"Всем лучшим в себе я обязан Книге".
"Книга - это наше всё!"
"Рукописи не горят".
"А чтобы зло пресечь - собрать все книги и стеречь".
В последнем изречении чувствовалось нечто недосказанное, некая цитата из классика, искаженная временем.
Дом Книги - предел, еже не прейдеши. Абсолют, средоточие и сердце. Хранилище готовых, устоявшихся, законсервированных смыслов: отсюда и живучесть легенд о Горном Хрустале, в котором запечатлена - в который запечатана - Книга Книг.
Купол Дома был виден с одинаковой ясностью со всех концов страны, он довлел над пространством и временем, мыслями и мольбами, людьми и природой. Он нагружал собой подземные этажи, где хранились оригиналы, ложась на мощные дуги перекрытий, на путаницу разноуровневых коридоров. Вместо шпиля его венчала некая воронка, означающая символическое поглощение информации. В самом деле, внутренность Купола представляла собой гигантский компьютерный зал, в отличие от подземелий, очень простой, регулярный и однородный по архитектуре. Своды были рассчитаны на прямое попадание самого страшного из вымерших за последнее столетие вооружений, которое слыло фатально деструктивным и почти абсолютным. (Узкую брешь этого "почти" закрывала отсроченная на долгое время генетическая смерть, заложенная в генах пораженного люда.)
А еще Купол походил на расплющенную грудь с круглым соском - создавался образ трудолюбивой матери-кормилицы; на широкую телом и узкую в горлышке вазу - лаконичный сосуд мудрости, куда многое входит, но немногое может выйти вон.
Скептики сплетничали, что горловина Купола более всего похож на рот, вытянутый трубочкой, который всасывает в себя нечто неосязаемо густое - очевидно, млеко мудрости. О великий центр сохранения и поглощения информации!
В отсеках, расходящихся от центра секторами, перегородки между которыми, естественно, не доходя до высоченного потолка и обрываясь на высоте двух человеческих ростов, находились большие жидкокристаллические мониторы, поставленные в семь рядов. Иногда среди них встречались и более современные: объемное изображение подавалось на мгновенно возникающую стену из брызг. Но этот кинематографический эффект, в общем, не оправдывал себя в отношении книг, по природе своей плоских и плоскостных.
Картина складывалась потрясающая, однако в общем и целом вполне реалистическая - если бы не широкий столб света, соединяющий пустой центр зала с горловиной, но явно изливающийся не оттуда. Даже в редкие здесь пасмурные дни он был по-прежнему золотист и плотен, и пылинки в нем искрились, как слюда в авантюрине. Но что было еще более странным - этот столб не исчезал, когда на потускневшем бронированном стекле светового колодца ради безопасности стягивали стальную диафрагму.
Пытались сюда, в центр, поместить что-либо из аппаратуры, но всякий раз дело не залаживалось, да и боязно вроде становилось. Поэтому ни один из огромных цветных принтеров, или печатных планшетов, даже близко от столба не стоял. Помещались они, числом два-три, в секторах, и информация на них шла со всех экранов в порядке очереди.
Удивительный свет, играя на полированных плитах пола, попадал на экраны мониторов и поглощался их чернотой, казалось, без остатка. А за экранами последнего ряда, намертво впаянными в стену, тянулись коридоры, по которым проходили провода, те жилы, по которым микросканеры качали информацию, добытую из книг, подобно трудолюбивым пчелам, хлопотливым муравьям и прочим персонажам старых басен. Однако знатоки считали, что сканеры дают рецепт блюда, не позволяя оценить его вкус.
Книги хранились в высоких ступенчатых шкафах с антресолью, отягощали собой многоярусные полки с променадами и создавали внутри сети проходов свою особую структуру. Эта бесконечная протяженность, где с любого выступа свисали бороды пыли и паутины, из каждого тупика тянуло гнилью и плесенью, от каждого ряда намертво стиснутых книг - сухим электричеством и мышами, а по сводам блуждали тусклые огоньки, - была местом, куда не хаживал уборщик с ведром, шваброй и запасом моющих средств, потому что действиям библиотечного сотрудника подвластна лишь культурная зона, но не мифологическая.
