишь то, что лежит в стороне - камни и бревна, которые чуть обуглились, но не потеряли своей крепости, - с видом знатока произнес Зоро. - Хватит на такой дом, чтобы жить. А полки для книг встроим изнутри прямо в стены.

- Но пока растянем палатки, - сказала Нееми. - Я люблю черные шатры моей родины, в них летом прохладно, зимой тепло. И деревья тогда можно рубить только те, что мешают другим и сами болеют.

- Уж этого здесь в достатке понавыросло, - отозвался Зоро, - прямо как в Саду. Только красота больно дикая и неприбранная, как твои волосы после целого дня скачки. Но смотрите! Это ведь старое дерево - старое и в то же время юное.

Почти прямо перед ним, немного отстоя от края цирка, цвела яблоня. Ствол ее с одной стороны был покрыт лишайником и трещинами, но с другой круглился, точно стан юной женщины, и был прям; гибкие ветви отяжелели от одних бутонов, густо-розовых и махровых, подобных резному кораллу. Некоторые уже раскрывались - позже, в пору завязи, им суждено побледнеть и отдать свой цвет плодам.

- Та самая яблоня из сказки, - сказала она, ступая на землю. Люди вокруг почтительно отводили глаза - негоже вперяться в Старшую. Вынула ларец с Книгой и, поклонившись, торжественно поместила его у корней.

- Вы подобны друг другу: Книга есть Древо, Древо есть Книга, - тихо произнесла женщина. - В вашем рождении смерть, в вашей смерти - рождение. Ваши знаки проявляются пламенем и сами суть пламя. Вы встретились.

Знаки и знамения этой Книги они и прежде, и теперь пытались разобрать прежде всех прочих. Страницы были сделаны из чего-то похожего на пергамент, но нетленный и сохраняющий упругость юного листа; огонь, вода и время только зачернили их и сделали чем-то вроде шифра, но окончательно стереть не смогли. Темнота страниц казалась оборотной стороной света, вспыхнувшего с них однажды. Следы пера или стилоса, а, может быть, и тиснения на каждом из листов слились в сложную пиктограмму, цельную в своем нечаянном совершенстве; в иероглиф, заключенный картушем поля. Стоило сосредоточиться на этом начертании, или клейме, или иконке, затем коснуться взглядом или ладонью - и внутреннему взгляду открывалась целая история: каждая страница несла свою, и в то же время любое из повествований могло разрастись и включить в себя всю Книгу. Эта ожившая картина была куда более связной, чем сон, и достоверной, чем воспоминание, однако разрасталась в свой собственный текст, чем-то, если не многим, отличный от порожденных иными клеймами.

Всё вместе походило на голограмму - кристалл, который может быть расчленен на куски, каждый их которых несет в себе все объемное изображение кристалла; на зеркало, разбитое на мельчайшие зеркала, в каждом из которых играет свое собственное изображение; на клубок нерасчлененного знания, который распутывается, стоит лишь потянуть за любую из перепутанных нитей; на морскую звезду, способную пропустить себя через сито и вновь, следуя неведомому и невидимому чертежу, соединить свои разрозненные клетки. Но изображения, голограммы, нити и звезды были разные.

Миф, который открывался перед ними, не соблюдал единства времени, места и действия, рядился в различные костюмы и выступал на фоне самых разных декораций. Этот непрестанный карнавал, впрочем, не мешал следить за совокупностью событий и видеть за разными масками одни и те же лица, в разных одеждах - одни и те же тела, а за всей этой круговертью - единую пружину, причину и закон.

Так они трое играли в Книгу, а Книга проявляла их самих. По мере углубления в нее Дом возрастал - не такой, как замыслили дети, но и совсем не такой, как прежде. И вот когда ядро нового Дома было воздвигнуто вокруг Яблони, которая стояла на просторном внутреннем дворе, в окружении газонов и аркад, у детей появились собственные ребятишки. И уже эти новые отроки и отроковицы попросили бабку нанести то, что порождала Книга, на чистые белые листы. Она тогда приложила, в угоду внукам, немалые усилия, пытаясь свести все эпизоды к одному знаменателю и подровнять под одну гребенку. Однако прежние качества Черной Книги возобладали и в Книге Белой: сюжет, выиграв в связности, норовил проиграть в логичности, ослабление Логоса приводило к прирастанию Интуиции. Из авторского текста виднелись полупереваренные кости цитат, иной эпиграф так и норовил подмять под себя главу, которую предварял. Любой из чтецов и слушателей, развязав свои творческие силы, сам становился избранным героем, отчасти прилагая к тому обстоятельства своей жизни, и входил в Книгу не замечая, в свою очередь, того, что она выворачивает себя во весь мир.

