Магнолия. 12 дней - Анатолий Тосс 33 стр.


В какой-то момент в них на выдохе стали вплетаться членораздельные слоги, как часть дыхания, сначала послышалось "то", "то", "то", и только затем к ним добавилось почти случайное "же", и если бы я мог, я сложил бы их раздробленные части в единое "тоже". Что оно означало? Возможно, она соглашалась. Но с чем? С кем? С тем, что я говорил? Но что я говорил?

Так оно раскачивалось и погружалось, то накрывая, залепляя сознание, глаза, голос, то отпуская на мгновение, пока плотная паутина не прорвалась одним отчетливым, пронзительным, бьющим высокими нотами криком. Он разрезал, разламывал на куски опутавшую все вокруг пелену, до тех пор пока через расходящиеся трещины не проник свет, и тогда к пронзительному, молящему крику прибавился другой, хриплый, злой, разящий.

Что-то забилось в рот, мягкое, податливое, с запахом и вкусом живой плоти, и тут же до предела взвинченная сила подняла, бросила вверх и, сразу иссякнув, обрушила раздавленно вниз, на уже осязаемую плоскость намокшей, холодящей простыни. Волна, несущая звуки, тоже оборвалась, оставив лишь два жалких, одиноких дыхания – сбившиеся, рваные, раздробленные, они только пытались уцелеть, найти опору, каждое по-своему, но пока не могли.

– Ты сумасшедший, – наконец выговорила она.

– Правда? – удивился я.

– Ага. – Ее голова лежала у меня на руке, и по тому, что рука вдавилась в постель, я понял, что она кивнула. – Ты вообще сумасшедший. Мне говорили, поэты все сумасшедшие.

– Это плохо или хорошо? – не понял я.

Она не ответила, только пожаловалась:

– Ты мне ухо чуть не откусил.

– А, значит, это было ухо, – наконец догадался я.

Я оторвался взглядом от потолка, повернул голову, посмотрел на Таню, коса все так же покоилась на груди, покорно повторяя ее изгибы, – надо же, даже сейчас, когда все только что закончилось, я по-прежнему ее хотел. Ничего подобного со мной никогда не происходило, я вообще не знал, что так бывает.

– Не понимаю, что со мной происходит. – Я и не пытался скрыть удивление, наоборот, я должен был разделить его с ней. – Ты на меня патологически действуешь, клиника какая-то, одна сплошная ненормальность. Я постоянно тебя хочу. Одного взгляда достаточно, одного слова. Когда ты рядом, мне ничего не надо от жизни, вообще ничего. Только тебя. – Теперь я качнул головой. – Никогда раньше такого не было.

Она молчала, словно пыталась осмыслить мои слова, потом произнесла, но как-то невпопад:

– Ты так странно говоришь. Я никогда раньше не слышала, чтобы так говорили. – Затем она подумала и добавила: – Ты и вправду сумасшедший. Ты и любовью занимаешься, как сумасшедший.

– Это хорошо или плохо? – повторил я.

– Не знаю. Когда ты ночью ушел, я проснулась, а тебя нет, тогда мне было плохо. – Она повернулась ко мне, я воспользовался и оплел ее гибкую, гладкую ногу своей, подтащил, зажал. – Очень плохо. А когда нашла стихотворение на кухне, на столе, и прочитала, я плакала. Как дура, сама не знаю почему, просто ревела.

– Это я тебе написал, – зачем-то сказал я.

– Ну да. – Теперь ее лицо было рядом с моим, почти вплотную, мне хотелось его поцеловать, но я не целовал. – Я хотела тебе сказать, только ты не смейся. Это важно. – Я все же не выдержал и поцеловал, коротко, в губы, но она, похоже, не заметила. – Я не могу быть одна. Честно. – Я ожидал продолжения, но продолжения не было, видимо, она сказала все, что хотела.

– Что значит, не можешь? – не понял я.

– Вот так, не могу, – повторила Таня. – Я так долго была одна, всю жизнь, что больше не могу. Мне плохо одной. Мне надо, чтобы кто-то был рядом. Я серьезно. Когда я одна, я становлюсь какой-то странной. Я сама себя тогда не люблю. Мне нельзя быть одной. Ты должен понять.