Книги постепенно ограждались от читателя, и уже во времена Иосии и Закарии стали доступны лишь самые обиходные. Лишь темные экраны выворачивали содержание прочих на жаждущего заказчика и алчущего поклонника. Таких поклонников было не так уж и много. То же касалось перепечатанных книг, даже если они и представляли собой абсолютную копию того же формата и тех же красок: те же знатоки находили, что в процессе репринта от книг отлетала некая мистическая аура, исчезал аромат. Впрочем, копии служили отнюдь не чтению, но высокой цели сохранности фондов. Поэтому рядовой сотрудник Дома вполне мог за всю жизнь не держать в руках даже и клочка бумаги, испещренной знаками. К книгам, пришедшим в негодность (а происходило такое крайне редко благодаря оптимальным условиям их хранения), получали доступ люди особой касты, которых прочие, прикрепленные к чистой работе, слегка презирали. В мире суперэлектроники, сверхчувствительной к книжной пыли, уборщики были париями и парасхитами, потрошителями трупов и мумификаторами. И вправду: пыль от древних манускриптов, старинных инкунабул, пухлых кодексов и свитков, обвитых вокруг колонн слоновой кости и черного дерева, - самая въедливая в мире, ее флюиды проникают сквозь кожу и легкие и поселяются в самом сердце. И в мозгу: про достопамятных братьев и дона Пауло с некоторой даже брезгливостью говорили, что к концу жизни они тихо помешались на книгах. Тем более, стихи писали…
Сочинение стихов не было в стране Библ вовсе запретным, однако неблагонадежным и клеймилось всякими штампами: от невинной графомании до прямого кощунства. Существовали классические образцы, которые считались непревзойденными, они строили и объясняли библиотский мир так изысканно и в тоже время достоверно и непротиворечиво, что для иных зовов, гласов и толкований просто не оставалось места. А поскольку все известные поэты были прозаиками, прозаики же - поэтами, запреты и ограничения, которые налагались на поэзию, автоматически продлевались в сторону любой самостоятельной письменной деятельности. Собственно, для себя творить не возбранялось, а вот прочитать семье и друзьям, а тем более возгласить с какого-либо из государственных лобных мест, протиражировать и тем более запихнуть в стальное чрево Вселенской Цифровой Машины - это грозило карой, неопределенной, но оттого еще более грозной.
Незыблемые прелести книг - о, это были крепостные стены, скалы и рифы, коралл вокруг благодатной океанской заводи.
А как же Эшу? Он ведь был поэт и наследник поэтов? Непонятно почему, однако ему позволяли соединять несколько ремесел во взрывоопасную смесь. Впрочем, стихов он не цитировал, а если и доводилось, то списывал на малоизвестных мэтров. Контакты его с книжными копиями и даже с оригиналами устраивали начальство: он числился работником не культуры, а простой гигиены. Ну а тому, кто убирается в большом зале, не возбраняется и проверять те машины, которые он оберегает от воздействий, к примеру, оглаживать экран перчаткой или тыкать пальцем в клавиатуру. (По большей части мониторов уже шарились без клавиатуры и мыши, просто пальцами, но Эшу, да и не только он, любил старину.) И что беды, если он время от времени добирается своей шваброй до первоисточника пыльных заражений? Так что пока все шло хорошо: Дон Пауло его оберегал, рядовые библиотечные дамы любили за незыблемую кавалерственность.
Библ, или История женской особливости
"От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…"Э. Багрицкий
Не одному лишь книжному делу и книжной философии учил до своего выбытия дон Пауло своего юного ученика и не об одних только библиотечных делах слагал он мифы и поэмы. Он задумывался еще и над тем, всегда ли женщины Библа были тем, чем были, и исконна ли их главенствующая роль в библском, библейском и библиотечном мироздании. И, задумываясь, собирал и излагал соратнику по мужской части древние предания, старые сказания, новые творения и по их поводу свои соображения. Ибо, как говорилось и передавалось из уст в уста (в том числе долгим поцелуем), и от уст к уху (почтительно приклоненному к молвящим губам), потому что никакая бумага не выдерживала и ни одни цензор не пропускал…
…издревле любовные союзы в Библе бывали трех родов, так любовно описанных Платоном в диалоге "Пир", и находились в устойчивом равновесии. Всем, в любое время и в любом месте, находилось развлечение по душе и склонности, и земля отнюдь не тяготилась этим роением, ибо лишь одна треть таких союзов была перспективна в смысле потомства: между мужчиной и женщиной. Именно ее имело смысл припечатывать законом и увенчивать браком; но уж зато и женская плодовитость в таких союзах была на уровне, и мужская сила не давала осечки.
В давние времена жизнь была проста, связи и развязки необременительны, закон же пребывал в зачаточном состоянии. Когда же общество развилось и супруги смогли найти себе более интересные и поглощающие занятия, чем охота, собирательство, пахота и упасание стад, рождаемость слегка пошатнулась, но осталась стоять. (И немудрено: жена-гончар - не помощник в мужниной кузне, источник жара у них разный.) Дифференциация рукоделий и ремесел повела к изобилию продукта, которое никак не было склонно приостанавливаться; изобилие вело к миру и спокойствию, спокойствие - к слабости. Людей было много, но отыскать человека стало труднее. Оборотной стороной изобилия явилось то, что всегда приносят с собой крысы: чума и государственность.
