Успение - Владимир Ионов 5 стр.


- Бросил бы поповство-то, дурь ведь это. И монашествуешь - дурак. Детей бы завёл. Еще завелись бы. Пусто, Пашка, без детей. Помирать будешь, не помянет никто, не поплачет. А помянуть некому, так, вроде, тебя и не было. Пустое место было… Кто вот меня теперь помянет без Мити? Ты что ли? Ну, помянешь разок и забудешь…

Павел глядел в окно, в зелень, в теплоту дня. Теплые соки жизни густели там после дождя, готовились завязаться плодами. Всё живое преумножалось, давало ростки для продолжения времени своего. Остались два голых сучка, от которых не будет уже побегов… Он зацепил пальцами подол рубахи, замотал бородой, набухшей горечью слёз, которые прорвало в нём от слов Валасия.

- Я тебя поминать буду… Ей Богу, как брата. Один ты у меня. Ну, Катяша ещё, дак она, как мышка…

- Спасибо, Пашка… А всё одно забудешь. Кровь-то не своя… А ты женился бы, чай нашлась бы какая - не поганый. Может бы, Митей сынка назвал, а?

- Мог бы ещё и жениться. Ночью-то другой раз и проснусь… Да Божью-то волю не переволишь…

- Мученик ты, Пашка. Не дай бог, ещё кого приведёшь к вере!

Помер Валасий ночью. Павел спал плохо - сны мучили его - он всё пропадал куда-то, нигде ему никакой опоры не было, тяжёлый стон из пустого места только и был, и стон этот всё пропадал и пропадал комком, уносился куда-то. Во сне он даже обрадовался крику Валасия и сразу понял, ощутил себя живым и телесным.

- Пашка, будет спать! - звал Валасий. - Погляди, Косая пришла.

Павел в потёмках засуетился по дому: мало ли, что нужно будет, может, ещё покаяться вздумает, так чтобы всё под рукой было. В суете стекло у лампы разбил, прости, Господи, душу грешную.

- Не кидайся по дому, постой тута, - попросил Валасий.

- Стою я, Валасий, стою, батюшко. Вота стою.

Лампа горела плохо, огонь дёргался, качал лицо Валасия тенями. Глаз не видать стало - одни тени качаются. Щёки вчера ещё были пухлые от алкоголизма. А тут запали до костей.

- Вот, Пашка, как человек помирает… Щас и всё будет… Не пожалей трудов, посади дерево какое на могиле, хоть осину, хоть што… - Голос, последняя сила его, и тот пропал.

Павел опустился на колени, ткнулся лбом в пустой бок приятеля. Вот какую прореху в его жизни смерть сделала. Видел бы Господь, что он плачет над отступником… как бы видел Он… как бы видел Он тоску раба своего… как бы оставил ему Валасия, ну хоть на недельку ещё! Павел потянулся рукой, провел ладошкой по мёртвому лбу, чуть задержал пальцы на мягких буграх глаз.

- Прости, Господи, раба Твоего, упокой душу его… - И похолодел весь. Валасий тяжело свернул голову в его сторону. Свет лампы попал в открытые глаза, закачался в них плоским отсветом.

- Я тя, леший сивый… вместе с господом! - сказал Валасий полным голосом. И потянул в грудь воздуху, запер его там, чтобы ещё сильней сказать какие-то слова, но нутро прорвалось, воздух вышел пустой, без голоса.

За окошком качались чёрные листья кустов. Скоро небо начнёт светлеть, поди, с той стороны уже сереет край. Начнёт светлеть, как не начать? Жизнь-то остальная своим чередом пойдёт и без Валасия. Пойдёт остальная-то жизнь, ровно он ещё живой или будто его никогда и не было. Вот если бы там край какой надломился. Чтобы заметно было, что помер некий человек Валасий… Не надломится… И Мити нет. Другие, может, помянут? Конечно, кто-то всегда помянет, потому что видели его, знали, слыхали, может, чего. Помянут коротко и не знавшие, кому лишь имя на глаза попадётся - для того и пишут на могилах имена, чтобы кто-то, хоть коротко, да вспомнил. Так и получается вечная память. Хотя, как вечная? Пока надпись цела, пока не сравнялась могилка. Это для остальных людей. А своя-то плоть - она, пока сама жива, помнить будет, пусть ни надписи, ни могилы не останется. Человек живёт надеждой на память. "Вера есть память…" "Душа праведного вознесётся…" Значит, вера - она не только память, она - надежда на вечную жизнь, пусть бестелесную, но долгую, долгую… Почто же плачут тогда по телу, что же имя усопшего высекают в камне, если жив он душой? Чтобы помнили? Значит, поминать-то надо тело, а душа - бес её знает! - где?

