- Сын Божий и человеческий Иисус Христос во искупление грехов наших поруган был и распят и воскрес во спасение наше, - проговорил Павел, нащупал рукой голову Валасия, погладил лысеющие волосы. Глаза Павла глядели в небо, уже тронутое сумерками, а всё нутро его жалось теперь в жалости ко всему, что он знал, что было близко к нему и отдалено от него временем и расстоянием. "Окна небесные растворятся, и основания земли потрясутся…" И ни неба тогда не будет, ни земли, не останется ни травы, ни человеков - всё в пустоту перетрётся… Вота картина-то! И помянуть будет некому некого. Не-ет…
Город был виден сбоку от чёрного угла скотного двора и походил на остывающий самовар. Он ещё чуть гудел, попыхивал, огни светились в нём, как угли в конфорке, но ночь уже студила его. Закрывала огни мягким пеплом сна.
- Нету бога у человека! - сказал Валасий ослабевшим голосом.
"Вера есть - память", - подумал Павел. Хотел сказать это Валасию, но уснул раньше, чем собрался сказать.
Разбудила их женщина, пришедшая к утренней дойке. Постучала ногой им в пятки, сказала:
- Нашли место, родимые? - И когда они сели в груде, засмеялась: - На-ко, вычудились! Неделю трястись теперь. Спьяну заблудились? Вот горе-то!
Они поднялись, вздрогнули от росы, кой-как обмахнули друг друга.
- Вода в чане есть на дворе, умойтесь хоть, страшные, - улыбнулась им и пошла на двор. Павел и Валасий побрели неверными ногами за ней. Пока умывались, она подоила корову, нацедила им парного молока по банке. - Хлеба, мужики, нету. Не знала, что гости явятся. - Голос у неё хороший, ласковый, и сама с виду добрая. - Погодите, бабы придут, может, будет у кого хлеб.
- Спасибо, матушка, дай тебе Бог здоровья, - ответил Павел.
- Бог не даст, что война взяла. Будьте и вы здоровы.
От парного молока, от доброты этой женщины души у них согрелись и ноги пошли веселее. Вокзал оказался недалёко от двора, если прямиком перейти поле да обогнуть болотину. Пришли к вокзалу как раз вовремя. Павлов утренний поезд уже дожидался сигнала для дороги. У вагона постояли друг перед другом. Расставаться надо.
- А то поехали со мной, поживёшь, чай, найдём место-то, - сказал Павел тоскливо.
- Дьячком возьмёшь али сторожем? - усмехнулся Валасий.
- Да хошь попом - не жалко.
- На кладбище я к тебе явлюсь, коли Митю не найду на этом свете. Только ты, сукин сын, панихиду, гляди, не отслужи.
- А и сослужу - не узнаешь. Всехсвятский приход-то, запомни. - Павел порылся в карманах, выгреб деньги до остатка, сунул их Валасию. - На махорку тебе. А я и так проживу. Я вона какой тонкий… А Митю-то найдёшь, приезжайте с ним, погоститесь.
Валасий подпихнул Павла на ступеньки вагона, снял одноухую шапку с лысеющей головы, а когда вагон дёрнулся и поехал, помахал ею немного и сказал вдогонку:
- Прощай, Пашка. Давеча я тебя сразу узнал, долгогривого.
От этих слов Павлу стало тепло до слёз. Он не знал, что ему сказать и сделать в ответ, и нашёлся тем, что перекрестил Валасия на расстоянии. Тот разглядел, потряс кулаком. Видно уж совсем отошёл от веры - на крестное знамение кулаком трясёт. У всякого по-своему голова устроена…
Поезд отвернул в сторону, Валасий пропал из виду вместе с вокзалом, а по бокам вагона побежали низкие досчатые слады, груды неразобранного железа, изувеченного войной, привезённого для переплавки.
