– Перестань паясничать, – перебила меня врач. – Что произошло? – повернулась она к Ромику. – Ты-то хоть можешь объяснить членораздельно? – Сейчас, когда она обратилась к нему, в ее голосе снова появились волевые, доминантные нотки.
"Странно, – успел мимоходом подумать я, – а в постели она совсем не стремится к доминантности. Даже наоборот".
– Он правильно в основном сказал, – заступился за меня Ромик серьезным, без намека на легкомыслие голосом. – Он за меня подставился. Другого выхода не было, на нас в институте наехали, вернее, на меня. И Толик решил, что единственный выход – это спровоцировать того человека. Ну, чтобы он его избил, а потом мы на него в суд подали. Нет, правда, сложно в двух словах объяснить. – Ромик сбился, замялся.
– Ничего не поняла, – попыталась обмануть нас Людмила Борисовна, потому что наверняка была женщиной сообразительной. – А почему именно тебе надо было подставляться? – Она выделила интонацией слово "тебе". – У тебя же ребро сломано. Тебе вообще двигаться запрещено, а ты в драку. Что у тебя за потребности такие?
Если честно, мне ее допрос стал надоедать. Конечно, как-то объяснить мои повреждения было необходимо, но ведь как-то мы объяснили.
– Слушай, – сказал я, тоже добавив в голос резкости. – Так получилось, понятно? Спонтанно. Там думать некогда было. Да и драки никакой не было. Он по мне вдарил два-три раза, на том дело и закончилось. Теперь мне заключение медицинское нужно для милиции, адвоката и прочее. Ты можешь заключение сделать? Или кто-то у вас в клинике? Если нет, я в травмпункт могу поехать.
Она сразу осеклась, все же добавила, пожурила для порядка:
– Тебе же нельзя было. Ребро могло сместиться. Могло вообще легкое проткнуть. Надо же соображать хоть немного.
Я ничего не ответил, промолчал, но вместо меня ответил Ромик:
– Правда, все настолько быстро произошло, никто даже подумать не успел. Кроме Толика, конечно. Главное, похоже, действительно другого выхода не было.
– Ладно, – смилостивилась наконец доктор Гессина, – сейчас все сделаем. Пойдем в кабинет. – И Ромику: – Вы, молодой человек, можете ехать домой, спасибо, что сопроводили.
– Мне же его домой еще надо довезти. Я на машине. – попытался было возразить Ромик, но бдительный эскулап его прервала:
– Не волнуйтесь, я сама довезу. – И тут же мне: – Пойдем в кабинет, осмотрю тебя.
Я взглянул на Ромика, он на меня, я попытался было приподнять брови, но ничего приподнять не получилось. Поэтому пришлось интерпретировать словами.
– Слышал, что доктор прописал? Ты домой, я на осмотр. Не боись, старик, я в надежных руках.
– Да-да, – на ходу подтвердила Мила и стала отпирать своим собственным докторским ключом дверь собственного докторского кабинета.
А вот у Ромика поднять брови вполне получилось, и интерпретировать его мимику даже не требовалось. "Ну, ты даешь", – красноречиво восклицала мимика, и в ней читались и уважение к побитому товарищу, и даже подспудная зависть.
В кабинете освещение оказалось значительно лучше, чем в коридоре. Даже нашлась специальная мощная лампа с направленным светом, так что моя боевая раскраска предстала перед сердечным доктором в полном, сильно припухшем убранстве.
Мила осматривала меня внимательно, нажимала на какие-то точки, интересовалась: "Больно?" Точки, по-видимому, были болевые, поэтому я всегда честно признавался, что да, больно. А скорее всего все мое лицо стало одной большой болевой точкой.
– Ну что ж, хотя бы одна хорошая новость. – Она сидела на высоком крутящемся стульчике, подобные ставят перед барной стойкой, только этот был медицинский, нога закинута на ногу, пола халата отъехала, оголила не только колено, но и соблазнительную полноту затянутой в плотные колготки ноги.
