– Кто? – не понимаю я. Или делаю вид, что не понимаю.
– Плеер?
– Ну да, конечно.
– Так давайте у вас посмотрим.
Я вглядываюсь в ее лицо, ни волнения, даже щеки не зарумянились, сплошная кристальная наивность, абсолютно во всем. Оттого и милая, завораживающая, ее так легко спутать с чистотой.
– Конечно, я буду рад. Я кладу Мика в девять спать, в полдесятого он засыпает. Приходите к десяти, здесь совсем недалеко.
– Я знаю, – неожиданно говорит она.
Надо же, знает. Откуда бы?
Я выхожу на улицу, "Мустанг", шурша колесами, тащит меня триста метров вперед, останавливается там, где на самой вершине горки неожиданно открывается панорамный вид на океан, на все двести семьдесят с трудом вмещающихся в глаз градусов.
"Надо же, – думаю я, щурясь, привыкая к мельканию несчетных солнечных водяных зайчиков, – кажется, сегодня я размочу свое монастырское заточение. Ей года двадцать два, двадцать три, я и не помню, как отзывается молодое женское тело. Рецепторная память полностью вытравилась с годами".
Тут же мысль прыгает в сторону: а не вставить ли только что произошедший с Лорой разговор в книгу? Хотя… не перенасыщу ли я сюжет "Магнолии" женщинами? Ну ладно, в девятнадцать лет это еще понятно, тогда жизнь ими в основном и определялась. Но нужно ли выхваченную из другого времени, из другой перспективы женщину вводить в действие?
А почему бы и нет, возражаю я сам себе. К тому же и действия пока никакого нет. Да и неизвестно, будет ли. Только сцена должна быть сжатой, сдержанной, без излишних описаний, на страницу, не больше. Во-первых, "вставки" вообще краткие, но не в объеме даже дело. Главное, чтобы сухость и сжатость "вставки" оттеняла многословную, эмоциональную стилистику основного повествования.
Мысль скачет снова. Почему я пишу именно так – многословно, порой вдаваясь в подробности, в, казалось бы, несущественные детали? Ведь основное назначение слов прежде всего в том, чтобы передать смысл, логику действий.
Но и не только… Если удастся пробиться через их однозначную сухость, слова могут вылиться со страниц и заставить читателя ощущать – слышать, видеть, обонять, даже осязать. И если такое произошло, пусть не со всеми, не всегда, пусть с некоторыми, лишь только с одним – значит, удалось сотворить чудо.
Приведу очень простой, короткий пример. Скажем, сцену расставания можно описать следующим образом:
"Алла стояла у плиты, когда дверь отворилась и в кухню вошел Вадим.
– Привет. – Она подошла к любимому, подставила губы. – Сейчас будем обедать. – Она заглянула ему в лицо, нахмурила лоб. – Что-то случилось? – догадалась она.
– Алла, нам надо расстаться. Мне срочно надо уехать, – угрюмо проговорил Вадим.
Слезы выступили у Аллы на глазах, полотенце выпало из рук.
– Надолго? – только и сумела спросить она.
– Пока не знаю. Наверное, надолго. – Вадим тяжело опустился на табуретку.
– И когда ты уезжаешь? – спросила Алла, с трудом сдерживая слезы.
– Прямо сейчас. – Вадим встал, подошел, обнял, поцеловал в губы. – Я зашел попрощаться.
Алла опустила голову, отошла к плите.
– Ты мне хотя бы позвони или напиши, – прошептала она".
…И так далее.
Нормальная, добротно описанная сцена, правильно и динамично определяющая действие, его семантическое построение. Читатель отлично понимает, что происходит, – герой уезжает, героиня расстроена, как долго продлится разлука, неизвестно.