Сколько горя принесла война! Не скоро всё железо перельёшь и выпрямишь, а душа-то человеческая и подавно трудней выпрямляется. У Валасия она вон как повихнулась, и Любаша вдовой осталась, и на скотном им было сказано: "Бог не даст, что война взяла!" И у самого Павла без войны, может бы, жизнь в другую сторону проросла, может бы, и верно из него артист вышел или десятник для стройки. А теперь она дала корень в безвестный Всехсвятский приход. Вот, что война наделала… А Он всё видел, всё знал. Сколько червей покормлено в могилах-то человеческих, Господи!.. Господи, неужто Валасий правду говорил? На чём же тогда белый свет стоит, вся жизнь на чём держится? Мать игуменья, бывало, наставляла сестёр: "Богом жива душа, молитесь, и воздастся вам", а Валасий кулак на крестное знамение кажет, да всё живой, хоть душа и потонула в горе. А, поди-ко, Митю сыщет, и совсем душа отойдёт. Вота картина-то получается! Вота!.. Растёт всё кругом, летает, передвигается… Как же тогда округа-то сотворена? Кто же травы и злаки на земле посеял, напустил рыбы в хляби морские, гадов, кровососов всяких развёл? И давно уж это на земле тянется, шевелится, ползает… Давно… Он - Всесильный и Всемудрый… От века сотворил и задумался, а теперь уж, поди, постарел, спит много, мало на землю глядит, мало слушает… А, может, уж и помер давно от старости, но жив еще в памяти, а мир и стареет, и новый родится по давней привычке, и так будет во веки веков… "Вера есть память", - придумал он вчера и сейчас понял, что придумал правильно, ибо если теперь и нет Господа, то почитается Он за содеянное Им, за свершённое. И церковные службы есть праздники памяти по Нём, и они не кончатся, пока память о Нём не позабудется. Да святится Имя Твоё, Господи!..
Так мыслил Павел Опёнков, пока паровозишко ходко вёз его от станции к станции.
Он давно уже не ездил поездом, не видел столько земли сразу, поэтому, когда поезд остановился на последней для него станции, ему сначала не хотелось слезать, чтобы и дальше поглядеть, как жива земля, но его всё-таки спихнули на землю связкой плетёных корзин - баба из вагона вылезала, с головы до ног обвязанная корзинами, наверно, на всю деревню плетёнки везла. А когда он оказался на земле, в дорогу не пустился сразу, остался поглядеть, как уйдёт состав, попрощаться с паровозишком.
Паровозишко был зелёным, с красными обводками по бокам и чёрными подпалинами у колёс. Был он притомлённый, ветхий и горячий от дневного солнца и быстрой дороги. Стоял, не шибко попыхивал и временами вздрагивал, проверяя силы для остального пути. Павлу захотелось подойти к нему, похлопать, как живую тварь по чёрным подпалинам и сказать в утешение: "Немного осталось, погоди, привезёшь на конечную, отдохнёшь, обиходят, водой напоят". Но на станции дали три звонка, и третий, последний звон, будто пришёлся паровозишку по больной части, он вскрикнул тонким гудком, пустил под колёса пар и медленно потянул с места чёрную цистерну, что сидела у него на загорбке, потом и весь состав.
- Прощай теперича. Бог даст, поживёшь ещё, побегаешь, - сказал Павел поезду и сам пустился в свой путь.
Денег у него никаких больше не было, да и к чему они? Дорога теперь пешая - пятнадцать вёрст. Разве воз какой догонит, так по нужде, и бесплатно подвезут. Он отошёл от станции, снял сапоги, из косицы выплел тряпочку, чтобы связать их за ушки, и пошёл своей дорогой босиком, с распущенными волосами, а сапоги и шляпу повесил на палку за плечо. До села Всехсвятского, как ему говорили, путь от станции один, блудить будет негде, потому голова его освободилась для своих интересов. Интересы же были всякие: много ли тут грибных полян с молодыми ёлками и берёзками, какая где водится ягода, много ли нынче малины Бог дал?
Временами его сносило с дороги в лес, и он, как гончая, давал круги, выглядывая лесную тесноту, щипал застарелую землянику, ползал на коленках в густом черничнике, забирался в малинники. Благодать была в лесу. Солнце падало столбами через листву, грело землю и всякую живую тварь на ней, и всё под ним жило, двигалось, свиристело, попискивало и пахло горячим брусничным листом, растопленной смолой, напревающей грибницей.
В одном месте увидел зайца, бросил палку со шляпой и сапогами под куст, пустился, озорства ради, за косым. Покружил меж кустов и ёлок, похлопал в ладоши, погикал вдогонку длинноухому и позабыл, где искать своё добро.