Я бросил взгляд на коленку, выше, ниже, потом соединил все увиденное в единую систему женской аккуратной ножки, покачивающей черной лакированной туфелькой на высоком каблучке, и почувствовал, как подло екнуло сердце. Или не сердце, я точно не знал, что именно, но что-то екнуло точно.
– В чем новость? – переспросил я, к голосу подступило легкое, лишь мне заметное, волнение.
– Глаз, похоже, не поврежден, – заключила внимательная докторша. – Я, конечно, пошлю тебя к офтальмологу, пусть проверит дополнительно, но думаю, что все в порядке. А теперь о плохом.
Она сидела близко, практически вплотную, длинные подкрашенные ресницы, яркие губы, округленные, двигающиеся, составляющие из звуков слова, сильный, но в то же время неуловимый, рассеянный запах духов, расстегнутая верхняя пуговица медицинского халатика открывала глубокое декольте. Но главное – глаза, выяснилось, что я соскучился по их озерной, окаймленной в заросшие ресничные берега глади. Как из глаз может бить такая мощная струя чувств? Она просто не могла оставить равнодушным. Да и равнодушных здесь, в этой ярко наэлектризованной комнате, уже давно не было.
– Нос у тебя, кажется, сломан. – Она снова потрогала что-то на носу, я инстинктивно скорчился от острой боли.
– На переносице, и еще хрящ. Поэтому и распух. Хрящ зарастет, а вот что с переносицей будет, не знаю. По-разному может быть. Но о своем привычном носе ты и не мечтай больше.
– Надо же, как обидно. – запережевал я вслух. – Значит, я на себя не буду больше похож? Жалко, я к себе попривык за годы.
– Ничего, – успокоила она, – твоему лицу пойдет крупный нос. Крупный нос вообще признак породы. Маленький мужской нос вызывает подозрения.
Я не знал, какие именно подозрения вызывают у Милочки маленькие носы, но тем не менее заступился за свою недавнюю, еще не сломанную переносицу:
– У меня он и так был породистый.
– А теперь будет еще более породистый, – философски заметила доктор Гессина. – Ну и бровь у тебя над левым глазом рассечена. Отсюда и кровоточит. Но это ерунда, подшить я тебе подошью, главное, что глаз не поврежден, – повторила доктор, и я согласился с ней. Подумаешь, нос, чуть больше, чуть меньше, главное, что им дышать можно. А еще если захочется, то и совать в чужие дела.
– Ты перед тем, как зашивать, направь меня в травматологическое отделение, пусть меня там зафиксируют, сфотографируют, опишут повреждения, заключение о сломанном носе дадут. – Я подумал немного и добавил: – Нам эту гадину обязательно завалить надо. Чтобы он не вывернулся, не ускользнул. А то получится, что я зря пострадал.
– А что, все так серьезно? – спросила Мила и только сейчас заглянула мне в глаза, которые, в соответствии с ее докторским диагнозом, не были повреждены. Меня будто током ударило. Будто я превратился в электрический провод и вот попал в короткое замыкание.
– Ага, – все же ухитрился ответить я. – Сейчас уже не так серьезно, но еще утром было очень серьезно.
Она кивнула и не стала больше ничего спрашивать.
– В травматологию я сейчас позвоню, – пообещала Мила. – Но сначала, дай, я твой бок осмотрю, не произошло ли смещения. Встань, пожалуйста.
Я поднялся со стула, теперь Милины глаза оказались ниже меня, значительно ниже.
– Свитер снять? – задал я естественный для медицинского осмотра вопрос.
– Нет, не надо, я приподниму. Мне достаточно, чтобы пропальпировать.
Ее руки сразу стали мягкими, заботливыми, никаких резких движений, лишь плавная, выверенная четкость. Под свитером оказалась заткнутая в брюки рубашка, Мила потянула, та поддалась, но не сильно.
– Я расстегну ремень, – решила она и, не ожидая ответа, начала трудиться над пряжкой.
Ее ловкие, умелые пальцы скользили по брючным застежкам, в какой-то момент она подняла глаза, отсюда, сверху, они казались просящими, зовущими, в них закралась мольба, даже униженность, готовность принять, вместить в себя. Не знаю, любой ли женский взгляд, бросаемый на мужчину снизу вверх, несет различимую примесь мольбы, или в Милиных влажных глазах ее было подмешано чуть больше обычного.