Но ведь возможно и иное описание. Что, если вдруг запахнет борщом, греющимся на плите, и духота летнего дня затянет испариной лоб? Что, если Аллин сорванный, короткий крик зазвенит в ушах, и ее печаль станет твоей печалью, и ты вдруг проживешь часть ее жизни? Пусть маленькую, не самую счастливую, но незнакомую тебе, волнующую. Вот тогда совершится волшебство, произойдет подмена личности, смешение судеб, обман природы – время остановится, пространство откроет недоступные прежде измерения. Жизнь перестанет быть однозначно прямолинейной, она раздвоится, расслоится, как расплетенный на веревочные жгуты канат, и наградит выбором.
Слова могут все. Ведь недаром же "сначала было слово". Ни движение, ни музыка, ни звук, ни видение, ни даже мысль, а слово. Просто надо уметь их слышать. Как в музыке есть "слухачи", блаженствующие от мелодии, так есть и "слухачи" слова, которых музыкальное сочетание фраз может приводить в восторг. И они погружаются в них, как ныряльщик в теплые воды тропического моря, и наслаждаются глубинной красотой, и выныривают только для того, чтобы погрузиться снова.
Вот и моя задача, как писателя, создать именно такую стилистику, которая, не удержавшись на страницах книги, выплескивается, заполняет все пределы, уводит читателя, внедряется в него, переводит процесс чтения с уровня логического восприятия действия на уровень ощущений, подключения органов чувств. Создает параллельную, альтернативную действительность, которая вбирает, затягивает в себя.
Конечно, постоянно добиваться такой плотной насыщенности текста невозможно, да и не нужно, перегруженный текст – не достоинство, скорее недостаток. Но пусть "эффект читательского присутствия" случается хотя бы иногда, хотя бы с кем-то.
Ради того, чтобы он возник, я готов на все, готов "пуститься во все тяжкие". Взламывать традиционные стилистические устои, нарушать правила грамматики, измываться над академическим стандартом, гнуть его до предела – главное, создать ту единственную мозаику, найти то уникальное сочетание, которое создает у читателя ощущение причастности. В данном случае цель оправдывает любые средства. Ведь слова гибки, гибче людей, особенно в русском языке, который, кажется, и создан для постоянного развития, дополнения, эволюционной динамики.
Мерное колыхание океана все еще завораживает, манит, но меня уже гложет нетерпение. Мне пора домой, к моему кухонному столу, к моему маленькому "лэптопу", успеть записать, пока не отвлекся, пока океан не выветрил, не разбавил… Я несильно утапливаю педаль газа и двигаю машину сквозь густой, промасленный воздух – у меня осталось еще два с половиной часа для работы.
_____________________________________
Утром я снова нашел на кухонном столе записку, она тоже, как и предыдущая, заканчивалась словом "целую". Зашел в ванную, долго разглядывал свое лицо, за ночь цветовая гамма сдвинулась, стала сочнее, налилась краской. Я поморщился, подумал, что еще и родителям придется объяснять происхождение сильно побитого лица. А как объяснить, чтобы они не волновались?
Потом залез в душ, долго отмокал под живыми, теплыми струями. Отплевываясь от заливающей воды, сначала невнятно, сам не сознавая, начал произносить вчерашние строчки – они так и засели в сознании.
Но я ж остался,
Я-то ведь живой…
Все, видно, так должно было случиться.
А жизнь через меня не просочится,
И рано уходить мне на покой…
Голос окреп, вода уже не мешала, слова, перемешиваясь с ней, вылетали вместе с брызгами, накатывались, отражались от кафельных, акустических стен, возвращались, усиленные, ко мне.
Пускай отстанет кто-нибудь другой,
Мне рано, рано. Слышите, мне рано!
На мне отлично заживают раны,
И воздух, как всегда,
Пьянит меня ночной…
Звук внезапно оборвался, теперь наполненное лишь мягким шорохом воды пространство ванной казалось осиротевшим.
– А ведь я ошибся вчера, когда сказал, что эти строчки не гимн, – проговорил я почему-то вслух. – Это гимн, мой гимн. И я пронесу его через жизнь. Должен пронести.