- Мать честная, вота поп-то явится! - сказал он себе и стал шарить под кустами. - Хорошо портки на месте, вота картина-то! Тута где-то бросил… Али леший спрятал, Господи? Эй! Мне ведь пастве показаться надоть!.. Хоть бы сапоги найти, леший с ней, со шляпой.
Он вызеленил все коленки, но кроме гнезда с тремя серенькими птенцами ничего не нашёл. Птенцы драли жёлтые глотки от голода, Павлу стало жалко их. Поковырял землю сучком, поискал червяков. Нашёл по штуке на брата, скормил - они опять утробы разинули.
- Чего это матка с батькой вас поздно вывели? Теперь разве такой корм? Ори, ори - громче петь будешь! Хорошо я сапоги потерял, а то бы и верещали… Экие! Погоди, ещё поковыряю землю… Вота, которому из вас? - Он повесил червячка на пальце, тот стал виться над пропастями раскрытых ртов, свалился плашмя сразу на два клюва и закрутил концами, стиснутый посерёдке. Павел глядел в гнездо и приходил в изумление от стройности жизни и от путаницы её. Одно для другого родится, одна Божья тварь снедает другую, всё вместе живёт, радуется, мрёт друг для дружки. И ладно как! Ничего не выпадает из жизни, чтобы другому не пригодиться. Птаха червяка съела, её лиса найдёт, человек лису поймает на воротник, потом сам в корм червям уйдёт и в соки для разной травы… Вота картина-то! Всё пространство живёт ему в пользу и в радость, и сам он дан живущему пространству в корм для роста и радости.
К кусту подлетела птаха, забеспокоилась над лохматым мужиком.
- Чего маешься, дурёха? - поговорил он с птицей. - Я их червяками кормил, спроси-ко. Прорву им корму надо, поди, заморилась сама? Да не изводись, уйду, не трону. - Он поднялся с колен и прямиком двинулся в ту сторону, где, по мысли его, должна быть дорога. Раза два или три заглянул под кусты, потом махнул рукой. - Леший с ними с сапогами. Чай, проживу, соберу на новые, Бог-то даст.
На дорогу он вышел быстро, но спутал стороны, и хорошо пастух попался, а то бы утопал опять до станции. Пастух наставил его на дорогу, и к вечеру Павел пришёл в Всехсвятское, худое село, ждавшее новой соломы для крыш, поющее сверчками в керосиновых потёмках изб.
Глава 7
От того вечера до теперешнего дня прошло много лет. Потерянные в лесу сапоги, поди, семь раз сношены нашедшим их или сгнили давно и растворились ко всеобщей пользе мироздания, равно как погорели или сопрели в прах соломенные крыши села, перестроенного теперь вдоль и поперёк, высвеченного электричеством и насквозь пропетого репродуктором, вывешенным над сельмагом.
За эти годы много народилось новых жителей земли, много старых примерло, словом, жизнь прошла своим чередом, отметив ход свой всякими переменами. Павел прижился в селе, стал знакомым для всех отцом Павлом, нужным или безразличным, смотря по человеку. В звании своём от тоже продвинулся и ждал теперь возведения в сан игумена. В котором-то из прошедших годов к нему в дом поселилась Катяша, та, что в Мологе звалась сестрой Евгенией, а в монастырском колхозе схоронила горького жениха своего Гришку Палёного. Она приехала в Всехсвятское к сестре-покойнице на могилку, узнала в здешнем чёрном священнике Пашку-озорника, и коль скоро - обихаживать его было некому, а ей некого - поселилась у него в тёплом углу за печкой, стала сестрой или матерью - кто как поймёт.
