Солнце закатывалось, ершей была пропасть. Павел едва поспевал ополаскивать руку, чтобы не скользила удочка, и снова надо было ловить ершонка в воздухе и оправлять червяка. Он уже не говорил с ершами, ибо много их было в ведёрке и для каждого слов не хватит. Он твердил одну фразу, невесть откуда попавшую на язык: "Не ешь квасного, не ешь скоромного, а ешь пресное да рыбное…", и сменить её на другую у него не было времени. Только когда отплыли к утонувшему солнцу последние ерши, он запустил в ведёрко руку, переворошил скользкую массу тел и удивился:
- Эко вас привалило! Вота картина-то! И ведь всех слущу до единого. Што хвостом щёлкаешь? "Стучи, и да отворится тебе", - сказано в Писании. - И отворится тебе чрево моё. Эх!
Живо собрал снасть и на вялых ногах, затёкших от долгого сидения на корточках, полетел домой, где, должно быть, уже горела керосинка и грелась в чугунке вода для свежей ухи. Сейчас он сам поколдует над чугунком, подышит над ним ершовым запахом и сто раз облизнёт ложку, прежде чем ошпарит своё чрево серым вкусным кипятком.
Глава 9
После Успения Богородицы для отца Павла начинаются грибные времена, но они уже не такие шалые, потому что не надо тосковать до вечера - поднялся чуть свет и гони в леса. Места окрест грибородные, год на год, правда, не приходится. Летошний год их было хоть косой коси - как-то будет нынче? Лето выстояло сухое, не напрела грибница. Погодя, может, Бог даст погоду.
Пока Павел сидел дома. Привалившись спиной к лежанке, почитывал "Читью-Минею", а то дак играл в своего фанерного колобка или дремал часами. Катяша стала будить его ночами - всё ей что-то мерещится. Прошлой ночью разбудила его криком: "Батюшко! Воры лезут!", а в нынешнюю ей пожар причудился. И мало, ночью переполошила, всё утро связывала свои манатки в узел и всё твердила: "Пожар будет, помяни моё слово".
- И сгорим! - рассердился в конце концов Павел. - Реветь-то по нам некому, прости, Господи!
- Некому, - согласилась Катяша, и ушла с узелком на улицу.
Он поглядел в окошко: что дальше будет? Катяша через старую сторону кладбища потащилась вокруг церкви. Ходить там страшно: старые могилы кой-где провалились ямами, но кричать он ей не стал - бережёного Бог бережёт. Она трижды обошла церковь, ободралась о кусты терновника, что разросся на фамильных могилах купцов Ферапонтовых, и вернулась в дом.
- Чего, матушка, там увидала? - спросил он её.
- Ничего не увидала, батюшко. Поджигатель в склёп Архипа Федотыча Ферапонтова схоронился, а там темень сырая. Погоди, ночью явится.
- Нечистая-то тебя дёргает. Поди-ко спать, чего тебе делать? - прикрикнул он на неё.
Катяша ушла в свой угол и долго там ворочалась и шептала себе чего-то, точно мышь скреблась.
- Уймись ты, лешая! - крикнул ей Павел.
Катяша притихла, но Павлу стало тоскливо и от крика своего, и от её шёпота, и от тишины, которая теперь залепила избу. Он поглядел в окошко: хоть бы кто зашёл, денег хоть бы кто попросил взаймы - всё бы поговорили. Или бы кто попросил косяки растесать, свод в печи выложить - было такое дело, приглашали, он хоть и поп, да работником раньше был, из рук у него ничего не падало. Ан, никого нету! Одно дело, что другие мужики в селе завелись, мастерить есть кому, а другое - народ теперь картошку копает, погода пока держится. Вот уж как замочит, польют дожди, тогда мужика поведёт на "горькую", и почнут стучать в окошко: "Одолжи, слыш-ка, на маленькую. Аванец на неделе выпишут…" А пока никто не стучит… Вот жизнь-то одинокая монашеская - так и сгоришь в тоске! Помолиться в успокоение? Оно и можно бы, да целый-то день надоест поклоны класть. Одно и выходит: выпить ради настроения!
Он потянулся с лавки к столу, достал початую бутылку, горшок с мёдом, пошарил рукой поглубже, нашёл черепеньку Валасия. Захотелось выпить из неё, чтобы вспомнить покойного, в тоске душевной оплакать горькую судьбину сотоварища и свою помянуть со слезой… Налил в черепеньку водки с рюмку, примешал ложку мёду и, не крестясь, стал тянуть пенистую желтоватую медовуху, медленно, с перерывами.
Что за жизнь такая у человека? В вере ли пребывал или в безверии - один конец земному пути. Вечная жизнь будет разная? Одному гореть - не сгорать, другому - внимать ангельскому пению? В Писании так писано… А по другим книжкам - Бога нет и царя не надо. А ведь и этим писаниям Бог был свидетель, коли всякое деяние человеческое пред оком Его суть. Как бы знать! Как бы знать наперёд… Всю-то жизнь свою он, Пашка Опёнков, Ему молится, а кроме иконописного образа глазом одним ни кусочка, ни краешка ни в храме, ни в какой малой щёлочке не видел ни Господа Бога, ни Сына Его Иисуса Христа. Ни одним глазом, ни кусочка, ни краешка!..