На этой патетической ноте я выключил воду, вылез из ванны, обмотался полотенцем и пошел завтракать. А где-то через час, обсохнув, поев, прослушав по радио новости, я позвонил по телефону.
Я думал, она не подойдет, просто был уверен. И позвонил-то только для того, чтобы потом сказать, что звонил, – все-таки какое-никакое, но алиби. Но она подошла, подняла трубку.
– А, это ты, – произнесла Таня скучным, совершенно вялым, без интонаций голосом. Можно было бы сказать, "бесчувственным", "безразличным", но перечисление прилагательных все равно не передаст его равнодушной отрешенности. Казалось, что голос проходит сквозь толстый слой ваты и, проходя, теряет, оставляет в нем все свои живые клетки, все бьющиеся, пульсирующие частицы. Словно Таня спала, звонок ее разбудил, и, как только она повесит трубку, снова тут же заснет.
– Чего ты не в институте? – спросил я, стараясь, наоборот, звучать бодрячком.
– А… – Она будто не слышала меня, будто вата омертвляла не только ее голос, но и мой тоже. – Не пошла, – все же выдавила она из себя.
– Чего? – делано удивился я.
Опять пауза, похоже, каждому моему слову требовалось время, чтобы пробиться к ней.
– Неохота было. – И замолчала.
Я понимал, что пришло время оправдываться, по всем правилам полагалось.
– Слушай, ты извини, что я вчера не пришел. Так получилось.
– А-а-а, – протянула она.
– Я хотел, но знаешь, такое произошло. – Я пытался своим бодреньким голосом выбить ее из этого аморфного, амебного состояния. – Ты будешь долго смеяться. – я снова выдержал паузу, – но меня вчера жестоко избили.
Я думал, что ее хотя бы эта новость оживит. Ну, если не сама новость – то как я ее подал. Но ни новость, ни подача Таню не оживили.
– Нет, не буду смеяться. – Вата снова приглушила, сгладила, выродила модуляцию в скучную, ровную прямую. И снова молчание.
– Ты бы меня видела сейчас, я разукрашен до неузнаваемости, – сказал я почти хвастливо. – Ты бы меня не узнала. А самое неприятное, что нос переломали. Он у меня теперь отрасти должен. – Хотел добавить, "как у Бурати-но", но вовремя спохватился, у того вроде бы нос рос от вранья. Или это у Пиноккио?
– Жалко. – Но жалости в голосе слышно не было. Вообще ничего не было.
– Я бы приехал, но меня в больницу отвезли. В травматологическое отделение. – Тут я подумал, что она наверняка звонила мне домой, проверяла. Пришлось снова соврать.
– Меня в ней на ночь оставили. Боялись, как бы заражения не было. Я тебе с этажа сейчас звоню, здесь у них телефон на этаже.
Я ждал реакции, все же слово "больница" должно было подействовать. Но не подействовало.
– А-а-а, – снова раздалось равнодушно из трубки.
– Но сегодня меня выпишут. Вроде бы все в порядке, инфекции нет. Перебитый нос есть, лицо пострадавшее тоже есть, но без инфекции, – снова постарался я вызвать жалость.
– А магнитофон у тебя? – вспомнила Таня про магнитофон, но тоже без особого интереса.
– Да, все с магнитофоном в порядке, – заверил я. – Хрюндика твоего не били. Били только меня, технику не трогали. Завтра я тебе его привезу. Сегодня домой, к родителям заеду, а завтра к тебе. Хорошо?
– Ага, – согласилась она без какого-либо заметного энтузиазма.
– Только, боюсь, ты меня не признаешь, – снова постарался пошутить я. Снова неудачно.
– Чего? – Если вата и пропустила слова, их приблизительное звучание, то смысл, похоже, притупила полностью.
– Я сильно изменился после избиения. Особенно лицом, – сделал я последнюю попытку.
– Ну да, – протянула она скучно.
Все, я больше ничего сделать не мог. Даже меня заразила ее обреченность.