Но, так или иначе, Милочкин взгляд, пройдя через мою подпорченную ночными видениями фантазию, вызвал реакцию, которую нетрудно было предположить. Ну, и конечно, доктор заметила ее, тут же глаза опустила, я различил едва мелькнувшую непроизвольную усмешку на губах – вот она проскользнула и растворилась.
Наконец рубашка была задрана вслед за свитером, небольшие сильные пальцы, сдерживая силу, прошлись по левому боку, задержались на каком-то отдельном ребрышке, снова двинулись, мягко, с явной, нескрываемой заботой. Я аж зажмурился от скользящего вяжущего прикосновения, было неясно, чем заняты ее руки – осматривают, ласкают, играют на некоем живом клавишном инструменте? Если играют, то какие тогда звуки должен испускать инструмент?
– Слава Богу, все, кажется, в порядке, смещения я не чувствую, – наконец поставила еще один диагноз доктор. – Как можно было лезть в такую авантюру со сломанным ребром? Не понимаю. А если бы оно легкое проткнуло? Ты бы мог погибнуть. – Она так и не сняла руку с моего бока, так и продолжала водить пальцами, как бы по-прежнему ощупывая, осматривая. – Без тебя, что ли, не могли разобраться? Хотя бы этот твой товарищ, который привез тебя, или еще кто-нибудь. Почему нужно было именно тебе лезть? Может, ты от природы драчун?
Я улыбнулся от этого далекого детского слова "драчун". Почему-то захотелось произнести его самому, старое смешное слово, захотелось распробовать его губами, голосом.
– Да нет, никакой я не драчун, – чистосердечно признался я. – И приключений я не ищу. Ни на какую часть тела не ищу, ни на ребро, ни на нос. Так просто вышло, совпадение случайное.
– Да нет, ты просто себя еще не понял, не разобрался в себе. Таких совпадений не бывает. Это вопрос выбора. – Мила задумалась, опять подняла глаза, в их водяную основу снова оказалась подмешана непроизвольная мольба. Чистая, стерильная, без толики лукавства. – Ты просто такой. Таким родился, таким живешь. Всегда будешь. – Я хотел было спросить, "каким", но не успел. – И что тут поделаешь, если я тебя такого полюбила. Может быть, именно потому и полюбила.
Странно, но к мольбе не были подмешаны ни просьба, ни желание, какая-то особая, ни с чем не связанная мольба – ни с окружающей нас медицинской обстановкой, ни даже со мной. Этакая "вещь в себе", направленная на себя, на себе и замкнутая, не требующая ничего извне.
– Сегодня утром, когда я шел в институт, мысль смешная пришла. Представь, что на самом деле правим миром не мы, люди, а сюжеты. Понимаешь, истории, которые возникают и развиваются во времени, они и есть единственные живые существа, населяющие мир. А мы лишь частички, эпизодические персонажи, которых сюжеты выбирают для себя, чтобы мы в них участвовали и тем самым их оживляли. Например, "сюжет любви", вот ты в него, говоришь, попала. Или "сюжет противостояния", который ожил сегодня и в который я ненароком, глупо вляпался.
Я помедлил, она не опускала глаз, так и смотрела на меня снизу вверх.
– И они, сюжеты, нас выбирают, знаешь, как режиссер выбирает актеров на разные роли. Вот они меня и выбирают. Видимо, решили, что у меня амплуа подходящее, в смысле, что я подходящий предмет для избиения. Я, похоже, примелькался в их режиссерской базе данных, может быть, у меня даже и репутация там сложилась неплохая, ведь они.
– Дурачок, – перебили меня глаза, потому что ничего, кроме глаз, я уже не видел. – Выдумщик. Это ты их выбираешь, не они тебя, а ты их. – Ее пальцы скользили по моей коже, терялись, находились, терялись снова. Мольба струилась, входила в меня, заливала полости, проникала в кости, смешивалась с красными кровяными клетками. Будто излучение, будто радиация, почему-то подумал я.