Да, прав был Лев, когда однажды сказал, что в одной этой Книге заключены все книги былого Дома, которые, сгорев, были всего лишь выпущены на волю с правом призвать их назад.

Теперь происходило именно это. Позже люди дали клеймам название, и стало возможным открыть Книгу в нужном месте, только окликнув ее одним из имен.

Вот эти имена.

Братья

Жили-были, не тужили два брата, спаянных одной кровью: Кабил и Хабил… Что, скажете, слишком уж прозрачно, несмотря на бедуинское прочтение библейских имен? Или, наоборот, чересчур мрачно, что в данном случае то же самое? Ладно, давайте тогда по-другому.

Жили два брата: Мефодий и Плазмодий. Первый изобрел слоговую азбуку, второй - витиеватое написание ее харфов. Первый учил, как складывать слоги в слова, слова - в фразы, а фразы - в периоды. Второй - как слышать промежутки, видеть между строк и погружаться в маргинальную пустоту страничных полей.

Что, снова не подходит, говорите? Очень уж заумно? Ладно, попробуем в третий и последний разок.

Ну, естественно, второй абзац - такая же фантастика, как первый - миф, а второй - чистой воды словоблудие. Тем не менее, ничто не мешает этим историям до предела приблизиться к живой и животрепещущей реальности. Не забывайте о том, что миф, по последним научным данным, и есть самая глубокая истина, только выраженная отнюдь не в общедоступной форме и не для широкого круга непосвященных. Неужели вам - из-за хронического нежелания пошевелить извилиной - так желательно пополнить собою полк профанов? Или в ход пошли вытесненные в подсознание и рационализованные имперские амбиции?

Ох, да что с вами спорить, давайте переходить к неприкрашенной сути дела.

…То были два умеренно пожилых девственника, и звали их Иосия и Закария. Тут надо сказать, что в стране Библ, откуда они почему-то оказались родом, все мужские имена традиционно оканчивались на а, женские же - на все прочие буквы здешнего алфавита. Что касается постоянного и даже злостного искажения традиций, которое мы можем в дальнейшем наблюдать, то невелика в том беда: ведь верно сказано, что исключения суть подтверждение правила и служат к вящей его славе, даже если их количественно и по весу гораздо больше. И еще сказано: правило для того только и существует, чтобы его нарушать.

Если углубиться в родословные дебри, которые в данном случае напоминают не дерево, а скорее раскидистый терновый куст, то окажется, что начало всему положил некий легендарный предок по имени Грегор Мендель, по всей видимости, иностранец, который первой половине своей жизни был вполне добропорядочным монахом и в этом своем состоянии даже на нечто набрел и нечто изобрел - как помнится, по части бобовых. Однако затем (как говорится, земную жизнь пройдя до половины и оказавшись в сумрачном лесу, что рос на окраине Библа) вдруг поддался проповеди одного августинского монаха, расстриги и бродяги по имени Мартин, сам по примеру того расстригся, отпустив буйную, до самых плеч, полуседую шевелюру, со скандалом оженился на бывшей монахине (оправдываясь почему-то тем, что ныне он сам родил самого себя нового и дополнил свою фамилию) и даже, как сплетничают, написал по случаю того бравурный свадебный марш. Понятное дело, после всех его подвигов только в Библе ему было и скрываться; в ту пору это была самая крепкая обитель диссидентства, хотя длилась пора недолго.

Легенда, которую мы поведали, безусловно перепутала предков с их потомками; одно известно со всей достоверностью. Многочисленные отпрыски мужского пола, которые родились от его семени, чтобы населить страну Библ, и их собственные дети уже твердо и с честью несли по свету фамилию Мендельсон; однако памятуя беспечальное предково прошлое и в какой-то мере сожалея о нем и желая искупить, в узилище брака вступали неохотно, а размножались в неволе и вообще спустя рукава (или, точнее, полы и подолы). Все же, пока родительский авторитет еще довлел над свободной волей и правом на самоопределение, дело умножения славного рода кое-как, но продвигалось, к родословному древу прирастали новые ветви и давали отростки, одеваемые и овеваемые свежей листвой. Кроны сплетались ветвями с иными деревьями, и все они смыкались в свод, наполняя собой и своей прохладой знойную землю.