Мне показалось, что я понял. Она предупреждала меня.

– Ты предупреждаешь меня? – переспросил я. – Предупреждаешь, что не можешь быть верной?

Она молчала. О чем она думала? Думала ли вообще? Я не знал.

– Считай, как хочешь. Я просто сказала, что мне плохо одной. Что я не могу быть одна. Спать не могу, засыпать боюсь, просыпаться боюсь. Мне нужен кто-то рядом.

И вдруг впервые за все эти последние дни меня накрыла тяжелая, сразу подмявшая мысль, что здесь, в этой темной, пыльной, чужой квартире, в этой постели, на этой простыне, с этим телом, теплым, нежным, болезненно желаемым, до меня лежало множество других мужских тел. Сколько? Откуда мне знать. Наверное, много. Похоже, она и не скрывала этого, даже не стеснялась.

Я сразу почувствовал боль. Резкую, физическую боль, словно кто-то внутри начал безжалостный урок препарирования, полоснув скальпелем по самым живым, самым уязвимым тканям. Мне кажется, я даже застонал от боли. Все изменилось в одно мгновение, будто налетела новая, совсем иной природы волна, смела прежнюю, отогнала, заполнила своей едкой, разъедающей кислотой. Я так ясно представил ее с другим, перед глазами просто возникла живая картинка, будто я смотрю жесткое, бесчувственное, невозбуждающее порно. Не хочу, но смотрю и не могу оторваться.

Я повел плечом, высвободил руку, на которой покоилась ее голова, отпустил ее ногу, отстранился, в результате мы оказались полностью разъединены, в первый раз с того момента, как входная дверь захлопнулась за моей спиной.

– Ты чего? – удивилась она. – Обиделся, что ли?

Мне хотелось закричать, что так же нельзя, что она сука, блядь, что нельзя спать со всеми только лишь потому, что одной становится одиноко. Спать вместе можно только по любви, а не от одиночества. Не от того, что одной плохо спится.

Но я сдержался, не закричал, а постарался сказать спокойно, будто ровным счетом ничего не произошло, будто волна не жгла меня изнутри, не полосовала своей кислотной, разъедающей концентрацией.

– Сколько у тебя было до меня?

– Чего? – не поняла она. Или притворилась.

– Сколько у тебя было до меня мужчин?

– Что я, считала, что ли?

– А почему не посчитать? – стараясь удержать распирающее удушье, не дать ему подточить голос, предложил я.

– Уж поменьше, чем у тебя. – А вот в ее голос совершенно непонятно откуда вкралось раздражение, простая бабья резкость.

– У меня мужчин вообще не было, – попробовал отшутиться я, но вышло мрачно и зло.

– Да ладно тебе придуриваться, – отмахнулась она с еще большей резкостью. – Я же про твоих баб.

– Откуда ты знаешь? – ответил я раздражением на раздражение.

– Да уж видно. – И она отвернулась. Полностью, просто повернулась ко мне спиной. И замолчала.

Я лежал и рассматривал переплетение прядей в ее косе. Я просто исследовал их, как музейный экспонат, как произведение искусства, насколько аккуратно, заботливо они были вплетены одна в другую, я мог разглядеть каждый натянутый волосок, входящий в толстое основание светлого сейчас, в электрическом свете комнаты, золотистого жгута. Дальше коса изгибалась плавной дугой и скрывалась за приподнятым узким плечом, я представил, как она падает между сдвинутых грудей, как касается их, заслоняет.

Потом я перевел взгляд на шею, тонкую, длинную, хрупкую в своей уязвимости, предельной беззащитности. Взгляд скользнул дальше – вообще все линии тела поддавались каким-то школьным геометрическим определениям – гипербола, парабола, овал. Я подумал, что, если бы я изваял мраморную статую подобной формы, я бы назвал ее "идеалом выпуклости".

В точке перехода от талии к бедрам выпуклость еще более отчетливо выделяла трехмерность, очерчивая безупречно округлую сферу ягодиц. Чуть ниже она снова уменьшала объем, особенно там, где ноги, соприкасаясь друг с другом, чуть вдавливали окружность, подминая, сплющивая ее.

