Магнолия. 12 дней - Анатолий Тосс 21 стр.


И тут я почувствовал себя частью мезальянса, причем недобирающей, мизерной его частью. Если рядом с этой женщиной каким-то чудным, противоестественным образом и возникло свободное место, то возникло оно совсем не для меня. Кто я? Желторотый, неимущий студент, который примечателен разве что тем, что пописывает короткие рассказики в местные газеты-журналы. Которые, кстати, и самого автора, и его рассказики по большей части отшивают. Нет, ни по одному параметру я не подхожу ей – несерьезный, несолидный, ничего не добившийся, ничего не имеющий.

Вот так уверенность, вильнув своим упругим хвостиком, и выскользнула, и сразу растворилась в полумраке слабо попахивающего коньяком медицинского кабинета. А без уверенности я сразу почувствовал себя частично выпотрошенным, зажатым, неловким, неуклюжим – даже в рукава куртки без посторонней помощи с трудом попадал.

Видимо, я слишком долго ковырялся с рукавами, Мила снова подлетела, сняла с шеи косынку, оказывается, под воротником шубки цветастой лентой струилась вниз шелковая косынка. А может, и не шелковая, я не разобрал. Соединила два конца у меня за шеей, завязала узлом, пальцы ее то и дело касались моей кожи, я слышал запах ее духов, чувствовал горячность тела, дышащего теплом из-под раскаленной шубки, и все больше и больше ощущал себя маленьким, мелким, ничтожным, неподходящим.

Она взяла мою левую руку, осторожно, по врачебному аккуратно просунула ее в мягкую петлю косынки.

– Расслабь кисть, ты слишком напряжен, – приказала она, не поднимая больше на меня глаз. Потом помогла вдеть правую руку в рукав куртки, накинула ее на левое плечо, как накидку, и получалось, что теперь мы оба готовы в вечернему рауту в Большом.

Москва того времени, в отличие от Москвы сегодняшней, отличалась немногочисленностью частного транспорта. Улицам были неведомы пробки, особенно в морозные, заснеженные вечера, когда большинство, как их тогда называли, "автолюбителей" даже не пытались заводить свои капризные ржавеющие "Москвичи" и "Запорожцы". А вот Милины "Жигули" мороза почему-то не боялись, завелись, как им и полагалось, с пол-оборота, и вот мы уже рассекали Профсоюзную и минут через пятнадцать планировали оказаться как раз на площади Свердлова, прямо напротив вздыбленных лошадей Большого.

За эти резвые двадцать минут я уже более-менее восстановился, обрел заблудшую было уверенность и кое-как ощутил себя прежним, привычно знакомым себе. Ну да, конечно, несолидным, конечно, несерьезным. что там меня еще недавно смущало?. Недобившимся, недостигнувшим, и прочее, и проч., и пр.

Но, с другой стороны, все же молодым, все же в меру беспечным, в меру удачливым, не без способностей, с надеждами и планами на будущее. А значит, нет никакой причины тушеваться ни перед роскошными дамами, ни перед жизнью как таковой.

В кассовом предбаннике топталось небольшое стадо хорошо одетых, солидных людей. Хотя несолидные топтались тоже. Даже в окошко к администратору мелко колыхалась, переваливалась с ноги на ногу тягучая очередь. Но и она, как оказалось, не предназначалась для нас. Там, рядом с окошком, находилось еще одно окошко, закрытое, занавешенное с внутренней стороны плотной серенькой занавеской. Милочка подошла, постучала пальчиком в лайковой перчатке в толстое, почти пуленепробиваемое стекло, занавеска на мгновение шевельнулась, потом застыла снова.

– У вас тут явка, что ли? Конспирация на самом высоком уровне. Ты пароль-то не позабыла?

– Ладно болтать, пойдем. – Она взяла меня за руку, как мамаша берет за руку ребенка, ну хорошо, не мамаша, а старшая сестра, и деловито потащила к большим, тяжелым, помпезным входным дверям самого большого и помпезного театра в стране. Оказывается, нас там уже ждали.