Помимо сыновей, рождались дочери, куда менее склонные к интровертности и одиночеству и куда более - к свиванию гнезда и плодоношению. Но фамилии они не продолжали; то были отрезанные ветки, привитые к чужому стволу и цветущие не за нашим забором. Разумеется, в старину еще можно было поддержать скудеющий род жаркой просьбой властителю и дать фамилию крепкому дочернему потомству по причине отсутствия или хилости сыновнего. Но патриархальная благодать изживала себя, победно наступало новое время, и всё истончалась вершина могучего некогда ствола, покуда не обрела за многотерпеливость свою двойной венец - неких чудаковатых близняшек.

Иосия

Среди однояйцевых двойняшек всегда бывает один старший, другой младший. Так вот, первым - вполне законным и вовсе не оспорившим первенство, как Иаков, - был Иосия.

Проживал он, скромно прилепившись к владениям младшего брата. Ибо Закария унаследовал - в полное свое распоряжение и без споров - родовое гнездо, уютную двухэтажную руину из бетона и замшелого рыжего кирпича. Точнее, бетонным был высокий фундамент, кирпичным - высокий первый этаж, а чердак (или, по-новомодному, мансарда) был сложен из толстенного бруса, тяжестью и прочностью едва ли не превосходящего обожженную глину. Правда, жук и червь уже проточили в дереве свои письмена, уподобляясь в своем занятии двуногим постояльцам из тех, что пограмотнее, а кровля состояла из железа только на треть - остальное приходилось на долю множественных слоев олифы и сурика; оттого пребывание в высоких сферах становилось занятием одновременно романтическим, в духе барбизонцев и пуантилистов, и рискованным. Иначе говоря, живет на чердаке тот, у кого свой чердак отъехал.

Именно поэтому этот верхний этаж стала любимым местом Элизабет, жены младшего брата, где ей голову приходили самые необоснованные изо всех сумасбродных ее идей, коим несть числа. Внизу уже давно господствовали ее вкус и трудолюбие: атласные складки занавесей, деревянные кружева шкафов, тяжелые домотканые половики, медь и бронза, лощеная, вощеная и накрахмаленная чистота. Верх же, куда ссылались предметы, потерявшие или не находящие места в крошечном Лизином мироздании, постепенно становился прибежищем утонченного беспорядка, покрытого патиной въевшейся пыли и древних окислов.

Закария, Лизин муж, ни с тем, ни другим местом не гармонировал: порядок он, как человек мастеровитый, любил деловой, не шибко прилизанный, а творческий хаос, в который, как полагают, ввергает мир любой истинный поэт (поэтом же Закария был настоящим во всех смыслах, можете не сомневаться), напоминал скорее сияющую пустоту. Так что, вдруг оженившись, молодожен сразу потеснил себя прочь от вещного соблазна во флигель, строенный также в два яруса: внизу был каретный сарай, позднее гараж, вверху "дежурка" и одновременно мастерская. Эта мастерская, со струнными рядами полок и методически расположенным инструментом самого великолепного свойства, посреди которой капитально устроился солидный верстак, естественной полировкой и тумбами превосходящий любой конторский стол, была создана предком Закарии будто по его личному заказу. А поскольку здесь обнаружилось и узкое "девичье" ложе в виде матраса, который лежал посреди небольшого острова из толстенных циновок, то Закария тут и поселился. Уж это самой природой было отдано ему в безраздельное пользование!

Сии витиеватые периоды вроде бы должны объяснить, отчего самый главный мужчина в доме удовольствовался самой малой и тесной четвертью доставшейся от предков жилой площади. Не то что он был так скромен - просто не умел противиться обстоятельствам, и оттого они ему всегда благоприятствовали. В самом деле, разве вина Закарии, если он выбился из холостяцкого состояния, когда старший брат еще стойко в нем пребывал? Зато теперь и сам Иосия подселился к нему в нутро пещеры из плотного камня, который, в отличие от глины, днем впитывал в себя нестерпимую жару, а в темное время суток постепенно отдавал. Там уже давно не было ни карет, ни более поздних автомобилей, ни их корма. В эру двуколок и тарантасов тут были выгорожены денники, и оттого дух, который витал в этих стенах, был даже более сенной и древесный, чем бензинный и горюче-смазочный. Чуть попахивало сбруйной кожей, смолой и дымом от крошечной печурки, которую в семье почему-то обозвали "душегрейкой". Кстати расположилась у одной из стен и поленница из отборного сухостоя, которую не извели по причине глобального потепления, случившегося во времена еще отца близнецов. Ее с оглядкой изводили теперь на щепу и чурбачки, ибо печка потребляла только деликатный корм.