Я едва не протянул руку, мне хотелось дотронуться, обнять ее ставшее родным тело, прижать, облепить своим. Но я не мог. Сдавившая ревность сковала движения, обрубила руки, я не только любил, но и ненавидел ее тело, которое наверняка было доступно для многих других, как теперь доступно для меня. Задушить ее я, наверное, мог, но это было бы чересчур просто, я бы мог переломить беззащитно подставленную мне сейчас почти что игрушечную шейку одной рукой, даже не тревожа больную левую.

Накатила новая волна, теперь дополненная звуком, – незнакомый мужчина навис над раскинутым, покорным телом. Женское лицо залито страданием, мукой и полной отрешенностью, именно той, которой было залито еще пять минут назад подо мной. Голос, тоже раздавленный, рассыпающийся на перемешанные со стонами звуки, точно так же, как недавно рассыпался, вкрапливая в свою тревожную музыку мое имя.

У меня потемнело в глазах, ярость набухала, впитывая воздух из легких, я чуть не задохнулся, глотнул, как рыба, раз, другой, снова пустота. Я-то думал, что умею контролировать себя, а оказалось, что мне ничего не подчиняется – ни воля, ни тело, ни даже жалкое, привычное дыхание.

Именно из-за нее, из-за злобной, полностью блокирующей ярости я не расслышал Таниных слов – она что-то говорила, уже, наверное, минуту, но только сейчас ее голос донесся до меня, пробился сквозь подавившую слух глухоту. Я хотел было остановить ее, чтобы она повторила, но злоба перехватила горло, и только вместе со сбивчивым кашлем мне удалось выдавить из себя короткое:

– Что ты говоришь? Я ничего не понял.

– Где ты был вчера вечером? Я знаю, тебя не было дома. Где ты был? – Ее голос казался обиженным. Я усмехнулся про себя, надо же, она еще и обижается.

– С чего ты взяла? – ответил я, даже не желая того, хрипло, грубо. Только такие звуки и могло издавать мое сдавленное спазмами горло.

– Я звонила, – ответила она, и теперь, кроме обиды, я расслышал еще и тоску. Тихую, запрятанную, но все равно с трудом скрываемую тоску. – Я набирала раз десять, не могла удержаться. С девяти до двенадцати. Твой папа подходил, первый раз я тебя спросила, а потом неудобно стало, я трубку вешала, поздно было, да и вообще.

– Мне никто не передавал, – соврал я.

Она даже не пошевелилась, так и лежала на боку, спиной ко мне, чуть поджав под себя ноги. Если еще минуту назад я видел в ее позе лишь безразличный, ни на кого не направленный похотливый призыв, то теперь в ней тоже проступила плохо скрываемая тоска, все та же, которая билась в голосе.

– Я ждала, что ты сам к телефону подойдешь. Если бы ты был дома, ты бы обязательно подошел, ты бы догадался, что это я. Почувствовал бы. Но подходил твой папа, каждый раз. Значит, тебя не было. Всю ночь не было. – Она задержалась, я думал, скажет или не скажет, спросит или не спросит. Она спросила: – Где ты был? – В ее голосе не было и намека на злобу и ярость, которые я с таким трудом удерживал в себе.

Я молчал. Вдруг вспомнил, что вчера ночью остался у Милы. И спал с ней, и занимался любовью, и что в кармане моей куртки лежат ключи от ее квартиры. Честное слово, я совсем забыл об этом, будто вылетело из головы, и только сейчас в первый раз вспомнил, словно весь вчерашний день – театр, пьяная вечеринка, ненужные знакомства, Милины глаза, переполненные соленой влагой, – все осталось в другой жизни, в другом пространстве, измерении. Словно и произошло не со мной, а с другим, иначе думающим, иначе чувствующим, иначе говорящим, видящим, осязающим человеком.

Но ведь произошло-то со мной! И получается, что не Таня изменяла мне, а совершенно наоборот – я изменял ей. Сразу, на следующий же день! Я сам удивился. Я ведь не собирался. Не хотел. Как так получилось?