Женщина лет тридцати, а может, и моложе, под тридцать, высокая, красивая, а главное, невероятно ухоженная, в длинном черном до пят платье, про такое, насколько я понимал, говорят "вечернее", с глубоким декольте, занавешенным, впрочем, густой, тоже темной шалью, стояла у дверей, поеживаясь от холодного вестибюльного сквозняка.

– Людмила Борисовна, – бросилась ухоженная женщина к Милочке, – Елизавета Аркадьевна просила вас зайти к ней. Вот, возьмите контрамарки. Пойдемте. – Она хлопнула ухоженными, красивыми ресницами, бросила на меня взгляд ухоженными, красивыми глазами, улыбнулась ухоженными, тоже красивыми губками, показав ровные (хотел написать, "ухоженные") зубки, длинными ухоженными пальцами поправила на плече шаль, так что та колыхнулась, как давеча занавеска в окошке, чуть приоткрыв ухоженное, красивое декольте, и первая двинулась внутрь святейшего из всех храмов искусств. – Одежду можете у меня в администраторской оставить, чтобы потом в очереди в гардероб не толкаться, – посоветовала администраторша и открыла едва заметную, замаскированную портьерой дверь.

– Спасибо, Тамарочка, – отозвалась моя покровительница, – куда повесить?

– Вот сюда, на вешалку. – Тамарочка все еще поеживалась, поглаживая длинными худыми руками узкие плечи, видимо, пусть и кратковременное, но непривычное пребывание в вестибюле подморозило ее основательно.

Мила стянула перчатки, положила их в маленькую лакированную сумочку с блестящей металлической цепочкой, затем защелкала пальчиками по пуговицам на шубке, начала было ее снимать. Но не тут-то было. Пусть подраненный, но лихой джигит (то бишь я), сбросив с плеч легкую свою бурку, перекинув ее через висящую на перевязи поврежденную руку, отлично подходящую сейчас в качестве вешалки, другой рукой уже помогал освободиться от верхней одежды даме своего сердца. Ну, хорошо, не сердца, но все равно даме.

Шубка не весила ровным счетом ничего, я ее пристроил на вешалку, прикрыв своей незатейливой курткой, так, на всякий случай, чтобы не выделялась. А изящная Тамарочка, поеживаясь, заботливо поглаживая себя по плечам, продолжала бросать самые доброжелательные взгляды то на Милочку, то на ее спутника. Мне, кстати, показалось, что взгляды на спутника у нее выходили даже более доброжелательными.

Потом мы шли по роскошной мраморной лестнице, среди роскошных, тоже почти мраморных людей, я, конечно, в будничных брюках и свитере чувствовал себя несоответствующим, не вписывающимся в общее архитектурное великолепие, но меня ведь никто не предупредил заранее ни про балет, ни про Большой. Хотя если бы и предупредили, я все равно надел бы именно эти брюки и свитер, они считались самыми приличными из всего моего гардеробного ассортимента.

На втором этаже мы выбрались из проторенной человеческим потоком колеи и свернули в какой-то едва заметный закоулок. Там снова оказалась дверь, которую ухоженная Тамарочка отперла специальным театральным ключиком, возможно, и золотым, я не разглядел. За дверью опять потянулся коридор, но теперь не такой помпезный – поуже, потемнее, хотя тоже вполне впечатляющий. Мы пару раз спустились по узким коротким лестницам, затем поднялись по одной, два раза повернули, оба раза налево, Тамарочка решительно двигалась в авангарде, все так же потирая длинными холеными руками зябкие, прикрытые лишь шалью плечи. В результате мы попали в другой коридор, по обеим сторонам которого располагались уже не такие величественные, не такие тяжелые, а вполне кабинетные двери. Тамарочка постучала в одну из них и, не дожидаясь ответа, распахнула перед нами таинственный сезам.