– Хорошо. – снова протянула она и остановилась на многоточии.
– Хорошо, – согласился я. – Я завтра тебе позвоню и заеду.
– Ага. – Пауза. Я не стал ее заполнять. – Ну, давай.
– Давай, – только успел ответить я, и она повесила трубку. Я послушал отрывистые, короткие гудки, даже от них шла вялая, безжизненная тоска.
"Надо же, как бывает", – произнес я вслух и помотал головой, как бы стараясь стряхнуть с себя насевший гнусноватый осадок. Потом помотал еще, туда-сюда, влево-вправо, и вроде бы стряхнул.
Машины на Ленинском останавливаться не желали, минут двадцать я топтался с поднятой рукой, даже подмерз немного. Но не пользоваться же с такой рожей общественным транспортом, не пугать же ею добропорядочных пассажиров Московского метрополитена имени В.И. Ленина. Впрочем, и у таксистов, не говоря уже про частников, моя физиономия не вызывала особенного доверия. Пару раз машины было притормаживали, но, подъехав поближе, снова набирали скорость, пробуксовывая стертыми шинами на скользком, раскатанном настиле.
Наконец остановился побитый "москвичок", молодой парень с аккуратно подстриженными усами лихо рванул автомобиль, тот было занесло, зад вильнул, но ловкий водитель, крутанув рулем, тут же выправил машину.
– Чего с лицом-то? – конечно же, поинтересовался он, бросая на меня любопытный взгляд. – Кто тебя так?
– Да я боксом занимаюсь, – пожал я плечами. – В "Динамо". Позавчера на тренировке моего спарринга не было, так мне чувака выделили, он меня на два веса тяжелее. Вот и разукрасил. Тренер вовремя не остановил. Ну а мне самому как-то не с руки было, – создал я с ходу еще один сюжет.
Парень усмехнулся.
– В какой категории боксируешь?
Детали весовых категорий я никогда специально не изучал.
– В средней, – выбрал я самую подходящую.
– Это до семидесяти трех? – уточнил он.
– Двух, – поправил я. Он кивнул, соглашаясь.
– Это прям как у нас в армии, – снова усмехнулся он. – Я в Краснодарском крае служил. У нас старики так молодняк мудохали… – И он начал рассказывать то, что я уже не раз слышал прежде.
Тем не менее, несмотря на скользкие дорожные условия, до "Кропоткинской" мы доехали быстро. Я вылез у аккуратного особнячка, именно у того, к которому вчера подрулил "Запорожец" Ромика, полностью набитый свидетелями. Домик был неприлично вылизан по сравнению с другими расположившимися поблизости особнячками; сейчас, не спеша, я рассмотрел его тщательнее, чем вчера. Да и внутри было непривычно чисто, даже светлый линолеум на полу не был затоптан, будто здесь, как в музеях, выдавали мягкие широкие матерчатые бахилы.
Я прошел по длинному узкому коридору. Тоже аккуратная, под стать линолеуму, но, в отличие от него, привлекательная женщина за канцелярским столом подняла на меня внимательные глаза. Они чуть округлились, когда остановились на моем лице.
– Я к Петру Даниловичу, – сказал я. – Он просил, чтобы я к нему сегодня заехал.
– Садитесь, Толя, – указала она на стул. – Вы же Толя?
– Я кивнул. – Петр Данилович вас ждет. Сейчас я ему доложу. – Она поднялась, постучала в соседнюю дверь, там, в холле, было четыре-пять одинаковых дверей, потянула ее на себя, потом за собой же и прикрыла.
То, что мое имя известно широкой секретарской общественности, меня удивило. Но что я знаю про грузных, представительных адвокатов и их миловидных секретарш? Ничего. И я перестал удивляться.
