- Мы признаем ваши заслуги, Лев Павлович, - тихо, с напряжением произнес он. - Это грамота о даровании вам звания логопеда. Церемония принесения присяги состоится позже, когда мы утрясем организационные проблемы. А пока примите.
И он протянул бумагу Заблукаеву.
Заблукаев взял ее. Он сам удивился, как вдруг затряслись его руки. Сколько раз он видел во сне, как приносит присягу логопеда. Даже поздравления снились ему, аплодисменты, торжественные трубы. Сколько лет он стремился стать логопедом, сколько трудов и усилий положено. Но всегда на этом пути возникали препятствия, и самое главное, которого не обойти, - наследственное членство. И он спросил Страхова дрогнувшим голосом:
- Насколько я помню, только тот, в чьих жилах течет кровь логопеда, может стать логопедом. Разве правила изменились?
- Я - главный логопед, - сказал Страхов. - И пусть я не прямой потомок Мезенцева, так, седьмая вода на киселе, но я принял решение изменить правила. Отныне за особые заслуги звание логопеда может быть даровано отличившемуся с правом передачи по наследству. Вы такой чести заслужили больше других. Прошу вас, примите грамоту.
Заблукаев кинул еще один взгляд на документ. Это была грамота как грамота - писанная витиеватым почерком, с размашистой подписью Страхова. И Заблукаев спросил его тогда:
- Меня вам, видно, рекомендовали? Я знаю, что рекомендовали. Я даже знаю имена этих людей. Девель Евгений Леонидович, да? Закревский Виталий Николаевич? Ну, и прочие кураторы и просто сведущие люди.
- Покойный Евгений Леонидович высоко отзывался… - начал Страхов, но Заблукаеву все уже было понятно, и он прервал его:
- Я очень благодарен вам, Александр Николаевич. Вы прекрасно знаете, как я стремился попасть к вам. Я положил на это годы своей жизни. Но только сын и внук логопеда могут быть логопедами. А я - учитель, потому что я сын и внук учителя. И я буду учительствовать. Кому-то ведь нужно исправлять ошибки, вот я этим и займусь.
Он положил грамоту на стол, повернулся, и тогда за его спиной раздался ровный голос Страхова:
- Выходит, мы очень ошиблись в вас, Лев Павлович.
И Заблукаев ответил через плечо:
- Напротив, Александр Николаевич, вы никогда не ошибались на мой счет.
Еще несколько дней он никак не мог отойти от этой встречи - волновался, проговаривал про себя бесконечные диалоги со Страховым, снова и снова взвешивал свое решение. Но оно было уже принято - чего рядить? И Заблукаев начал успокаиваться. Понятно, что он приобрел врага, - Страхов был не из тех, кто забывает. И, вероятно, следовало ожидать каких-то ответных действий. Заблукаев не боялся смерти - ни Страхов, ни кто-либо из его окружения не могли знать заветного умертвляющего слова. Они могли сделать другое - умалить газетную деятельность Заблукаева. И вскоре он понял, что его опасения на этот счет начинают сбываться.
Другие газеты - "Речь", "Патриот", "Вестник логопедического братства" - стремительно набирали обороты. Они больше не отводили первых полос под нескончаемые взаимные обличения. Каждая из них быстро нашла свою специализацию. Так, "Речь" и "Патриот" публиковали, в основном, новости с родины - у них оставались там хорошие источники, снабжавшие их компетентной информацией. "Патриот", кроме всего прочего, вскоре стал основным печатным органом нового правительства в изгнании, созданного Страховым. "Вестник логопедического братства" освещал жизнь логопедов-эмигрантов, печатал объявления о собраниях и вообще организовывал разрозненное братство как мог. Были также газеты помельче и побульварнее.
Между тем "Правило", не сменившее редакционной политики и продолжавшее свою проповедь правильной речи и нападки на речь неправильную, начало быстро терять популярность. Нынешние читатели газеты, почти сплошь бывшие логопеды, находили газету скучной и тривиальной. В редакцию потоком полились письма с советом сменить тему. Редакция на эти письма отвечала, что в нынешней ситуации, когда поддержка гибнущему языку нужна, как никогда, газета считает своим долгом продолжать писать на животрепещущие темы. Тогда письма с советами приходить перестали, а над газетой принялись подтрунивать.