Лета три-четыре назад схоронил Павел и изверившегося дьякона Валасия. Сына своего, Митю, он нашёл в рыбаках на севере. Но в тот же год Митя потонул в холодных водах, потому что навёл своё судёнышко на бродячую мину, оставленную еще от войны. От нового горя Валасий окончательно спился, опять бродил по свету и, как говорил, помирать приехал к старому знакомому. Помирал он долго, и всякий вечер находил, о чём поругаться с Павлом. Павел же не мог терпеть обиды и к закрытию сельмага бежал за водкой для примирения. Пока он бегал, Валасий добрел сердцем, отходил от жестокости и встречал хозяина ласково:
- Это, никак, Пашка сребётся? - говорил он. - Пашка, ты куда, добрая душа, пропадал? И, вроде, карман у тебя топорщится? Не прячь, дурак, вижу. Давай сюды, а то черепенька уж позеленела. Сдохну скорей, черепенька тебе достанется - всё добро в ней, вся душа моя в неё канула…
По воскресениям Валасий вставал с лавки. Скривив лицо, испорченное шрамом и болезнью, он смотрел на изношенные свои ноги с толстыми чёрными ногтями и спрашивал их: "Ноги, мои ножки, винца вам али сапожки?" Долго ждал, чуть двигая ступнями, и заключал: "Молчат, значит выпить хотят". Потом начинал шарить по пустым бутылкам, добирая крохи выдохшейся водки. Беда с им, если крох набиралось достаточно, чтобы взвинтить его голову. Тогда он шёл в церковь и разом обрывал службу:
- Уймись! - громогласно взывал он к Павлу. - Телком мычишь. - И в умолкшем храме наставлял и священника, и певчих, и псаломщика: - Служба церковная - спектакль! Чтобы душа обмирала! А вы какую службу тянете? Ну-ко! - кричал он певчим, - "Ко Гос-по-ду на-ашему". - И взмахивал рукой, чтобы пели. Старухи забирали голосом высоту и растягивали пение волнами, как он указывал рукой. И получалось пение многоголосое, красивое, а если еще и сам Валасий собирался с силами, то храм вздрагивал и наливался густым эхом, которое само пело, когда обрывались голоса по велению его руки. А чуть эхо спадало, он подхватывал его высокой нотой хора, давал ему основание из своего голоса, и тогда забывалось, что шла служба, что надо крестить лбы и кланяться, - было одно пение, единое и торжественное.
Хор продолжал пение, а Валасий брал с престола Евангелие и босиком, в коротких Павловых портках, в узкой рубахе с порванным воротом показывал, как надо приложить ко лбу край тяжёлой книги и, прикрывая глаза, важно, без суеты, пройти к месту чтения, там замереть на миг, пока угаснет эхо хора, и едва оно угаснет, воздать новое единственным голосом. Показав всё, он терял силы, садился на приступок возле хора и говорил едва слышно:
- Это же спектакль… Вы бы, бабы, патриаршьи службы видели - до слёз берут, что пасхальная, что великопостная… Хоры там как соберутся - знаменитые голоса!..
После такого дела служба кончалась, и мало кому было вдомёк, что шла она не до конца. Валасия отводили в дом, клали на лавку, и старостиха Александра припасала ему денег на четвёрку "беленькой". В последнее воскресение перед своей кончиной Валасий прочитал проповедь. Был он до того плох, что Павлу пришлось держать его.
- И собрал Сын Человеческий вокруг себя народ свой, - говорил он пропадающим голосом, и обратился к нему; "Истинно говорю вам: кто не примет царствия Божия, как дитя, тот не войдёт в него". Вот, что он им сказал. И в этом основа. Блажен, кто в дитятках до седых волос ходит… Тому царствие небесное, райский сад и ангельское пение. А у кого своя башка на плечах, тому места нет, ибо царствие небесное - детское видение ума человеков… И выходит: у кого ума на вершок, тот молится с усердием, кто же умён есть, тот перестал. - Говорил Валасий тяжело и мало кто понимал его, а ему хотелось, чтобы поняли его последнее слово, и потому он делал ещё заход, который попроще для народа: - И ещё Сын Человеческий говорил, и слова Его от ныне и до века: "И всякий, кто оставит дома или братьев, или сестёр, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную". Так он им и сказал. А вы-то, слава тебе, господи, и при доме, и при мужике которые, и скотина на дворе есть. Пошто же молитесь? Пошто просите милости и царствия небесного? Бростье всё по слову Его и - на кладбище - там вечная-то жизнь! Поди-ко, заставишь вас! Небось, Царствие-то небесное есть ай нет, а дом мой - душа моя? По кой леший в церковь ходите? Спектакли глядеть?
- Богохульствуешь, Валасий! - возвысил голос Павел.