– Где ты был? – повторила Таня, видимо, устав от моего молчания, теперь к тоске еще примешалось отчаяние. Я явно их расслышал – и тоску, и отчаяние.

И сразу вся ярость, вся злость, распиравшие меня, едва сдерживаемые, тут же сдулись, улеглись, будто на них плеснули каким-то химическим нейтрализующим растворителем. "Действительно, смешно, – подумал я, – и ты, парень, сам смешон со своей искаженной, двойной моралью, с попыткой обвинять других в том, в чем сам виноват".

– Ты волновалась? – зачем-то спросил я, видимо, какая-то заковыристая, садистская частичка все же получала удовольствие и от ее тоски, и от незащищенной грусти.

– Конечно, – ответила она, но даже не шевельнулась, даже голову не повернула ко мне. – Я нервничала. Сильно. К двенадцати уже совладать с собой не могла. Вся измучилась, ходила по квартире из угла в угол, как ошалевшая, заснуть не могла. Уснула, только когда снотворное выпила.

"Надо же, снотворное, – подумал я. – Я и не знал, что люди снотворное пьют. То есть знал, конечно, но его старики и старушки обычно принимают. А не молодые, полные здоровья и сил женщины".

– Это больше успокоительное, чем снотворное. Но оно мне помогает, особенно когда я теряю контроль. Когда не могу совладать с собой. – Она вздохнула, потом спросила снова, уже в третий раз: – Так где ты был?

Конечно, я мог не отвечать, я совершенно не обязан был отчитываться, но ответил. Возможно, почувствовал себя виноватым, а возможно, ее беззащитная печаль подействовала на меня. Наверняка подействовала, и мне захотелось печаль успокоить, разгладить, как набежавшую на лицо морщинку.

– Я тебе расскажу, но это в первый и в последний раз. Ты больше никогда не спрашивай. Я не хочу постоянно отчитываться перед тобой. Поняла? – проговорил я и сам удивился собственной жесткости.

Она лишь согласно кивнула, и это было первое ее движение за последние минуты.

– Днем я поехал к врачу. У меня есть знакомый врач, я ему позвонил и рассказал о боке. О левом, поврежденном. Он посоветовал приехать. Он работает в Беляеве, вот я и поехал. Короче, они определили, что у меня сломано ребро. Ты даже не спросила, как я себя чувствую, а у меня ребро сломано. Они по рентгену определили. А ты даже не спросила. – Наверное, я хотел, чтобы стыдно стало теперь ей, хотел перенести свой стыд, свое замешательство на нее. Как говорится, с больной головы на здоровую. И, похоже, у меня получилось.

– Извини, – произнесла она. – Все так быстро произошло, ты пришел, мы сразу стали трахаться, я хотела спросить, но забыла.

Ее голос был наполнен очевидным раскаянием, наивной, ничем не прикрытой искренностью, тоже беззащитной. Я не выдержал, придвинулся, обхватил здоровой рукой ее за живот, ладонь тотчас же растаяла на поверхности тугой, глянцевой кожи, подладил под себя, обтек изгибы ее тела, слился с ним, не оставляя ни зазора, ни свободной ячейки, проговорил тихим, мягким голосом:

– А у него, у моего приятеля-врача, были билеты в театр, в Большой, там премьера какая-то шла, он меня и позвал. Его девушка пойти не смогла, а у него билет пропадал. Ну, мы и поехали. А потом, после театра, мы на вечеринку попали, они в театре после спектакля вечеринку устраивали. У него знакомые в театре, они лечатся у него, врачи, они ведь все блатные, вот нас и пригласили. Мы там до двух ночи болтались, сам не знаю зачем. Я собирался к тебе потом приехать, но уже поздно было, боялся, что разбужу.

Она не шевелилась, замерла вдоль моего тела, протянувшись по всей его длине. Было ли мне стыдно, что я обманываю ее? Нет. Ведь в принципе все именно так вчера и происходило, как я рассказал. Конечно, я заменил врача Милу на врача-приятеля, да еще наплел про его девушку, которая якобы не могла пойти в театр, но все остальное соответствовало действительности. Даже то, что я собирался поехать к Тане на Патриаршие, но не получилось. Естественно, подробности о том, как я провел эту ночь, остались за кадром, но не была ли это ложь во спасение? Впрочем, я настолько глубоко и не задумывался, я просто говорил то, что должен был сказать, даже не пытался, чтобы это звучало правдоподобно – и так получалось.