Сначала тихонько, а потом все громче и громче зазвучал со страниц эмигрантской прессы издевательский смех. Заблукаев вдруг оказался очень смешон. Новым эмигрантам было в нем смешно все: его твердая позиция, которая казалась слепым упрямством, язык его статей, вообще его газета, не менявшаяся многие годы. Карикатуры на Заблукаева - вот он, залитый чернилами, ожесточенно строчит, не замечая бушующего вокруг пожара, вот он, пыхтя, катит в гору огромный камень, вот он сражается с ветряными мельницами - заполнили страницы недружественных газет.
Заблукаева это не могло не задевать. Он знал наверняка, кто подогревает эту кампанию. Но больше его беспокоило то, что тиражи резко упали и его больше никто не слушает. На родину "Правило" как раньше не попадало, так и не попадало теперь. По сути дела, его газета и он сам перестали быть нужны. У него не осталось читателя.
Это не укладывалось в его нынешнее видение своей миссии. Окончательно осознав себя учителем, он лишился главного - ученической аудитории. Проповедник может говорить к зверям и птицам полевым, и те, бывает, обращаются. Пророк может вещать в пустыне: это не очень действенно, зато всегда служит примером. Учитель не может ни того ни другого: звери даже после тысячи учебных часов не заговорят на правильном языке, а в пустыне учить некого, она сама учит.
Впервые за много лет у Заблукаева опустились руки.
Тогда-то и возвратился Юбин. Пришла очередная ничего не обещающая ночь, и Заблукаев вдруг очутился на том же холме и вновь видел перед собой равнину и пасущееся на ней громадное животное. Рядом стоял Юбин и протягивал ему подзорную трубу. Он был так же строг.
- На-ка, - сказал он. - С ней видеть способнее.
Заблукаев взял трубу и приложил ее к глазу.
И сразу очутился он в облаке слов, беспорядочном темном вихре, в котором отдельные слова не читались, а сливались в один сплошной типографский ветер. И он словно стоял среди этого вихря, ослепленный и онемелый. Напрасно крутил он туда и сюда трубой: носящиеся вокруг слова были какие-то бесформенные, измененные, распущенные и оттого бессмысленные. И он понял, что очутился внутри Языка. Он принялся отдалять изображение - и перед ним вырос исполинский бок, который, как дикой шерстью, был покрыт словами, спутанными, сбившимися, слипшимися. Казалось, у самых глаз торчит слово "леконствукция". Заблукаева передернуло, он еще отдалил изображение - и увидел животное целиком.
Это был он, Язык. Невозможно описать его. Он весь вихрился, брезжил, менял очертания. Он, конечно, не пасся, так просто казалось издали. Он владычествовал. Склонив бесформенную голову над страной, он глядел, слушал, подчинял. Под ним сновали микроскопические людишки, но их почти не было видно. Он сам был ими. И он не мог говорить. Да, Заблукаев сразу понял, что Язык - немой. Он мог только проникать в людей, но нашептывать со стороны не мог. Язык не имел языка, но имел миллионы острых проникающих слов.
И он почувствовал Заблукаева. Как - тот не имел ни малейшего понятия. Но Язык вдруг осознал, что на него кто-то смотрит, и медленно оборотился. От этого зрелища Заблукаев обмер, но продолжал глядеть. Он просто не мог оторвать трубу от глаза. И тогда Язык увидел его. Он стал расти в размерах. Заблукаев все отступал и отступал, а Язык рос, вырастал над ним.
До самого неба поднялся он на длинных корявых ногах, опустил к нему страшную, то ли песью, то ли козью, морду и завыл. Заблукаев выронил трубу и закричал. Он хотел проснуться - но кто-то не отпускал его. Рядом стоял строгий Юбин.
