Успение - Владимир Ионов 7 стр.


- Пускай похарчится. В своём-то приходе скоро зубы за иконы сложит. Лишняя святость животу не в радость. Это ты и в Страстную Пятницу чёрта с ведьмой обвенчаешь, а он у нас Успенским постом православных в сельсовет посылает. Где же харчам завестись? - сказал благочинный и поглядел из-под висячих бровей на Павла. Павел отложил вилку, но не разогнулся от тарелки. Написала-таки Александра! Что-то дальше будет?

- Вкушай, возлюбленный брат, вкушай. Чем слаще ешь, тем ближе паству возлюбишь, - продолжал наставлять благочинный.

- Оставьте вы его, - вступился Сергий. - Ешь, Павлушка, чудная душа. Да по второй давай, а то душе зябко.

- Куда чудней! Во игуменах пора бы ходить, погуляет теперь в иерах. Внял ли, брат? - спросил благочинный.

Павел кивнул головой.

Выпили по второй. Отец Василий высосал сок из маринованной помидорки, вытер губы салфеткой, присвистнул воздухом, очищая дупло в зубах, и сказал:

- Всякий дурак из себя произрастает…

Хмель что-то плохо брал Павла, и давило это странное состояние - быть трезвым, когда пора бы уже и пьянеть. После двух таких обильных рюмок да после болезни и голода он должен был уже размякнуть, его же собрало всего в комок, обострило слух и зрение до пугающей ясности. Казалось ему, что он обратился в стеклянный шар такой плотности, что вот-вот лопнет, разлетится вдребезги от внутреннего сжатия.

А за столом велись разговоры. Староста Николай цеплял плечо протодьякона и сипло, ровно ему горло перехватило, толковал про какую-то Ольгу, что живёт теперь в доме Сергия.

- А тебе чего? Ну, и живёт!

Многопудовый Исайя был горазд на еду, особенно после выпивки, и теперь потрошил судака.

- Я не это… не самое… Ни-ни! Я, бывало, сам был ловок по ихней части. Упаси Бог, какой ловкач… Идёт, бывало, белица, и уж нимо меня ей не это… не самое… Я бы помоложе-то был, я бы у его - мужик он хороший и в службе, и выпить, - а я бы у его эту Ольгу это… самое! Вот. Бабы на её глядят. Уж она и рядится, и ножку приволакивает, а они это… понимают… самое…

- А ты уйми - староста!

- Уйми. Одну унял, другая это… Вот.

- А! - махнул ручищей Исайя. - Геннадий, а ну по штуке ещё обнеси. Как, отец благочинный? Сергий? За именинника, а? Или за хозяйку? По единой ещё, а?

- Лей! - отмахнулся отец Василий и продолжал слушать Сергия.

- … Он мне толкует, - говорил Сергий, - грамотный ты мужик, говорит, голова у тебя… Отрекись, мол, работу найдём по тебе. Женишься, жить будешь, как люди. Ну, что я ему скажу? "Верую"? Смешно. Он сам с головой. Говорю: у тебя своя работа, у меня - своя. Тоже, говорю, чёрт возьми, дело, нужное людям. Ведь идут ко мне? Значит, нужен! Говорит: по темноте. Пусть по темноте, говорю, но, что же, в души им наплевать, пока вы их просветите?

- Это ты ему хорошо сказал, - качнулся телом благочинный. - А он чего?

- Усмехнулся. Говорит: главный козырь? Ну-ну! Ну вот… А жениться, говорю, ну что же… Да и ей это не нужно. Она ещё поживёт, да и поминай её! Красивая, молодая, разве себя запрёт? А потом, говорю, у тебя - перспектива, и у меня она должна быть. Работа! Все мы чего-нибудь лишаемся в жизни ради нашей работы… Тебя там изберут повыше, и я ещё до архиерея достукаюсь… Так вот и поговорили.

- Гляди, он бы не наговорил тебе чего… Там станется!

- Не должен. Разговор-то по душам был, а не по службе. У них там тоже свои заморочки. По службе такие разговоры нельзя вести с духовенством. Будет агитация не от разума, а от власти… А и наговорит, так, Господи! Мало ли говорят! Типичное явление. Козыри-то что у них, что у нас одни, обветшалые.