Тут, сложенные в деловом порядке, в ожидании часа своей славы, то ли грядущей, то ли уже прошедшей, таились по углам остатки явной древесной рухляди: забор и калитка, расщепленные на тонкие рейки, чурбачки, нарезанные из бесплодной смоковницы, филенки от резных комодов и плашки наборного паркета. Закарию все это уже перестало вдохновлять на столярные подвиги, но его брата обуяла ностальгия, а, может быть, смутная потребность в медитации.

Еще здесь был протянут многожильный бронированный кабель; Иосия не спрашивал, кто из предков так для него расстарался, а мигом притащил с работы списанный ноутбук и паровую кофеварку, из братниной мастерской - кусок кремниевой прокладки для футеровки очага, из дома - приземистый стол с отпиленными ножками, раскидистое кресло, плед, латунную турку и два бокала. А больше ему ничего и не надо было для личного счастья.

Ведь там, где у Закарии располагались бы всякие молотки, ножи, стамески, рашпили, надфили, сверла, дрели и коловороты, метчики с плашками, рубанки, фуганки и нивелиры, шильца и пробойники, Иосия поселил книги.

Их он (с благословения или благодаря снисходительности начальства, как же иначе) упасал из Дома. Ибо, как уже можно было бы понять, он там работал; да и Закария также.

Книги, все без исключения, были пухлы от старости, обтрепаны по краям и еле дышали от ветхости. Целлюлоза сгорела от времени и стала чайного цвета; пергамены усохли и покоробились; на бумаге верже проступили разводы, мало общего имеющие с водяными знаками; кожа переплетных корок изгнила и полопалась. Труды обоих братьев как-то сохраняли пристойность внешнего вида, но никак не могли унять книжную пыль.

Первопричиной легальных книжных краж был архаический обычай пускать тома, пришедшие в негодность, вдоль по текущей воде или (в более поздние времена, когда свободной влаги почти не осталось) хоронить в пещере - не сжигать, не резать, а только ждать, пока естественный ход событий не превратит их в сущую труху. Вот они и ждали - у братьев в гостях.

Иосия после дня работы среди книг, но не рядом с ними окапывался в своем убежище и сидел тут часами, погрузившись в недра старенького буровато-зеленого пледа и вдыхая кофейные и книжные ароматы. Он отыскивал во прахе и в пыли неведомые жемчужины, о которых знали только они двое и благородный слепец Пауло Боргес, начальник обоих и номинальный директор Дома.

Что же сказать о работе Иосии? Начальник одного из отделов, возможно, архивного или по списанию устаревших материалов; история того не сохранила, ибо сие было ей неинтересно.

Никто в Доме, где хранились раритеты, и не думал выдавать книги, как в обычной читалке. Они стояли на полках неподвижно и непролистанно, и лишь крошечные, как блоха и муравей, сканеры двигались от буквы к букве, передавая, если возникала в том нужда, связный текст на темные экраны гигантских, в полстены, мониторов центрального зала. Их называли тут зеркалами. (Кстати, именно из-за микросканирования нельзя было ламинировать страницы раритетов, и в конечном счете именно это обстоятельство давало простор Иосии.)

Никто не знал, женат или холост был почитаемый Иосией господин Пауло. Из любви, благоговения и желания по мере своих сил и обстоятельств подражать ему Иосия уверил себя во втором. Собственное же стремление Иосии к пребыванию в девстве было таким неколебимым, ибо имело и иные корни, помимо традиционных родовых. Иосия был влюблен давно и непоправимо. Эта самая Анна, пришелица из иного царства, в раннем отрочестве глядела одинаково на самого Иосию и на его лучшего друга, однако Иосия предпочел отдалиться и уступить своенравную девицу Якиме, искуснейшему переплетчику Дома и щедрой души человеку. Он считал Якиму куда более подходящей парой Анне, чем застенчивый книжный червь. Шансы червя были все же немалыми: и лицом благолепен, и умом просторен, и вообще знаток прекрасного во всех его видах. Якима был таков же, но попроще: только вот замечали, что стоило ему как-то особенно взглянуть на Анну, как она улыбалась, чуть отводя глаза.

Назад Дальше