Павел заблудился в мыслях, напугался тайного своего безверия, повернулся на коленях к домашнему иконостасу, с крестным знамением поклонился до полу, спросил страждущим голосом:

- Пошто ТЫ меня оставляешь, Господи?!

В углу зашевелилась Катяша. Павел вздрогнул от близкого шороха. Катяша скрипнула половицей, слезая с лежанки. Он узнал скрип, плечи обмякли после короткого страха.

- Леший тебя носит! - обругал он старуху.

- Ложись, батюшко, - сказала Катяша. Утром обмою покойного, обряжу.

Павел не ответил. Какой теперь толк разговаривать? Всё, что живо было, мёртвым будет. Останется только память да живая кровь да рукоделие какое, сотворённое при жизни. "…Итак, увидел я, что нет ничего лучше, как наслаждаться человеку делами своими: потому что это - доля его; ибо кто приведёт его посмотреть на то, что будет после него?" Вот как сказано в Писании Екклесиастом-проповедником. Кто теперь приведёт Валасия посмотреть на оставшуюся жизнь? И ещё у того же проповедника сказано: "Кто находится между живыми, тому есть ещё надежда, так как и псу живому лучше, нежели мёртвому льву". Какая бы пустота ни была сейчас вокруг Павла, а всё лучше она той пустоты, что вокруг Валасия…

Катяша помаячила в сумерках дома и опять проскрипела половицами, уходя к лежанке. Через щель в перегородке увидела, что Павел постоял на месте, теребя бороду, потом плюнул на что-то, перенёс лампу в угол, стал копаться в ларчике. Там у него хранится простенький инструмент, деревяшки всякие, жестянки, ремешки из сыромятины. Зимними вечерами он часто подсаживается к ларчику, пилит, стрижёт чего-то. Прошлой зимой всё пилил да красил фанеру. Катяша только и знала пол за ним прибирать, а что он там творил - Бог ему судья. Потом показал, правда. Собрал на лавке избушку, наладил ремешки, гвоздики - озорник он и выдумщик - сказка про Колобка получилась. У Старика и голова, и руки качаются, и у Бабы тоже, и Колобок катается - вся сказка живая вышла.

В ларчике у Павла были две жестянки от большой банки из-под селёдки. Селёдку они съели постом с Катяшей, а крышку и дно он оставил - ну, как ещё чего на ум придёт? Теперь стриг эту жесть большими ножницами, как бывало, приходилось стричь жесть или кровельное железо на войне для отметок солдатских могил. Валасий-то всю войну, говорил, с сапёрами прошёл. Как бы там его сразило, вырезали бы ему на могилу жестяную звезду. Он, поди-ко, последнее-то хотел сказать: "Крест, дурак, не вздумай на могиле поставить". Поди-ко теперь спроси, что он хотел сказать?… Раз уж помер в безверии - какой ему крест? А какие ещё отметки на простой могиле? - Крест да звезда.

До самого утра стриг он звезду из двух жестянок, скреплял их, красил суриком, потом строгал доски для тумбочки под звезду и на одной доске тем же суриком написал эпитафию: "Не преисподняя славит Тебя, Господи, не смерть восхваляет Тебя". Теперь бы, может, он написал другие слова. Если по сегодняшнему дню, то и песню какую-нибудь вспомнил - репродуктор над сельмагом много их поёт каждый божий день. Но тогда ему так написалось, и уж бог с ней, пускай такую читают под звездой.

Глава 8

Теплоход уж, поди, подходил к Рыбинску, когда Павел, поддёрнув штаны, пошлёпал по тропке голыми пятками. Раскинув руки, чтобы задевать пальцами усыхающие травы, он пошёл к краю кладбища, где под берёзами, может быть, сидит кто-нибудь из дачников. Летом их уйма в селе была, приходили под берёзы, и Павел частенько коротал с ними время в разговорах, а то водил по кладбищу, показывал могилы, говорил, кто от чего помер. Могилы он знает наизусть, хоть и много их при нём прибавилось. Кто утонул. Кого грозой прибило. Самострел один есть. Многие по старости отошли. Каждому он отдал свою честь: деревце ли посадил в изголовье, обладил ли бугорок дёрном. Народ в деревне занятой, не у всякого руки до могилы доходят, а Павлу иногда и любо взять топор или лопату в руки - вспомнить себя строительным работником.