- Богохульствую. Попеть приходите? И приходите, я поучу, кто хочет, всяких знаю, за жизнь-то слыхивал. Эх, едрит вашу мать, как на праздниках-то поёте! "От отца Валасия плотицей сорвалася я!" И што вам бог в праздник-то? И тут его нету - картинки одни на иконах да поповские спектакли с пением - вся вера. Попам жить на што-то надо, они и исповедают, спектакли вам ставят. А Пашка ваш - уж на што дурак, и то в кино зарядил - там больше всякой всячины показывают. А службы справляет - жрать ему тоже надо… Бог!.. Господи, как бы был он, а то ведь доскам кипарисным молимся. Ума-то не было, и я до трещин их целовал, лоб бил в поклонах…
Народу к обедне было мало, потому что и ночь, и утро хлестал дождик. Те же, кто был теперь в храме, сначала слушали Валасия, силились понять, а когда дошёл до них смысл его слов, загудели сердито, хотели податься вон из храма, но дождик прижал их в притворе. Павлу стало совестно перед народом, и тоже зло взяло: меры Валасий не знает. Потащил его к выходу, толкуя народу, мол, совсем уж ослаб Валасий умом от болезни. Оставил его у дверей, сам вернулся к алтарю дослужить, помянуть по записям, кого за упокой, кого во здравие.
Валасий выбрался из храма. Идти у него не осталось сил, опустился на камень возле угла. Вода с покатой крыши церкви хлестнула ему в спину, обожгла холодное тело. Он поднялся, держась за стену, вода залила лицо, промочила до пяток. Оттолкнулся от стены и, шаря голой ногой выбитую в траве узкую тропку, пошёл за ворота мимо Павлова дома. Сразу за церковной оградой была дорога. Вела она в село, если поворачивать влево, а вправо спускалась к берегу речки и вдоль неё уходила к проезжему тракту. Валасий свернул вниз, оскользнулся на глине. Встать не смог, пополз в гудящем ручье на четвереньках. Что уж за мысль была в потухающем его мозгу - неизвестно, только ниже и ниже сползал он к речке, тратя остатки былой большой силы, чтобы не потонуть в грязном шуме воды, сбегающей по дороге со всего села.
После службы Павел прискакал домой по дождику, хотел отругать Валасия, поискал его по углам. И сердце у самого замерло - пусто в доме. Сбросил с себя клобук и выбежал на улицу. Дождь валил косами, с ветром, и кроме мерзкого шума непогоды ничего не было слышно.
- Валасий! - закричал он дурным голосом и побежал за ворота. У края дороги увидел под берегом чёрное тело в рыжем сильном ручье и еще страшней закричал: - Ва-ла-сий! - Павла смыло на скользкой глине, покатило на спине и стукнуло об тело Валасия. Кой-как поднялся на ноги. - Валасий! Живой ли? Куда ты, господи? Уж из ума выжил? - Отволок расстригу на край дороги, на траву. - Валасий, чадо ты горемычное…
Валасий открыл остывающие глаза, посветил ими с последней тоской.
- Экий ты, Валасий… Потонул бы в луже, как пёс. - Павел сам теперь ревел в хорошую и не знал, что же делать дальше.
- Пашка, я помру скоро…
- Господи, молчи уж! Мука мне с тобой. - Сообразил, что надо тащить Валасия домой, подлез под него, поднял на плечах и стал карабкаться по обочине дороги, выдирая руками сырую траву и ревя в голос от страха, от горя, от злости на этакую пропасть воды.
Больше уж Валасий не поднимался с лавки, лежал под окном, ждал солнышка, чтобы согрело грудь. Павел тёрся возле, ждал с тоской его смерти.
- Скоро уж, Пашка. Душа-то у меня вся уже вымерла. Одно тело осталось. Большое оно у меня и спиртом до последней жилы пропитано. Горе тебе со мной. Эко, паству-то я твою… Жить-то на что будешь?
- Полно, батюшко, "жить на што"? Жил и проживу. И ты бы жил, а, Валасий? Чего уж помирать-то?
- Жил бы, как бы жилось. Я жить любил… Ох, как любил! От веры отошёл, чтобы жить в полную, не таиться… Что в войну, что потом - зверем лез в жизнь. А больше уж не живётся. Пустота и хлад без Мити… Ты бы вот жил, Пашка.
- Поживу, Бог даст.