Сезамом оказался небольшой кабинет, посередине стоял заваленный стопками бумаг стол, за ним сидела немолодая женщина, завидев нас, вернее не нас, а Людмилу Борисовну, она тотчас же поднялась, шагнула навстречу. В отличие от администраторши она не выглядела ни высокой, ни статной, ни даже красивой, ни даже такой продуманно ухоженной. Небольшая, хрупкая, с немного усталым лицом, непонятно почему знакомым, она вполне годилась мне в матери. Но отчего-то самым необъяснимым образом Тамарочкина броская красота рядом с ней сразу бесповоротно поблекла и потерялась. Изящество, вот что отличало эту хрупкую женщину – неброское, даже скромное, оно завораживало утонченностью, оно само по себе было искусством, произведением.

Я тут же вспомнил Таню, у которой по идее должен был сейчас находиться, но не находился. Впрочем, изящество немолодой женщины отличалось от Таниного – оно было замешано на аристократизме, было естественной, неотъемлемой частью общей гармонии. А у Тани не только наблюдался аристократический дефицит, но и само изящество выглядело нарочитым, как бы умышленно выставленным напоказ, будто существовало само по себе, отдельно от Тани, и единственная его цель заключалась в том, чтобы его заметили и оценили.

В этом, наверное, и есть разница между балетом и гимнастикой, подумал я и вдруг остолбенел. Я понял, наконец-то узнал, догадался, что женщина передо мной – великая балерина, возможно, самая великая из всех великих, когда-либо выходивших на сцену.

– Милочка, дорогая моя, как чудесно, что ты все-таки смогла нас посетить. – Балерина подплыла к Миле, они на мгновение прижались друг к другу щечками в легком, бесконтактном поцелуе, они были почти одного роста, но Милочка была на каблуках, вот ей и пришлось чуть подогнуть ножки. – Как папа? – И, не дожидаясь ответа, добавила: – Передай ему большой привет. – И потом, чуть тише, более интимно: – Мы же знаем, что он кудесник.

– Это вы кудесница, – не согласилась Милочка.

– Ну хорошо, мы с ним оба кудесники, – не стала спорить балерина. И продолжила негромко: – Кстати, после спектакля у меня дома будет маленькая вечеринка. У нас же сегодня премьера, вот мы и решили отметить, мы каждую премьеру отмечаем, ты же знаешь. – Милочка кивнула, значит, действительно знала. – Так вот, ты подъезжай, ладно?

– А удобно ли? – заскромничила доктор Гессина. – У вас же все свои будут.

– Конечно, удобно. – Хозяйка предстоящей вечеринки снисходительно улыбнулась. – К тому же ты всех знаешь. И спутника своего не забудь. Кстати, представь нас.

– Это Толя. – Я кивнул, постаравшись вложить в кивок максимум почтения. – А это Елизавета Аркадьевна.

– И чем же Толя примечателен? – повернулась она ко мне и беззастенчиво оглядела с ног до головы. Так, наверное, на балетных экзаменах оглядывают конкурсантов – их посадку, разворот бедер, попки, ляжки, ширину плеч, легкость прыжка или что там еще важно в конкурсантах. Впрочем, о легкости моего прыжка ей пришлось только догадываться – прыгать я не собирался. – Толя наверняка чем-то примечателен, раз ты с ним. – Балерина повернулась к Милочке, потом снова ко мне, взгляд у нее был не мягкий и не легкий, вот его бы в балетную школу точно не приняли. Но люди с мягкими взглядами, насколько я понимаю, легендами не становятся.

– Да ничем, – ответил я, отражая ее взгляд своим. – Абсолютно ординарный, среднестатистический Толя.

– Не верю, вы наверняка лукавите. – Она попыталась еще глубже пробраться в меня взглядом, буравя мои глаза, но я выстроил там целую баррикаду из спокойной лучистой иронии. Поди, прошиби ее.

– И правильно делаете, что не верите, – вмешалась Милочка, улыбаясь, но тоже не без иронии. Вот и получалось, что я просто оказался окруженным иронией, окольцован ею. – Помимо прочих достоинств, Толя еще и писатель, его печатают. Вот только что в "Юность" рассказ взяли.