Но временами озорничал он и на кладбище. Был в селе такой дед Братухин. Ни в Бога, ни в чёрта не верил. И ладно бы только к бестелесным существам было у него такое отношение, нет, он и священнику жизни не давал. Идёт, бывало, Павел по селу, дед Братухин как по духу его учует, выскочит откуда ни на есть, да всё с криком: "Эй, долгогривой! Я тя на научную основу поставлю!" Сначала Павлу обидно было на Братухина, но погодя обтерпелся, и даже весело стало. Крикнет так дед Братухин, а Павел ему ответит: "Наука из тебя, Братухин, аж текёт: в конторе заместо подписи крестики ставишь. Крестики, чёрт лысый, а не звёздочки!" Перекинутся так вот через улицу и довольны. И везде у них такой принцип был. Раз выпивали вместе под свежую уху, а посуды подходящей не оказалось, пили из деревянной ложки, благо ухлёбистая была. Пока другие пили, дед Братухин разохотился, зашевелился, зацвёл. А обносил-то всех ложкой Павел. Стал Братухину подносить, да возьми и скажи ему: "Причастись-ко, раб Божий!" Эх, деда взяло! Водку в костёр выплеснул, да Павла ложкой-то по загривку: "Вот ты зараза какая! Выпить без своей гадкой основы не дашь. Погоди, я тя на научную основу поставлю!" Мужикам смеху было!..

Когда помер дед Братухин, схоронили его по чести, со словами от сельсовета, от колхоза, а оставить память о человеке на могиле никому в голову не пришло. Павел ходил, ходил мимо могилы, обладил её, траву полил, чтобы взялась расти, потом крест поставил - был у него в запасе старинный кованый крест с распятьем Спасителя. Поставил крест из озорства и из любопытства: скосится или нет на могиле безбожника? Не скосился. Так на прямом кресте и повесил фанерку с надписью: "В блаженном успении вечный покой безбожнику Алексею Братухину".

У берёз теперь никого не было. Павел поглядел на пустую скамейку, повернул к дому. Пока удочку поправит, червяков свежих подкопает - время-то и пройдёт.

Возле его крыльца на козлах сидел парень, а за крыльцом ещё кто-то прятался. Парень стегал себя прутом по голенищу, а из-за крыльца ветерком выдувало край цветного подола. Старостиха у своего крыльца шебуршилась со старой грибной корзинкой - видать, какой-то разговор у неё с парнем был перед приходом священника.

- Здорово, отче наш! - сказал парень с весельцой и изломался весь от нахальства.

- Слава, Тебе, Господи, не жалуюсь. И тебе того желаю, и подолу, который за крыльцом прячешь.

- Спасибо. Дело к тебе, батя, пришлось. Настьку из Палёнихи знаешь? Мы там у них коровник рубим артелью… В обчем, повенчать нас с Настькой надо.

- Горит? - подмигнул Павел.

- Гореть не горит, а повенчаться надо.

- Уж обвенчал, поди, сам-то?

- А это, отче наш, не твоей бороды дело! - серьёзно сказал парень.

- Ясно, не моей. А в сельсовете-то был?

- С сельсоветом успеется, сперва ты давай. - Он опять стал хлестать прутом по голенищу. Старостиха закрылась корзинкой - слушает. Леший с ней, со старостихой, ему Валасий вспомнился: "Не дай бог, ещё кого приведёшь к вере!"

- Настёнка! А тебе куда сперва охота: замуж, в сельсовет али под венец? Вылезай, дьяволица, чего один подол кажешь?

- В сельсовет! - засмеялась Настёнка, не показываясь.

- Бабам - известно, а мы - православные, - сказал парень.

- Будто уж и веруешь?

- Вот те крест!

- Вота картина-то будет! - засмеялся Павел. - Истинно веруешь?

- Истинно, а что?