Она молчала, лишь прижавшееся ко мне тело оставило последнее замершее напряжение, словно плотный воздушный поток слетел и растворился в пустом пространстве комнаты.

– Ты все-таки не оставляй меня надолго. – Ее голос был направлен не на меня, наоборот, от меня, и казалось, он отражается от воздуха и возвращается ко мне еще более разбавленным, эфемерным. – Я не могу одна. Мне плохо от одиночества. Я от него болею. Будь рядом. Ладно?

Конечно, мне полагалось сказать: "Ладно". Ведь все дело в текущей минуте, в мгновении, в том, что оно требует именно сейчас. А сейчас оно требовало от меня одного короткого "ладно". Но я был покрыт коркой закостеневшего упрямства и не мог его пробить, да и не хотел. Мне показалось, что если я сейчас соглашусь, пообещаю, то вот так незаметно она привяжет меня к себе, пристегнет к поводку и я навсегда окажусь зависимым, без воли, без свободы. А без воли и свободы я себя не представлял.

– Знаешь, – все же сказал я, – когда-то давно, лет пять-шесть назад, по телевизору кино показывали. Казахское или киргизское, я точно не знаю, я не с начала смотрел, так что даже названия не знаю, а потом его больше никогда не показывали. Отличный фильм, какой-то их эпос, что-то типа "Витязя в тигровой шкуре", но только их собственное, казахское, в стихах. На удивление непростой фильм, длинный, две серии, часа три шел, объемный такой, в смысле, в нем много плоскостей наслоилось, и не без философской основы. В общем, отличный фильм. Почему его больше не показывали – понятия не имею. Наверное, по идеологии в верхах не прошел. Ты слушаешь?

– Ага, – подтвердила Таня и качнула слегка головой. Я еще крепче подхватил ее под живот, вдавил в себя сильнее, мне страшно хотелось ее прямо сейчас, в эту секунду. Но мне нравилось хотеть ее, когда она рядом, доступна, сходить с ума от желания и при этом зажимать себя, наступать себе на горло – томиться им и растягивать его одновременно.

– Я так хочу тебя сейчас, – зачем-то сказал я ей, хотя и без слов это было совершенно очевидно. – Но мне в кайф хотеть и не иметь тебя, особенно когда ты близко. Все тело разъедает, знаешь, такая едкая истома. Конечно, здесь не без мазохизма, наверное, но не физического, а эмоционального. К тому же это связано с преодолением себя, с самоконтролем.

– Я же говорю, ты сумасшедший, – отозвалась она и тихо, коротко засмеялась. – Так чего там было, в этом фильме?

– Короче, там витязь, богатырь, главный богатырь их страны, что-то типа нашего Ильи Муромца. И актер, который его играет, тоже красавец, здоровый, статный, утонченный такой азиатской красотой. Он у царя главный витязь и полководец и совершает кучу подвигов, землю родную защищает, врагов наказывает, ну и прочее, как полагается. Но там все сложнее, он еще с колдуном борется, который и является источником всего зла, и то он колдуна побеждает, то тот его. Причем колдун непростой, коварный и очень изобретательный, постоянно в кого-нибудь превращается. Сначала в друга витязя, потом в распутную красавицу, потом еще в кого-то, главное, чтобы витязя этого, который воплощает силу добра, с прямого пути сбить. Там много сюрного в фильме, что вообще-то нашему кинематографу не присуще. Один раз, например, чародей становится самим этим витязем, как бы его копией, но негативной, черной копией. Прямо как в "Лебедином озере" Одетта и Одилия. И тогда витязь должен бороться с самим собой, как я вот сейчас борюсь с собой.

Таня слегка пошевелилась, притерлась ко мне попкой, засмеялась. Смех был довольный, легкий, он больше не таил в себе ни тоски, ни отчаяния.

Назад Дальше