- Ну, что, теперь понял? - спросил он.
Заблукаев, не в силах говорить, только кивнул.
- То-то, - сказал Юбин. - Вот это Он и есть. Теперь тебе шибко думать надо.
- А вы, Фрол Иванович?
Юбин покачал головой.
- Ты что, не понял еще, Левка? Я ведь давно неживой. Упустил он меня. А вот других подмял. Им-то это невдомек, знай себе балабонят. Думать надо, Левка.
Заблукаеву захотелось плакать при взгляде на него. Он наконец понял, что Юбин и вправду умер, и ему стало горько от этой утраты. Юбин это заметил.
- Ты, Левка, понапрасну-то слез не лей. Ты лучше делом займись. Давай-ка сюда трубу озорную, мне ее возвратить надобно. А сам без дела не сиди. Ты парень головастый, разберешься.
Заблукаев потянулся обнять его.
- Эх, дура! - ласково произнес Юбин и обнял его в ответ. От него пахло старыми книгами - милый, позабытый запах.
В слезах проснулся Заблукаев.
В последующие три дня Заблукаева не видели - он заперся в своем кабинете и никого не впускал. Сотрудники бродили по редакции, пили чай и вполголоса обсуждали вялотекущие дела. Прошел слух, что Заблукаев готовит обличительную статью в адрес других эмигрантских газет. И это было очень похоже на него, так что никто его не беспокоил.
А Заблукаев обдумывал отъезд. Решение было принято в ту ночь, когда он последний раз увидел Юбина. Он пробудился в самый глухой час, в слезах, весь преисполненный явившимся ему откровением, и уже не пытался уснуть. В каком-то озарении бродил он по темной квартире, смотрел на горящие за окном фонари. Вполголоса повторял:
- Свет! Свет!
Иного не было дано. Он понял всю никчемность нынешней своей деятельности. В залитой светом комнате факел не нужен. Он нужен в пещере. Он нужен там, где все факелы уже потухли. Его "Правилом" здесь уже нечего править. Логопеды привезли с собой, в себе израненный, слабый язык, ту самую правильную речь, от которой страна отказалась. Она будет жить здесь, но дни ее сочтены, ограничены кратким присутствием на этой земле ее носителей. Заблукаев видел этот язык - маленького серого зверька, затравленно выглядывающего из угла. Такие же крохотные зверьки сидят по слепым закоулкам нового Царства Истинного Языка, где лютует огромный его властелин. Осветить их, согреть, дать им волю - вот что нужно делать. И кому это делать, как не учителю. Потому что долг каждого учителя - рассеивать мрак, будь это мрак невежества или глухая ночь просторечья.
Через три дня Заблукаев появился из кабинета, ни с кем не здороваясь, прошел по редакции и вышел на улицу. На улице он тоже по сторонам не глядел: он знал каждый перекресток здесь, каждый дом, а люди были ему неинтересны, потому что они не говорили на его языке. Он шел в посольство говорить о возвращении.
В посольстве сидел мрачный человек в гимнастерке и пил чай с сухарем. На первые фразы Заблукаева он отвечал прихлебыванием, но потом стал внимательнее и даже оживился.
- Логопед? - спросил он, узнав, что Заблукаев хочет выправить паспорт.
- Нет, - честно ответил Заблукаев.
- То-то, - удовлетворенно сказал человек. - А был бы логопед - сейсяс бы тебя там в ласход. Это, товались, нынсе плосе плостого. Потому как - влаги!
- Мне бы паспорт, - напомнил Заблукаев.
- Это сейсяс, - неспешно произнес человек, копаясь в ящиках стола. - Это мигом. Главное, стобы от лезима был постладавсий. А так - милости плосим. Нам нынсе все плофессии нузны. Заполни-ка анкету.
В графе "профессия" Заблукаев с чистым сердцем поставил: "Учитель". Посольский человек, прочтя это, еще больше его зауважал.
- Где зе ты плятался, уситель? Нам усителя сейсяс во как надобны. Мозно сказать, позалез.