- Гляди, брат. Голова твоя при тебе, а беречь её надо… И постригаться надо. С Ольгой ли, без неё ли. Жизнь наша такая - во епископы только через монаха! Да, поди, и не любишь её, а так, для потребы?

- Как сказать? Может быть, я бы на что-то и решился, но ей это не нужно. Начинает пить и раздражаться… Это значит женщине пора менять мужчину. Я недостаточно молод, чтобы жить с ней долго, и недостаточно стар, чтобы мало прожить на свете. Она это понимает. - Сергий откинулся на спинку стула, сколько-то секунд смотрел, как колеблется в прозрачном хрустале отражение свечей, потом коротко улыбнулся: - Бог с ним, со всем! Давайте выпьем. Павлуша у нас захирел сегодня. Нездоровится? Пей больше - прошибёт.

А Павел всё туже сжимался от мерзких слов, что велись вокруг него, сжимался от улыбок, сытых и пьяных, которые ползали по заросшим лицам сотаинников Благодати Святаго Духа, и нутро его не выдерживало, он слышал, как в самой серёдке существа его уже искрится точка, и сейчас она даст ломкие трещины и ослепит осколками.

- Господи! - закричал он вдруг и подломился на колени. Путаясь в полах подрясников, он застучал костяшками коленок к стулу благочинного. - Гос-по-ди-и!

Случилось это неожиданно, но все здесь знали Павла и, только на секунду вздрогнув от дикого голоса, приготовились к его выходке. Отец Василий выправил бороду из-за ворота, встряхнул её:

- Чем наша жизнь мерзка - бородищу этакую носить упреешь. - И спросил Павла патриаршим манером: - Чесо пришёл еси и от нашей Мерности чесо просиши?

- Душа!.. Душа вымерла от греха… Выгорела! - Павел обхватил руками голову и ткнулся в ноги благочинного, сотрясаясь от силы, с какой рвался в нём шар существа его.

Благочинный, кряхтя, согнул самоварное тело, достал рукой голову иеромонаха, ухватил в кулак волосы и запрокинул Павлово жалкое лицо.

- Како веруеши? - дохнул ему в лицо сыростью.

- Како верую?.. Ка-ко верую-ю?! - Павел замотал головой, вырываясь из тяжёлой руки благочинного. - Како верую? Господи!.. Нехристи!.. - Наконец он вырвался, встал на ноги и, обветшав телом, пошёл прочь из гостиной. Шар существа его лопнул, осыпался осколками, и теперь Павел был без внутреннего остова - мясо на обвалившихся костях.

Исайя заступил ему дорогу. Лохматый пьяный протодьякон свёл глаза у переносья и потянул руки к Павлу, загибая заодно рукава.

- Сотона… Со-то-на! - загудел он низко. - Купель по тебе окаянному плачет для потехи братии. - И ловко перекинув пустое тело иеромонаха, за загривок и за портки, поднял его над полом и перенёс в угол к кубовому аквариуму. - Покрестим наново, дабы Христа обрёл?

- Аксимос! - махнул рукой благочинный.

- Аааксимос! - тонко вытянул Геннадий.

- Купай! - усмехнулся Сергий.

- Аксимос - протрубил Исайя и расцепил пальцы. Едва Павел плюхнулся в узкую купель, протодьякон стал толкать его, чтобы с головой ушёл к карасикам, чтобы нахлебался. - Аксииимоос! - Наверно, он должен был пропеть, мол, крещается раб Божий Павлушка, но теперь забыл в зверском восторге сии слова и гудел одно патриаршие речение, значащее: "достоин". - Аксимос! - И в лад ему хлопали в ладоши остальные, кроме Сергия, и тоже выкрикивали это слово.

Павел быстро устал рваться за воздухом, отцепил руки от края купели своей, затонул во взбаламученной воде.

- Хвост-то у его, как у рыбы, а! Вот сом-то! Только тощой, навару не будет! - смеялся благочинный и дёргал за одежды Сергия. Сергий скрестил руки на широкой груди и глядел в аквариум, как всегда смотрит на рыб, спокойно, задумчиво.

- Утонет. Достань его, Исайя, - сказал он протодьякону, когда близко у стекла увидел лицо Павла, запутавшееся в волосах.

Исайя поднял иеромонаха за ворот, повесил на краю толстого стекла. Подняться на ноги Павел не мог, не мог поднять он и голову.