Чума урезала население, государство во всеоружии жреческой догмы узрело в первой кару за грехи второго. Был спешно издан целый букет декретов против безнравственности, к которой были причислены однополые и кратковременные союзы, а также развод в разнополых, освященных авторитетами всякого рода и давших (или могущих дать) плод. Бесплодные пары пока еще могли разойтись в разные стороны, хотя доказательства бесплодия требовались lj до крайности очевидные. Плод и его право на существование были объявлены святыней и защищались всей мощью закона.
Поначалу рождаемость (особенно среди младенцев мужского пола) взбурлила и волной взмыла вверх. Хотя кое-кто угадывал в этом обычную реакцию на конец эпидемии и начало закона, сие событие внушило людям оптимизм в отношении мудрого руководства и уверенность в будущем человечества.
Дальнейшие события показали неоправданность таких взглядов. Ибо природа, как бы опомнившись и не желая отныне переносить бремя слепых и бездумных рождений, заново перетасовала карты. Вновь испробовала болезни, неурожаи, стихийные бедствия - напрасно: кроликов уже ничто не брало. Они развили науку и промышленность, они находили применение всем рукам и наполнение всем ртам.
Тогда природа устроила так, что конкретный результат в виде младенца стала приносить едва ли треть натуральных, освященных и узаконенных брачных союзов. Блудодеи же всякого рода могли резвиться без каких-либо серьезных последствий: можно предположить, что накал чувств выжигал из лона все, что там укоренялось, как вредное, так и полезное. Возможно также, что дети в бюрократическом государстве заводились от кропила или от штампика в паспорте.
Женщины, продолжал дон Пауло, и тут исхитрились и извернулись. Все-таки они тоже природные создания в большей мере, чем мы. Когда мужчины в своей массе делаются бессильны телом и целомудренны умом, их жены используют возможность отпочковать от себя другую женщину на полную катушку, что мы и наблюдаем. Ибо властность женщин происходит не из того места, что у мужчин.
- Учти, мой Эшу, - говорил Боргес, - что кары, налагаемые природой за муравьиный инстинкт, особенно когда он овладевает высокоразвитой популяцией, вообще суровы. Дурная генетика лишь окольно связана с плохой экологией. О стихийных бедствиях часто говорят, что "земля не держит людского роду", и бывают правы; моровое поветрие никогда не уходит от нас далеко и ждет, пока человек оступится. Есть более человеческая, так сказать, кара - войны, которые происходят не от экономики, не из политики, а от тесноты, действующей вначале на психику. В войне чудовищно проявляет себя сила необходимая и даже разумная, которая взрывается как бы для того, чтобы раздвинуть стены. Ибо ни мир, ни природа - не грех и не грязь, как бы ни были удивительны их повеления. (Ох, не люблю карающих слов!) Напротив, нельзя быть в ладу с Богом, порвав гармоничную связь с природой и не уравновесив общество. Природа и жизнь - вечный круговорот смертей и рождений, увядания и обновления; а Бог - это стрела. Вращение и полет: из этих векторов сложено движение человеческого рода к совершенству, могущее длиться сколь угодно долго, спиралью расширяющееся в бесконечность.
Человек уподобляется животному не в яростном следовании инстинктам (ибо слепой животный инстинкт лишь замена зрячей, человеческой по преимуществу, интуиции) - но в своем стремлении размножиться во что бы то ни стало. Вопреки именно своей животности.
Ведь животным он уподобляет себя как презренный дилетант. Зверь размножается в равной степени целеустремленно и слепо, рационально и бездумно. На его инстинкт наложены мощные регуляторы, не дающие себя взломать. Косный по своей сути, инстинкт все же куда более тонок, чем рассудок homo - пока-не-sapiens`а. Самка зверя зачинает в наилучшее время весеннего бурления соков и носит в себе оплодотворенную клетку, которая дрейфует в маточных водах, подобно кораблику убаюкивая в себе дремлющую жизнь. Так длится до тех пор, пока не настанет лучший час для вынашивания плода: стойкое тепло и изобилие корма. Тогда дитя пристает к берегу и укрепляется на нем, как ракушка, чтобы вызреть в надлежащую пору. Время человеческого плода - жесткое, непреложное время, подобное часовому механизму, спущенному курку, зажженному бикфордову шнуру. Время зверя - гибкое, подобное времени запечатленного текста. Первое - рок, второе- свобода. Первое - закон, второе - благодать.
В святом деле размножения человек идет напролом, ощущая это как свою волю, не осознавая того, что это кара. Он следует данным извне предписаниям - религии, морали, бытия - не ощущая своих внутренних побуждений. На него давит вся необратимость рока.
- А при чем тут женщина? - спросил Эшу.