- Вот я и еду, - просто сказал Заблукаев.
- Тебе бы самому язык поплавить, а так - уси, кого хосесь, - делился наблюдениями человек. - А то лесь у тебя, товались, больно колявая. Ну, да глаздане тебя влаз поплавят. Налод у нас тепель сознательный.
- Я знаю, - произнес Заблукаев.
- Кого усить-то будесь? - с интересом спросил человек.
- Всех, - сказал Заблукаев правду.
Закрытие "Правила" было встречено эмигрантской прессой дружным хохотом. Немногие нашли в себе разумение дать трезвую оценку деятельности заблукаевской газеты. Большинство интересовалось другим - чем теперь займется бывший редактор. На эту тему было придумано даже несколько анекдотов. Но Заблукаев затих и на людях не показывался, и вскоре шумиха улеглась.
А виновник ее в это время тихо готовился к отъезду. Бывшие сотрудники об этом знали, и целая небольшая скорбящая очередь выстроилась к дверям его квартиры, чтобы отговорить его от опасной затеи. Скорбели близкие от того, что Заблукаев уговорам не поддавался. Он, как было всем заметно, уже все решил. Особенно странно он реагировал на предупреждения о грозящей ему на родине гибели: здесь он начинал говорить о каком-то заветном слове, о том, что никто нынче не читает старых книг, и тому подобное.
Уезжал Заблукаев поздней осенью. Выпал первый снег, что показалось ему символичным: снег встречал его приезд и теперь провожает его обратно. Как и тогда, с собой у Заблукаева был старый чемодан, набитый рукописями и гранками. Бумаги Горфинкеля и редакционный архив он передал в один заокеанский университет и с собой взял только то, что пригодится ему в царстве победившего Языка. Провожали его самые близкие - бывшие сотрудники его редакции. Со всеми он сердечно обнялся, а потом вошел в вагон..С перрона было видно, как он по коридору прошел в свое купе, помахал им из окна, сел и задернул окно занавеской. Они ждать не стали и потихоньку разошлись.
А поезд вскоре тронулся. В нем ехало немало возвращающихся на родину. То были разные люди, но все они считали, что смогут пригодиться новой власти. Один Заблукаев ехал на войну.
"Я везу тебя с собой, - думал он, глядя на свой чемодан с рукописями. - Здесь ты погибнешь. Сейчас ты всего лишь клочок, но ты вырастешь. Надо только донести тебя до них. Только донести".
Поезд равномерно преодолевал пространство. Европа оставалась позади. А Заблукаев тем временем думал, в какую школу его назначат, с чего он начнет свой первый урок, какой класс ему дадут. Он мыслил начать свою деятельность со школы. Да, именно так: начинать следует с низов. И между делом неутомимо искать единомышленников и единоязычников. Такие там еще остались, он в этом не сомневался.
Пересекли границу.
Беспощадный снег, обещание долгой зимы, которую суждено пережить не всем, одолевал онемевшую землю.
ГВАВА ПОСВЕДНЯЯ
Четыре месяца, проведенные под домашним арестом, сделали Рожнова другим человеком. Вначале он просто не поверил в то, что его и других высших логопедов посадят под замок, точно обыкновенных преступников: ведь они сразу заявили о своей готовности помогать новой власти. Рожнов всячески подчеркивал свои заслуги: он и речеисправительную службу вывел на чистую воду, что привело к ее упразднению, и вообще много сделал для того, чтобы дать народному языку дорогу.
Однако на новые власти это не произвело особого впечатления. Они были заняты подготовкой к выборам, к войне со всеми, кто встанет у них на пути, а потому распорядились по-простому: поместить под домашний арест до выяснения. А поскольку после выборов времени на выяснение ни у кого не осталось, Ирошников, Рожнов и другие члены бывшего Совета логопедов просидели под замком до того дня, когда тарабарские войска в результате двухдневных боев взяли столицу под окончательный контроль.