- А истинно, дурак, веруешь, дак в монахи иди. Там истинная-то вера. Настька, вылезай, бери своего артельщика, да в сельсовет веди, а то уйдёт в послушники, с таком останешься!

Настёнка, крепконогая быструха, выпорхнула из-за крыльца, схватила парня за руку, живо утащила за ограду и там расхохоталась, сгибаясь, пряча руки меж коленок:

- В монахи тебя, Аркашка! В монахи отец Павел велел отдать!

Аркашка нешибко хлестнул её прутом, она сорвалась вприпрыжку бежать. Он кинул ей вслед тот же прут.

- В монахи Аркашку! В монахи Аркашу! - запрыгала она, отбежав подальше.

Старостиха Александра отложила корзину. Павел увидел это, хотел шмыгнуть на двор, но она поспела. Встала перед ним, тонкая, длинная, как сучковатая жердь из частокола злого хозяина.

- Што это ты, батюшко, венчаться им отказал? - спросила она смирным голосом.

- А взял да и отказал, а тебе што? - стал хитрить Павел.

- А то, што в епархию я давно не писала, вот што…

Жаловалась старостиха на него за того же Валасия. Попало ему тогда от владыки и от благочинного.

- Напиши, Александра-матушка. Мол, дурак старый постом венчать не хотел. Напиши.

- Разве што… - растерялась старостиха.

- А тебе бы хоть на страстную пятницу венчать. Пускай сельсовет, там любой день - красный.

- Налоги-то и постом спрашивают. - Александра ещё проворчала чего-то, но от двери отошла, пустила его. Павел спрятался в крыльце, поглядел в щель на старостиху и показал кукиш, дескать, вот тебе епархия - здорова больно будешь!

Между тем солнце уже опустилось до звонницы на тощей колоколенке и там плавило красным огнём спящие колокольца. Павел знал этот момент. Теперь светило быстро скатится со звонницы на крышу старостихиного дома, и, значит, пора будет примериваться к удочке, собирать ведёрко под улов, банку с червяками и потихоньку выходить к речке. Сразу бежать к ней без толку - намаешься, пока клюнет. А если тихо пойдёшь да малость задержишься у сельмага посмеяться с мужиками, тогда время будет в самый раз.

Удочка была давно готова, банка с червяками тоже полна, и ведёрко вымыто Катяшей до того, что аж не пахнет вчерашним ершом.

Солнце ещё только выходит из-за колокольни, до старостихиной крыши ему ещё сажен семь осталось катиться, а душа уже мрёт, и тело, намаянное бездельем, готово ощутить первый толчок лески и обрадоваться ему до частого сердцебиения. Павел послонялся по пустому двору, помаялся на крыльце. Вот жизнь-то одинокая - слова не с кем сказать.

- Катяша! - крикнул он от тоски ожидания. - Поди, с большим уловом приду - душа-то давеча снилась. Тебе кого поймать: щуку али голавля?

- Кого Бог даст, батюшко, - отозвалась старуха из дома.

- Дура. Сама-то кого хочешь?

- Голова у меня, бвтюшко, шибко болит. Иди с Богом, не спрашивай.

- И леший с тобой, - проворчал он и стал собираться к выходу. Банку положил в ведёрко, ведёрко повесил на удочку, удочку - на плечо. Он бы и плечо куда-нито пристроил, только бы время шло, но куда ты его пристроишь? Поглядел на солнце - сажени три осталось до крыши - перекрестился на образ Всех святых, в России просиявших, торчащий под голубцом, и тихонько тронулся за ограду.

Дождей уже неделю не было, на дороге набило колёсами большую пыль - мягко голым-то пяткам. Уж больно он любит ходить по пыли. Днём она сверху прокаливается, прижигает подошвы, а чуть потвёрже ступишь - и холодит, потому что снизу прогреется только к вечеру, когда верхняя остынет. Тогда ноге наоборот будет - сперва холодок, потом - сухая теплота. И меж пальцев пыль ласково льётся, пощекочивает чуть - удовольствие. Он даже пылил, как мальчишка, когда ходил по мягким дорогам.