- Что, чудо-юдо, окрестился ли? - подлез к нему Геннадий. - А рожа-то, рожа, Господи! Сергий, Ольгу зови.

- Вот рыба-то! Зови Ольгу, Сергуха, зови! - хохотал благочинный.

Она вошла в гостиную, прислонилась щекой к книжному шкафу, погрела руки над свечами и едва глянула на аквариум.

- Ольга, поди, голуба, поближе, глянь на монаха. Он вашей сестрой не траченный, - ворочался на стуле благочинный.

Исайя воздел руки, чтобы сползли к локтям рукава, и едва шагнул к Павлу, тот тяжело поднял голову, отодвинул в сторону волосы и, насколько смог, плюнул в лицо протодьякону.

- Чтоооо? Скотина! - взбесился Исайя. - Шуток не знаешь? - Рывком поднял Павла над аквариумом, хотел бросить обратно, Ольга остановила:

- Эй! Разобьёшь стекло! Оставь его.

- У, чахлая сила! - Исайя подтянул Павла к себе, поставил ногами на пол и оттолкнул прочь.

Павел завалился на спину и остался лежать посреди гостиной. Под ним натекла лужа с одежд его, знобило спину, и нутро его готово было выхлестнуться прелой водой. Господи, что с ним сделали сопричастники в служении Тебе, где же око Твоё всевидящее? Богохульство и надругательство над именем Твоим, над душой и телом раба Твоего, а Тебя как и нет в этом доме, Всевидящего. Или уж не верят в Тебя больше ни попы, ни нищие, если поносят так вслед за молебном? Или Тебя нет, Господи?! "Я, Господь, проникаю в сердце". В чьём же сердце Ты есть? В Павловом сердце одни потёмки теперь, никакого света от Имени Твоего… В сердцах других гостей большого дома сего? Охальством и ложью они исполнены до того предела, что нет там места для Тебя. В сердцах Ольги и Сергия? Кто знает, что в их сердцах? Выходит, не проникаешь Ты? Или нет Тебя?..

В глазах Павла стояли пухлые купидоны старого лепного потолка, медовыми отражениями свечей крошилась люстра, маячило тёмное лицо Ольги, вставшей над ним.

- Вставай. Иди, выжмись. - И коснулась его бока узким носком туфли. - Паркет залили, козлы.

Павел трудно поднялся на ноги и, тяжёлый от воды, пошёл вон из дома. С порога оглядел гостиную. Сергий, строгий, как католический крест, всё еще глядел в аквариум, Геннадий уже копошился над столом, макая бородёнку в какое-то блюдо, благочинный сжимал руками самоварное тулово - загуляли колики в животе от хохота, а Исайя со старостой Николаем начали обхаживать Ольгу.

- Козлы вы и мыши, - сказал Павел всем вместе. - Козлы и мыши. В животах ваших бог ваш.

Сергий повернулся к нему, не отпуская рук от широкой груди. Исайя отшатнулся от Ольги, хотел подступить к Павлу, но Сергий остановил:

- Уймись! - Сам подошёл к Павлу. - Козлы, говоришь, и мыши? Козлы и мыши… Бог с тобой, Павлушка!.. Уходишь? Иди. Переоденься только во что-нибудь, а то застудишься. А мы - козлы и мыши. Это верно. И ты с нами. Иди…

В прихожей Павел едва сыскал брезентину Валасия - кто-то скинул её с вешалки, потому что пахла она грязью и плесенью, - кой-как натянул её на мокрый подрясник и ступил в густую ночь, сочащуюся мелким, холодным дождиком.

Глава 11

Ноги его ступали неверно скользили на выбоинах, он падал на четвереньки, давил жидкуюгрязь ладонями. Опять поднимался и брёл куда-то в темноту, в самое основание ночи. Ему безразлично было, куда идти. Он соображал опустевшей головой, что может помереть где-нибудь в выбоине. И смирялся с этим, словно он попал в гнилой колодец, и понял окончательно, что из него не выбраться, потому что, сколько ни хватайся за выступы трухлявого сруба, он будет обваливаться, крошиться, превращаться в прах. Но было ещё в нем и живое начало, наверно, это последняя сила живого еще тела, и оно волокло его дальше, не давало лечь и успокоиться среди ночной земли. Из закоулков он выбрел на мощёную площадь, пустую, ветряную, качающуюся от шаткого света фонарей. Присел на скамейку какого-то фанерного строения с мачтой для флага и напротив себя узнал дом, в котором когда-то завязывал углы из силикатного кирпича, выкладывал стены. Узнав дом среди других, новых, вспомнил Любашу, Николая, Фёдора, Вовку с Генкой - всю свою бригаду - и подумал, что все они теперь в тепле, в покое, и живое начало его, мокнущее под дождём, облепленное мокрыми подрясниками, заскулило в нём, подняло со скамейки, потащило к кому-нибудь из живых людей. Пусть даже в любом из их домов кончится его последняя сила, пусть сдохнет он, но возле будет кто-то, посострадает сердцем, закроет остывшие глаза.