Вестей от сына не было. Андрей сразу же записался добровольцем в части Страхова. С родителями он успел попрощаться - коротко обнял отца, долго обнимал и утешал мать. Страшная война отдалила сына от них, но и сделала в тысячу раз роднее. Юрий Петрович горько сожалел о том, что как отец не сделал первыого шага, не приблизился к сыну. А теперь могло быть слишком поздно.
Им уже приходилось прятаться и дрожать. И до этого в городе бывало неспокойно, где-то стреляли, доносились взрывы. Особенно страшно было по ночам, когда оглушительные пулеметные очереди за окном вырывали их из сна и бросали на пол в бессильном страхе. Но эти два дня тарабарского штурма были особенно ужасны. Весь город стонал и трясся от взрывов. На соседней улице шли бои с применением тяжелых пушек и бронетехники: тарабары, не щадя зданий и мирного населения, вышибали лингварских дружинников из жилых домов. От несмолкаемых взрывов Рожнов и Анна Тимофеевна почти оглохли. Стекла в их доме были давно разбиты. Время было теплое, но они все равно заткнули окна подушками - от осколков. Они были уже научены.
Их бессменный охранник, старый тарабар по фамилии Казлинин, во время боев ушел куда-то и не вернулся. Этот Казлинин здорово допекал их. В спокойные дни он сидел на пороге дома и зазывал в приоткрытую специально щель:
- Логопед! Эй, логопед!
- Чего тебе? - отвечал Рожнов поначалу, еще не зная, и тогда Казлинин говорил одно и то же:
- Логопед, подали мне велосипед! - и заливисто хохотал. Казлинину это казалось очень смешным. Он был простой человек, свято верящий в то, что при Тарабрине "плостому налоду" было бы хорошо, а логопеды взяли и удушили Тарабрина.
- Логопед, ты зачем Талаблина убил? Логопед! А, логопед? Ты зачем Талаблина убил?
И так без конца. Рожнов и Анна Тимофеевна сразу заметили, что Казлинин куда-то делся, но выходить было опасно: на улицах шли бои, и даже сюда, на тихую их улочку, временами залетали свистящие шальные пули. Связь отсутствовала, они не знали, что с другими логопедами, что с Ирошниковым, и поэтому решили остаться дома и дождаться затишья.
Когда оно наступило, Рожнов твердо сказал:
- Пойдем, Аня!
- Куда? - со страхом спросила Анна Тимофеевна.
- К Куприянову, - мрачно ответил Рожнов. Он горел решимостью переговорить с вождем тарабаров. У него накипело. Он не мог сидеть на месте.
Они выбрались на улицу и направились, озираясь, к зданию Управы. Им не приходила в голову вся абсурдность этого решения. Город лежал в руинах. Они шли мимо развороченных стен, валяющихся на улицах трупов, горящих домов. И это было на правительственной улице - здесь тоже шли ожесточенные бои. Повсюду бродили безучастные люди: шатающиеся, оглохшие, они что-то искали в развалинах, кого-то беззвучно звали. Здание центральной логопедической коллегии было разрушено до основания - похоже, еще до боевых действий. От него остались черные стены: перед тем, как его взорвать, его долго и методично жгли.
Высокая Управа тоже пострадала, но не сильно: здание хорошо оборонялось. На ступеньках парадной лестницы сидели несколько тарабаров. Их оружие лежало тут же. Рожнова и Анну Тимофеевну окликнули, приказали остановиться.
- Я к Дуководителю! - потребовал Рожнов слабым голосом. - Я член Совета логопедов и хочу с ним встретиться!
На этих словах его прервали и довольно любезно препроводили обратно до дома, где приставили к ним нового охранника, угрюмого веснушчатого парня, который, казалось, проглотил язык.
Наступившая ночь была тяжкой. До самого утра просидели они с женой: Рожнов - на стуле, а Анна Тимофеевна - на кровати, так и не сомкнув глаз и не проронив ни слова. Неподвижно они сидели, лишь вздыхая по временам. Издалека слышались глухие взрывы, какая-то стрельба. Они были безучастны: новый арест не сулил ничего хорошего.