Дорога крутым изгибом уходила вниз. Редкий раз на этом месте ему не вспоминался Валасий. Едва ведь дотащился с ним тогда. Уж истлел, поди, Валасий-то. Трава нынче на могиле густая была, видать, все соки траве отдал… Как бы жив он был, рыбачили бы вместе, радовались бы. Господи, жизнь-то человеку на радость дана, хоть и не полную он, Павел, её знает. А что уж за ней будет - Бог весть. За днём ночь приходит. За ней опять - день, но он уж из других суток и для других, стало быть. Ночами дети-то нарождаются, чтобы открыть глаза в утро, в самый цвет жизни… Охота бы поглядеть, какой день для других настанет. Поди, совсем иной… И вера, наверно, другая будет - эта-то только в стариках и держится. И монашество должно известись, потому что радости в нём мало, а человек и всякое сущее на земле в радость себе родится, ибо в любви зачинается, а любовь и есть начало всему.

Речка к вечеру притихла и, вроде бы, не текла больше, только у лавы слышно, как бежит она меж кольев. Вода начинает дымиться отходящим от нее туманом и краснеть посередине от заходящего солнца и всё шибче пахнет теперь запахами, принесёнными невесть откуда. Родится она, наверно, из ключа, что имеется где-то среди широкой земли, а ключ питается её соками, соками ушедшей и начинающейся жизни. Вот как соки-то эти пахнут: и теплом с настоем лесной коры, и холодной росой, и травами, и пылью, осевшей с дороги, и скотом, ткнувшим морды на водопое, и потом работников, кои приходили ополоснуться после труда. Велика земля, и велика сила её в соках её!

Павел размотал удочку, наживил червяка и махом отбросил его от себя. И пока леска секла воду, пропадая в ней. Он успел перекрестить её и сказать всей речке, всем водам её:

- Речка Ильдёнка, дай мне ершонка!

Слова эти он говорил всякий раз с первым броском и после них замирал в ожидании, когда речка отзовётся ему, подарит из глубины своей серенькое вертлявое существо его рыбацкого счастья. Он сказал свои слова речке, но подарка ждал не сию минуту, потому что ещё у самой лавы, в быстрине течения, ломалось на осколки и играло красными карасями солнце. Пока речка дарила ему свою красоту, свои блики и переливы, а вот когда красота эта откатится дальше по течению, тогда даст она ему живую радость своих глубин. Стало быть, сколько-то минут он ещё может глядеть в воду, дышать ее запахами и млеть от близости к нему всей красоты земли. Но за весь день он уже полон был этой радостью и теперь подрагивал телом в ожидании азарта.

Азарт уже где-то крался к нему, готовился содрогнуть его первым рывком лески, от которого колыхнётся вся Павлова кровь, даст полный оборот по жилам, обжигая огнём своего бега всё его щуплое тело, всю душу, растворённую в окружающем мире. Солнечные блики отплыли ниже, и скоро речка отозвалась ему игрой живой своей глубины. Он был готов принять ее первый дар, и едва дрогнула прозрачная нить лески, он поддёрнул её и услышал руками, всем существом, как трепещет на прозрачной нити живая глубина реки, как она натягивает её, водит мелкими кругами и вот-вот выплеснется. И уже плеснулась, закачалась перед глазами в воздухе, задёргалась, завилась.

- Ух ты, чудо ты водяное, радость ты моя! - запричитал Павел, ловя конец лески с первым ершом. - Угораздило тебя червяка схватить, эка радость моя! Сопливый, чадо водяное. - Торопливо, укалываясь об плавники, изъял из маленькой пасти крючок и, как девку, с желанием поцеловал в скользкий, пахучий бок. - Чадо моё сладкое. Нагулялся, родимый, по воле-то? Потрепыхай теперь. - Он снова бросил леску в темень воды, а ерша опустил в ведёрко, и ведёрко тонко звякнуло жестью. - Поди, не думал, што монаху попадёшься? Ан. Попался себе на горе. Уж как есть теперь. У монаха-то тоже мало радости - инок.

Второй раз дёрнула леска, и ещё плеснулась вода, и ерш задёргался на крючке. И теперь Павел быстрее снял его и, не глядя, бросил в ведёрко. Началась его страсть, пришла полной мерой. Теперь берегись, ершовое племя! Долго ждалось, а в азарте время катится, как яблоко с ветки падает, - миг, и кончено дело. Скоро солнце утонет в водах, осветит там другое своё царство, и тогда в нём начнётся новая жизнь, неведомо какая, но не алчная, и больше не тронут будет червь на крючке.

Назад Дальше