– Ну вот, а вы скромничаете. Я же вижу. В ваши молодые годы печататься в журналах – уже достижение. Знаете, вас излишняя скромность не красит.

– Да нет, правда, – не сдержался я, хотя знал, что лучше бы сдержаться. – В компании одних кудесников я даже близко не кудесник. Если бы была школа по подготовке кудесников, меня бы в нее даже не приняли. А если бы и приняли, то исключили за неуспеваемость после первого семестра, – произнес я, удивляясь собственной дерзости.

– Смотри-ка, – обратилась умирающий в прошлом лебедь к кандидату медицинских наук, – а он за словом в карман не лезет.

– Еще как не лезет, – вздохнула в ответ кандидат. Тоже с иронией вздохнула.

– Значит, я вас жду, часам к одиннадцати, сразу после спектакля. Ты же помнишь, как ко мне на Кутузовский проехать.

– Конечно, – закивала Милочка.

– Тогда до встречи. – Они снова прижались друг к дружке щечками, а меня неповторимая Одетта снова удостоила взглядом. На сей раз он был чуть помягче и полегче.

Оказалось, что в специальной ложе все места заняты, видимо, на премьеру съехались люди поблатнее доктора Гессиной. Поэтому Тамарочка приземлила нас где-то в районе третьего ряда, напоследок стрельнув в меня слишком лучистым, пронизывающим взглядом, будто хотела запомнить до конца жизни.

Я придавил было мягкое, удобное кресло, но тут же вскочил – что-то жесткое впилось в правую ягодицу, я сразу вспомнил, что там, в заднем кармане, хранится металлическая плоская фляжка с заморским нектаром. Пришлось фляжку достать, засунуть под свитер, чтобы не смущать приличную публику очевидным алкоголем.

– На третьем ряду даже лучше, – проговорила Мила, которая, видимо, про балет знала если не в таких деталях, как про сердце, то тоже немало. – На первом слышен стук пуантов об пол и даже иногда запах пота доносится.

– Не может быть, – не поверил я про пот.

– Конечно, на сцене же жарко под софитами. Да и работа у них физическая. Кажется, что все легко и без усилий, а на самом деле труд адский.

Я кивнул, соглашаясь. Да и мог ли я возражать, я на балете всего-то раза два бывал, родители водили еще ребенком, приобщали, так сказать, к большой культуре. Но сидели мы тогда совсем не в первых рядах, оттого, наверное, полностью приобщиться так и не удалось.

Мне нравится, как поэт Бродский написал о балете:

Классический балет есть замок красоты,
Чьи нежные жильцы от прозы дней суровой
Пиликающей ямой оркестровой
Отделены. И задраны мосты.

И так далее.

Мне кажется, что здесь отлично отражена самая суть балета, самого искусственного из искусств. Конечно же, оно было создано не для простого смертного, типа меня, а для истинного небожителя. Вот я и постарался в последующие два-три часа прикинуться небожителем.

Поначалу я пытался оценить какое-нибудь особенно невероятное па или прыжок, или разные другие балетные трюки, которым даже не знал названия. И не только оценить, но и проникнуться в каждый из них чувством. Но проникнуться мне никак не удавалось. То есть я, конечно, ощущал определенный эстетизм в происходящем, понимал, что технически совсем не просто вот так крутиться волчком на одной ножке, да и растяжки, конечно, впечатляли, особенно женские. Но вот чтобы все это слилось в единый, зацепивший меня, душевный порыв – нет, такого не происходило.

Даже женщины казались какими-то ненастоящими, искусственными в своих кукольных пачках, с неестественно большими стопами, упрятанными в пуанты с пробковыми носками-наконечниками. Потому и не вызывали они ничего, кроме эстетизма, ничего того, что вообще-то должны вызывать женщины с такими отточенными фигурами и с таким годами натренированным умением.