Вышло, что пришёл он к Любашиному домику и сразу узнал его, хотя улица вся перестроилась за последние годы, и он здесь не бывал от того раза, как ушёл от Любашиного желания. В городе бывал много: приезжал к Сергию на именины и для сослужения в храме, но повернуть на эту улицу так и не повернул, потому что не надо было искать тепла, и греха не хотел искать. Теперь же, когда грешен насквозь, поруган сытыми грешниками и дрожит каждой жилой от холода, он пошёл к её домику, отворил калитку и постучал в маленькое оконце. В доме торопливо зажглось окно, прошлёпали босые ноги, звякнул упавший крючок, и снова убежали босые ноги, и только белая рубашка чуть посветилась в тёмных сенях и скрылась за другой дверью. Павел не понял, что Любаша приняла его за другого, которому не первый уж год вот так торопливо открывает дверь, не стыдясь наготы, лишь бы скорей вошёл в тепло. Он ничего не знал о Любаше все последние годы, ибо переписка у них быстро потухла, потому как нечего было писать друг другу.

Он открыл дверь, переступил высокий порог и остановился у косяка. Любаша, постаревшая, раздавшаяся телом, увидев его, остановилась у стола, зажала ладошками рот, чтобы не закричать, и замерла так, пока не узнала в грязном, сдыхающем старике своего старого знакомого, Павла Опёнкова.

- Господи, Паша! - И села на табуретку, ослабнув. - Ох, напугалась как - сердце отнялось. Думала, Иван с ночной пораньше пришёл. - Вдруг вспомнила, что сидит в одной рубашке, полунагая, скользнула за занавеску накинуть на себя что-нибудь. - Откуда ты, Паша, взялся?

Он опустился на порог, стало вдруг жарко ему, и потекли перестоявшиеся в нём слёзы. Он стал унимать их деревянным рукавом брезентины и не мог унять.

- Господи, страшный ты опять какой! - И у неё засвербило глаза. - Откуда ты взялся? Господи, вот уж и не чаяла… Хвораешь? Больной весь. - Она стояла у стола, теряясь в словах, не знала, что делать. В суетливом уме вспомнилось, как такого же вот привела его тогда в дом, как ревела потом от бабьей тоски, и тут же думалось, что Иван может скоро придти и чего-то он скажет, увидев на пороге чужого страшного мужика. А Павел крутил головой, тёр глаза жёстким рукавом и ничего не говорил. - Паша, да скажи хоть ты чего-нибудь. Господи, что мне делать с тобой? Куда хоть ты собрался или идёшь откуда? Что же делать-то?

Он услышал в её голосе тревогу - не ту хлопотливую, громкую, с какой встречают желанных гостей, а тревогу тревожную, настоящую и начал понимать, почему она убежала от двери, едва откинув крючок, почему встретила его в одной рубашке, почему говорит про Ивана… Слёзы у него унялись от этого, сказал:

- Повидаться зашёл… Жива ли, думаю?

- Жива, слава богу, Паша, жива. Ты хоть на лавку пересядь, чего на пороге-то?

- Семьёй живёшь?

- Что же делать-то, Паша? Одной куда ни кинь - везде узко… С работы вот должен придти, в ночь он сегодня… А я вот уж который месяц… Второй у нас с ним появился… Поди, проснётся сейчас, напугался, поди…

- Ну, дай вам, Господи. - Он с порога поглядел на занавеску, на кухонный стол с пустой тарелкой, с хлебом, приготовленным не для него, на чистый половик, на всё тепло живого Любашиного дома. Ничего он этого не знает, ничего ему не ведомо… Повернулся к двери.