– Давай любовью займемся, – попытался я найти выход.
– Здесь? – Она удивилась.
– Ну да, а где же еще? – удивился я вслед за ней.
Раз – и озера обмелели, словно взорвали плотину. Два – и мольба потускнела и испустила свой последний, предсмертный лучик. Не осталось больше ничего, только строгий доктор Гессина, заканчивающая медицинский осмотр.
– Нет, я здесь не буду, – ответила она с твердостью, о наличии которой еще секунду назад невозможно было догадаться. – Я никогда этого здесь не делала.
– Да ладно тебе. – Я взял ее за локоть правой, здоровой, рукой, приподнял со стула, поставил на ноги. – Вот и будет первый раз. – И, так как она промолчала, добавил: – Можно, я тебя поцелую разбитыми губами? Тоже ведь новые ощущения, ты таких припухших губ небось никогда не целовала. Тем более здесь, в кабинете.
– Тебе же больно будет, дурачок. – Какие все-таки непредвиденные переходы с мягкости на резкость, с резкости в обратную сторону.
– Ничего, я потерплю, у меня высокий болевой порог.
– Это я поняла, – произнесла она уже близкими губами. – Швы накладывать я тебе тоже буду без анестезии?
– Ты и есть анестезия, – сказал я, в общем-то, пошлость, но это было уже неважно.
Губам на самом деле было больно, но я не обращал внимания. Ее веки сомкнулись, прикрыли длинными, густыми, отчетливо подкрашенными ресницами молящую голубизну, нервно подрагивали в такт неровному, отрывистому дыханию.
– Открой глаза, – прошептал я в самую глубину.
Она послушалась, на меня хлынул поток, я не мог, не сумел разобраться в его природе. Нечто космическое, запредельное, из иных, неземных миров, он оказался опасно близко, затмил, запеленал, так что я весь, без остатка, ушел с головой в томящую, невесомую бездну.
Я хотел, чтобы время перетекало медленно, долго, я планировал растянуть настоящее, перемешать его с будущим, запутаться в нем сам, запутать Милу. Я надеялся упереться в бесконечность, когда реальность перестает определяться органами чувств, а подменяется антиреальностью, более объемной, многослойной, наслаивающей пласты. И ты блуждаешь по ней с новым, неведомым прежде чувством, шестым, седьмым, которое близко, понятно, готово быть прочитано, расшифровано, но каждый раз все же ускользает неопределенным.
В какой-то момент я развернул, подхватил Милу за живот, просунул ладонь под бессмысленную сейчас юбку, притянул к себе, согнулся над изогнутым дугой телом, словно пытался повторить его изгибы. Лицо запуталось в гриве ее густых волос, все же нашло путь к покрасневшему, казалось, сжавшемуся, уплотненному в ожидании уху. Я обхватил его губами, заглотил целиком, без остатка, погрузил в себя, погрузился в него сам, дыханием, шепотом:
– Кто сказал, что мир материален? – выдохнул я, растворив шепот в глубине.
Я не был уверен, что она услышит меня, разберет, отделит слова от биения сердечной мышцы. Но она отделила. Я увидел чуть повернутое ко мне, всего на одну четверть, лицо, ярко зардевшуюся, нездорово, словно в лихорадке, пылающую щеку, с усилием сжатое веко будто переносило мучительную пытку.
– А-а… – выдохнула она, и непонятно было, то ли этот звук часть приглушенного, сдерживаемого стона, то ли вопрос или просьба.
Я так и не успел разобраться, в эту секунду она сделала какое-то движение там, внизу, что-то запутанное. а еще это беспомощное, растянутое "А-а.", и лихорадка пылающей щеки, а главное, сжатые, словно сдерживающие боль веки – все разом наложилось, и я почувствовал остроту. Близкую, раскачивающуюся, готовую сорваться.