Петр Данилович во весь рост не выглядел таким объемным, как выглядел в сидячем положении. Дородности, конечно, в нем не убавилось, просто она распределялась теперь по всей длине его высокого, осанистого тела. Даже непонятно, как вся эта ширь и толщ умудрялись умещаться на небольшом переднем сиденье легковой "Волги". И на лицо он не казался таким пожилым, как позавчера, в темноте прокуренного автомобиля. Лет сорок семь, ну, пятьдесят максимум.
Я поднялся со стула, он протянул мне руку, я ее пожал – вот ладонь оказалась мягкая, с заметно ухоженной кожей, да и пожатие было мягкое, почти что нежное. Он смотрел на меня сверху вниз, качал головой, полные губы растянулись в довольную улыбку, даже усы не смогли ее скрыть.
– Надо же, – только и произнес адвокат своим бархатистым, артистическим голосом и двинулся в сторону кабинета. И уже с полдороги, повернув голову, добавил: – Пойдем, пойдем.
В кресле он снова оказался болезненно толстым – подбородок наезжал на грудь, грудь на живот. На что наезжал живот, я не видел, мешал разделяющий нас канцелярский стол.
– Ну что, пострадал ты, как я вижу, по всей программе. – Он снова покачал головой. Если бы ему сбрить усы, а заодно и длинные, зачесанные наверх волосы, он стал бы похож на пластмассового Будду с качающейся головкой. А так, с волосами да в усах, он все же напоминал Галича. Хотя и не настолько разительно, как позавчера.
– Твои ребята у меня вчера были, все рассказали. – Он сложил ладони вместе, протащил пухлые пальцы сквозь пухлые пальцы, надвинулся на стол, навалился на него. – Ну что. Молодец. Такое смастерить. Ты заранее все продумал или на импровизации получилось?
– Не знаю, – честно ответил я. – Вчера казалось, что случайно все так вышло. А сейчас думаю, что, возможно, идея зародилась раньше, задолго до собрания. То есть вы в машине посоветовали Аксенова спровоцировать. И в меня запало, видимо. А потом как-то так, само по себе, созревало подспудно. И получилось, что до собрания и даже во время него никакого решения не было, но, когда потребовалось, оно уже созревшим оказалось. – Я помолчал, подумал, продолжать, не продолжать. Все же продолжил: – У меня нечто подобное с рассказами происходит. Вроде бы не думаешь даже, а он сам в тебе зреет, развивается, как эмбрион, а когда поспеет, его только выпихнуть из себя остается. В смысле, записать.
– Ты еще и рассказы сочиняешь? – Его глаза чуть выкатились, видимо, от удивления.
– Да так, мелочь, ерунду всякую, – на всякий случай поскромничал я.
– В общем, вот что я тебе скажу. Ты все сделал лучше некуда, комар носа не подточит. Конечно, перестарался немного, слишком много синяков получил, так много и не обязательно.
– Количество я уже не контролировал. Да и качество тоже, – вставил я.
– Ну да, понимаю. – Он кивнул, усмехнулся в усы. – Медицинское заключение у тебя?
Я передал ему два мелко исписанных листка.
– Надо же, даже нос сломан, – покачал он головой, читая. – Вот, герой, как здорово все устроил.
Он перевернул лист, снова уставился в текст.
– В общем, докладываю, – поднял он на меня глаза. – Твои товарищи вчера здесь два часа просидели. Все рассказали, все записали. Фотографии мы уже проявили, напечатали, лучших вещественных доказательств и быть не может. Да еще и медицинское заключение. – Он постучал толстым пальцем по разложенным на столе листкам. – В общем, конец твоему Аксенову, – он приподнял листки, под ними лежали другие, заглянул в них, – Аксенову Игорю Сергеевичу, тысяча девятьсот сорок шестого года рождения, русскому, партийному, женатому, проживающему по адресу, ну это неважно, и т. д. и т. п. Полный, бесповоротный конец.
Если бы я мог широко раскрыть припухшие глаза, я бы их раскрыл – надо же, сколько он информации нарыл.
Где? Откуда? Когда успел? Он как будто прочитал мои мысли, этот оперативный Петр Данилович.