- А то посидел бы, Паша, - сказала она.

- Пойду я, - ответил Павел.

- Уж прости, я бы оставила… Ревнивый он у меня. - Она помогла ему толкнуть дверь, задела его плечом и обдала запахом грудного молока, прокисшего пятном на сорочке.

- Вот и свиделись, - сказал он на улице. - Ну и ладно, прощай теперь.

- А ты всё там живёшь? - Она суетилась, застывала на холодном воздухе, хотела, чтобы он не обиделся на неё и боялась: - молоко бы мне не застудить, Паша…

- Не студи.

Любаша повернулась, пошла. Совестно ей было уходить, оставлять его, разбитого, больного, и, видно, не уйти нельзя из-за молока и из-за мужа, от которого у неё уже двое. Он понял её, но и самому ему хотелось большего, нежели получилось сейчас, поэтому в оправдание ей, в надежду себе, сказал едва слышно:

- Как бы теперь у нас началось… А тогда ума-то не было…

Она услышала его слова, остановилась на крыльце, поглядела на него из темноты.

- Ждала я тебя тогда… А теперь что уж?… Теперь двое у нас с Иваном. Прости меня, бабу… - И скрылась в дверях.

От калитки он пошёл, как мог, быстро, чтобы, не дай Бог, и верно не увидел его кто возле её дома, не подумал чего про неё. В этой заботе он опять дошёл до площади, там его подсадил в кабину заблудившийся в чужом городе шофёр и увёз в другой город, на вокзал, где много лет назад у пивного ларька он увидел горького Валасия. С вокзала Павел хотел пуститься в странствие по белу свету, чтобы так же, как Валасий, отыскать какого-нибудь старого знакомого и помереть возле него. Но первый поезд, который ему попался, шёл в сторону его станции и останавливался там, и Павел решил сперва доехать до дому, обогреться, обсушиться, а там уж видно будет.

Автобуса к этому поезду не было, ждать его - и без того озноб колотил застывшее тело, поэтому решился идти пешком.

Дождь перестал, и был туман, густой, холодный.

Павел шёл обочиной, по тропке, которая спрямляла повороты дороги и бежала то краем поля, то задевала лес. Среди чёрной вымершей травы тропка белела слабой изморозью, как Любашина сорочка в тёмных сенях. Он старался идти быстрее, чтобы согреться тратой последних сил, и ноги громко и неровно стукали о назябшую землю. Каждый шаг отдавался болью в пояснице, в пустой груди, но он привык уже к этой боли. Часто глаза его закрывались сами собой, и тогда его заносило, роняло в сторону, и трава шпарила руки и лицо жидкой наледью. Добрести бы только до села, а там согреться у кого-нито, и оживёт, люди добрые не дадут сгинуть со свету. Только бы тут не сгинуть, не пропасть.

И тут пришли к нему новые мысли, которых он не ведал до этой ночи. Только бы до села… А там, чай, не поганый, надеется какая… Любаша вот уж второго родила от Ивана, а Иван-то, поди, одногодок с ним. Господи, может и у него своя душа заведётся. Пропади оно пропадом так-то жить. Раз никто Бога не боится, он-то, что же бояться будет? Дурь ведь это - сгинуть со свету, будто тебя и не было, это хуже, чем самому задавиться. А тут своя кровь продолжится во времени. Бог-то был ли, не был ли, а кровь была, есть и будет. Опёнковы-то, поди, изначально жили и хотели продолжаться до века, а он пресёк их продолжение монашеством, погубил живую память о них, выжег её крапивой, вытравил. Неужели это надо было Богу? Где Ты, сказавший: "Я, Господь, проникаю в сердце"? Где? В чьём Ты сердце остался? Явись, укажи путь праведный к Имени Твоему… Или мало выстрадано ради веры в Тебя? Нет Тебя?.. А кровь Опёнковых, изначальная, от дедов и прадедов, она продолжится, и не будет ей анафемы от памяти, от жизни.

Павел стучал ногами по тропке, падая, мял руками траву в обочинах, поднимался и дальше стучал ногами. Живого в нём осталось мало, наверно, какие-то клетки, которые замирали от прежней жизни его, а теперь он снял с их анафему, и они обрели себя, свою силу и будили остальное тело, не давали ему задохнуться в прелом запахе отжившей травы, поднимали и двигали дальше.

Назад Дальше