Я успел замереть, все вокруг сжалось, выродилось в мгновение, в деление рассеченной дыханием секунды, я еще мог бы удержать, сгладить, притупить. Но тут она снова нетерпеливо повела внизу, и сдавленное, тяжелое веко затрепетало мелкой, быстрой дрожью. Дрожь разбежалась от него, как от эпицентра, вниз, к губам, и они тоже зашлись в шаманской беззвучной скороговорке, и именно поэтому, от трепета не сознающих себя губ, от их обезумевшей, воспаленной ворожбы я потерял контроль, и не было уже силы, которая могла вернуть его, удержать. Я только сжал податливый живот, она почувствовала и еще сильнее, туже вдавилась в меня, и какой-то малоразборчивый не то хрип, не то скрежет затопил пространство и долго его не отпускал. Губы ее продолжали шевелиться, они могли бы поспорить цветом с багровой ошпаренностью щеки, поначалу я не понимал предназначения вырывавшихся звуков. И лишь потом образовалась череда из одного повторяемого слова:
– Тише, тише, тише, – сбивчиво шептала она.
Странно, что план мой не удался, что бесконечность оказалась обидно прервана. Я-то ожидал, что за последние десять дней мое тело приучилось к сдержанности и выносливости. А не тут-то было. Все это подлые издержки возраста, пресловутая гиперсексуальность юности!
Но вдруг другая дикая, крамольная мысль промелькнула в голове. А что, если моя сексуальность повышается как раз от того, что я сплю с двумя разными женщинами? Что, если я не растрачиваюсь попусту, как принято считать, а, наоборот, благодаря им обеим подзаряжаюсь, подпитываю свое либидо? Что, если разнообразие не притупляет, а стимулирует желание и именно из-за возможности выбора меня тянет к каждой из них сильнее обычного?
Мысль и в самом деле показалась крамольной. К тому же сейчас было не время и не место анализировать, сопоставлять, проводить параллели. И я мысль отогнал.
Взамен я стал рассматривать Милу, как она приводит себя в порядок, деловито, внимательно. Сначала сняла туфли, затем болтающиеся у самого пола, нелепо неуклюжие сейчас колготки с забившимся внутрь сжатым обручем трусиков, юбку, подошла к раковине, достала из ящика полотенце, наверняка медицинское, стерильное, намочила его, протерла им ноги, между ног. Посмотрела на меня, поймала мой любопытствующий взгляд, улыбнулась, ничего при этом не сказав, так что улыбку можно было трактовать как угодно, вернулась к оставленному на кресле белью, выковыряла из колготок трусики, стала надевать.
Я ловил каждое ее движение, мне казалось, что я присутствую при каком-то таинственном, священном обряде, доступном только самым посвященным членам секты – вот трусики поползли вверх, попка чуть оттопырилась назад, ноги по-балетному отошли в стороны не только у щиколоток, но и выше, у бедер, как будто она сейчас встанет на носочки и выполнит очередное балетное па. Но па она не выполнила, трусики, набрав скорость, заскочили на положенное им место, попка сделала несколько мелких, ритмичных движений, подстраиваясь под них, рука проскользнула между ног, но лишь на мгновение, тоже подправляя что-то там, непонятное мне. Я-то думал, что это я своими разбитыми губами напоминаю африканскую женщину. Нет, африканская женщина сейчас передо мной исполняла свой извечный, инстинктивный, полный животной грации танец.
Я покачал в изумлении головой:
– Обалдеть можно. – Она снова посмотрела на меня, снова улыбнулась моему удивлению. – Все-таки вы, бабы, совершенно по-другому устроены, – заключил я простовато. – Все в вас другое, рефлексы, инстинкты. Вы ближе к природе, в вас больше животного. И знаешь что. мы по сравнению с вами – вырожденцы, полный одноклеточный примитив, нам за вами никогда не угнаться.
Она стояла в одних трусиках, с голыми ногами, смотрела на меня, улыбалась. Странно, но из взгляда исчезла мольба, зато в нем появился налет свежей, радостной жизни. Как будто провели быстротечную хирургическую операцию и глаза подменили на похожие, тоже озерные, но все же другие, дышащие, полные воздуха, излучающие свет и счастье.
– И еще вам очень идет трахаться, – не сдержался я.