Ну хорошо, думал я, они становятся на носочки, чтобы ноги казались длиннее, но почему бы им тогда не использовать ходули. Небольшие такие, привлекательные, стройные ходули, маскировать их, например, под одеждой, кто там разберется издалека, из зала, запросто могут за натуральные ноги сойти.

От подобных безысходных мыслей я стал периодически извлекать из-под свитера плоскую фляжечку и, пользуясь темнотой в зале, отливать из нее по глоточку в собственное нутро. Французские ароматы оказались весьма кстати, и уже через полчаса я наклонился к притихшей рядом Милочке и прошептал:

– Смотри, как он высоко подпрыгнул. Не каждый так может.

А потом еще, чуть позже:

– А здесь он ее здорово поддержал. Мог бы уронить, но справился. А теперь крутанул по часовой. Они, наверное, и против часовой умеют.

И снова:

– Погляди, как она легкой ножкой ножку бьет.

Милочка, конечно же, хотела ткнуть меня острым локотком в бок, но бок у меня был с ее стороны левый, больной, а в клятве Гиппократа, которую она приносила, главным постулатом, насколько я знаю, было "не навреди". Поэтому она только загадочно улыбалась всем моим простоватым шуточкам и ничего не отвечала, лишь пару раз обратила ко мне вдохновленное от искусства личико, так что я смог заглянуть в ее тоже вдохновленные глаза. Там, на глубине, вдалеке от поверхности, по-видимому, включили подсветку, и теперь озерная гладь блестела и чудесно, заманчиво искрилась. Я не выдержал подводной иллюминации, наклонился к Милочке и прошептал ей в ушко:

– Твоя косынка тобой пахнет. – Имел в виду "ее духами", но зачем-то сказал "тобой".

В ответ на мое замечание она чуть мотнула головой, видимо, отмахиваясь от меня таким образом, и ее короткие, густые волосы плотной волной хлынули мне в лицо, залепляя глаза, нос, рот. Хорошо, что успел отстраниться, а то бы так и задохнулся.

Где-то к концу первого акта я вдруг не без помощи коньяка осознал, что напрасно вглядываюсь во всякие специальные балетные па, в которых в любом случае ничего не понимаю, и пытаюсь отыскать в них суть балетного удовольствия. До меня вдруг дошло, что дело не в прыжках, не во вращениях, не в замысловатых, трудно объяснимых движениях, а в общем воздушном настроении, которое на меня вот так постепенно снизошло.

Я неожиданно ощутил, что меня окутала радость и полная душевная услада, и я впитываю балет не глазами, а всем своим неизбалованным существом, всеми открывшимися кожными порами, как единый целый организм, как, например, океан, в который то погружаешься, то всплываешь на поверхность, который может растворить в себе, сделать лишь никчемной частицей. Мне сразу стало как-то необыкновенно легко, даже бок перестал гудеть, даже в коньячной фляжке отпала необходимость, я наклонил голову влево, к черной, коротко стриженной копне, уткнулся носом куда-то в самую гущу и вдохнул запах Милиных волос.

Он отличался от запаха ее косынки, в нем накопилось больше плотской, живой, весомой субстанции, физически ощутимой, казалось, что его можно впитывать не только обонянием. А еще он кружил голову. Возможно, не только он, а еще и балет. А возможно, еще и коньяк.

Конечно, она заметила, что я дышу ее парами, но даже не шевельнулась, будто ровным счетом ничего не происходило. А что, собственно, происходило? Подумаешь, сосед по театральному ряду вознамерился вскружить себе голову запахом твоих густо рассыпавшихся волос.

В антракте я отвел Милочку в буфет, покормил бутербродами и пирожными на оставшуюся еще с Зининого туалетного ремонта десятку. Понятное дело, она пережевывала их с удовольствием, ведь с момента ее врачебного обеденного перерыва (если у нее и имелся таковой) прошло немало часов. Впрочем, от бокала "Советского" шампанского она наотрез отказалась, подтверждая свою лояльность к правилам дорожного движения.

– Ну как тебе? – спросила она меня после того, как первый приступ голода был успешно утолен.

Назад Дальше