- Кто зачинает, носит и слагает ношу, как не женщина? - ответил дон Пауло вопросом на вопрос. - Если она не хочет быть муравьиной царицей, то поневоле делает из себя рабочую пчелу. У здешних рабочих пчелок тоже есть иерархия и борьба за более высокое место в ней. И все-таки истинная и пренебрегаемая роль женщины - быть царицей смертей и рождений.
- Дом - создание рабочих самок?
- Но не с самого начала. Работницы способны только лепить соты и заполнять их медом и воском, - Пауло хотел добавить нечто для полноты сравнения, но вдруг слегка изменил предмет беседы:
- Знаешь, как возникли первые бумажные фабрики? Они назывались бумажные мельницы, вот именно. Ставили их среди леса и на берегу большой воды, чтобы толочь и промывать массу, которая должна была стать книгой. А книга, будучи создана, должна была обновлять и возрождать мир, принесенный ей в жертву. Такой дом должен был быть духом и сердцем лесов и рощ, луговых просторов, речных пойм, заросших тростником, чистых ручьев; словом - всего самого лучшего на свете. Не стоит говорить тебе, как все это было извращено. Библ - бесплодная земля, в которой книги суть семена новой жизни, но они - пленники Библиотеки, зерна, стиснутые в початок. Вместо излучения мы впитываем. Жадное и ненасытное жерло нашей святыни поглощает тексты, которые мы ей добываем, но ничего не отдает взамен: лоно и чрево шлюхи. Мир втянут, запечатлен и замурован в текстах. Мы видим в этом торжество цивилизации, но что означает неплодие наших женщин, как не знак неплодности наших усилий?
- Старые мастера хотели вложить силу в книгу, чтобы она вернула ее возросшей, - ответил Эшу мечтательно. - Каждая книга в идеале - разомкнутая замкнутость. В ней таится алгоритм Главной Книги, самой первой. А ныне создатели Книги стали простыми хранителями запечатленных значков.
- Ты-то что об этом знаешь?
- Я умею читать и между строк, учитель. По преимуществу между строк.
Эшу заснул и увидел сон: зловещий, однако оставивший в душе умиротворение. В нем посреди увитых паутиной, причудливо изогнутых кипарисов высоко возлежала женщина, и из ее лона истекал светлый поток звездных семян; напротив стояла старуха, жадная темнота ее чрева поглощала этот поток, но стройные кипарисы, окружавшие ее, были сплошь одеты вьющимися розами цвета зари, вина и огня.
Времяпрепровождение
Но я - однообразный человек -
взял в рот длинную сияющую дудку,
дул, и, подчиненные дыханию,
слова вылетали в мир, становясь предметами.Корова мне кашу варила.
дерево сказку читало,
а мертвые домики мира
прыгали, словно живые.Н. Заболоцкий
Печаль о несбывшемся погрузила Эшу в зиму; то была зима души, о которой он сложил свои первые настоящие стихи.
"Зимой надо спать,
Зимой - время ждать
И медлить - смерти и жизни;
Зимой стоит теплые вещи вязать
И расточаться в души укоризне".
Расточался он сам; вязала, в общем, Син. Она тянула из рыхлого клубка привозной мягкой шерсти нескончаемую нить длиною в вечность, с помощью веретена и спиц превращая ее в шарфы, необозримые, как жизнь. Красила шерсть кофейной гущей для вящего удобства гадания, окислами металлов - ради алхимических реакций и строила многоцветные шапочки и свитера, плела кружевные паутины платков и шалей. Делала из вязанных крючком квадратиков лоскутное покрывало, важностью своих философских задач уподобляясь Клименту Александрийскому. Раздаривала их и сбывала задешево, лишь бы окупить сырье. А еще она выучилась прясть все, что прядется: кошачьи очески, сосновую хвою, распаренную и размятую на короткие тонкие пряди, мягкий негорючий камень. Анна, еще пока крепкая старуха, в конюшне уже не работала, больше надзирала и поучала, хотя ездить верхом по-прежнему любила.
- Совсем ты стал похож на спаржу, - ворчала Анна на внука, - а все оттого, что работаешь по ночам и хлещешь такой крепкий кофе, что впору ножом резать.
- Бабуся, я же весь в тебя, - оправдывался Эшу. - Кто говорил по вопросу должной концентрации кофеина, что лучше иметь один раз удовольствие, чем два раза неприятность?
Поскольку домашнее время большинства членов их семьи порядочно сократили вместе с самими членами, на плечи оставшихся легла дополнительная нагрузка. Необходимо было спешно и с толком тратить те дни, часы и минуты, что не успели пустить в оборот Лиза, Закария и отчасти Иосия, не говоря о Дитяти из ларца и найденышу из орешка, которые если и проводили свое законное время, то непонятно где и как.
Поскольку Анна была крепко завязана со своей конюшней, а Син - ввязана в свое вязанье и пряденье, эта задача с самого начала выпала Эшу, тогда совсем мальчишке.