Хмель быстро густел в нём, делал тесной и тяжёлой голову, и в тесноте этой опять стал расти непрошеный вопрос. Прибывал он быстро, рос громоздко и распирал, как роженицу, до хрустящей боли в узких костях монашеского существа. Распирал, на держался внутри, не шёл наружу, пугаясь своей богохульности. И Павел, чтобы подогнать его, чтобы скорее выпростать, опустошиться, вылил в черепеньку остатки водки, домешал мёду и снова стал пить, упираясь глазами в иконописный лик Спасителя.
Допил густую, переслащённую медовуху, отпихнул черепеньку, и боль от рождающегося из него вопроса грузно свалила его с лавки на колени, отворила существо его для выхода голоса.
- Испытай мя, Боже, узнай сердце моё, испытай помышления мои и зри, не на опасном ли пути раб Твой, и направь мя на путь вечный… Жизнь свою грешную Тебе отдал… Явись, утверди мя в вере моей… Хоть громом явись и срази до смерти, хоть пламенем - и испепели… Жизни ради Тебя лишусь по единому Слову Твоему… В цепи себя закую, по колючим терниям землю обойду, славя Имя Твое… Грешный я, Сыне, но долготерпивец ТЫ, длань Твоя всепрощающа, простри Её на мою голову, яви силу Свою! - Он задохнулся в горячности молитвы, поклонился до полу и долго студил горячий лоб об холодные половицы, напрягая слух и тело в ожидании Господнего знамения.
Но тишина была в доме, слышно только, как лампадка потрескивает, выгорая перед образом, да бухает сердце, проворачивая в теле усталую кровь. Тихо в доме. Тихо! Нету, значит, чёрному монаху Господнего благословения. А как же владыко, при пострижении читал над Павловой головой, закрытой мантией: "Забудет ли женщина грудное дитя своё, чтобы не пожалеть сына чрева своего? Но, если бы и она забыла, то Господь не забудет тебя…" И что же, нету иноку Господней памяти?
Павел медленно выпрямил спину, поднялся с колен, потянулся на носках, чтобы ближе видеть лик Господень. Но было ещё далеко, и он взобрался на лавку, посветил огоньком лампады перед самым образом. Близко так он никогда не видел Его, даже когда целовал иконы, потому что смирялся его взгляд, глаза смежались в упоении, и в те моменты была перед ним лишь короткая тьма. Теперь же образ был с ним с глазу на глаз, и Павел видел, как потрескался лик и шелушится краска на впалых темных щеках, как плоски и мертвы глаза Его, полуприкрытые тонкими веками, и что в трещине между доской и окладом занялось и уже почернело старое тенято.
- Откуда же тут памяти иноку ждать? - сказал Павел и отвернулся, тайно желая последнего удара, кары Божьей в затылок. Хотел он этой кары и стоял, содрогаясь телом, затылком к пустому образу. И не дождался исполнения желания своего.
Будь он трезв сейчас, может бы, не нашёл иного утешения, кроме горьких слёз и наложения на себя величайшей из схим, но он был пьян и пил из ковша бывшего дьякона, усопшего в полном безбожии, а по сему хотел или утвердиться в безверии, или предать анафеме чашу сию. Желание это вывело его на улицу, завернуло тропкой к кладбищу, опрокинуло на колени возле могилы, для которой когда-то вырезал он из двух жестянок звезду.
- Ва-ла-сий! - застучал он кулаками в покатый холм. - Валасий! Спросить тебя надо… Был ли Господень суд тебе? А, Валасий? Ангелов видел ли? Што там теперь?
Над кладбищем, в вышине берёз, стоял густой гомон собравшихся к отлёту грачей. Несметная стая птиц тесно - еле крылу взмахнуть - вытягивалась чёрной орущей дорогой, загибалась высоко, но переламывалась и падала со скрипучим шелестом тысячных криков до верхушек берёз, там заворачивала в сторону и опять забирала ввысь. За птичьим криком не слышно было крика обеспамятевшего Павла, но он продолжал стучать по могильному холму, разрывать крепкий дёрн пальцами, словно силился спрятаться, закопаться от громкого гомона чёрных птиц. Он почти разметал им же насыпанный холм могилы Валасия, опрокинул фанерную тумбу со звёздочкой и, уморившись от дикости своей, уснул тут же, на разоренной могиле.
Спал долго и тяжко в наступившем беспамятстве. Собрался дождик, короткий, но холодный и частый. Он отогнал грачей на другой берег реки, остудил Павла. Павел проснулся, оглядел могилу, вспомнил всё, не поднимаясь с колен, руками собрал размокшую землю, поставил тумбу с погнутой звездой и потащился в избу, пустой и грязный, как после судного дня.
Неделю он не выбирался из дома и почти ничего не ел, потому что сам не имел для этого силы, а Катяша не подходила к нему, всё торчала в своём углу, что-то пришёптывала над грешной иконой своей. Она и ночами шепталась со своим святым, когда Павел вдруг выходил из беспамятства и ясно, до звона в голове, слышал домашние голоса и шорохи. Потом шёпота её не стало слышно, был только запах палёного фитиля в лампаде и тихое потрескивание его, и глухие голоса с улицы. Однажды эти голоса были громкие, крикливые, был треск, шум дождя, вёдра стучали. В дом к нему вбегала старостиха и, шатаясь, металась от угла к углу и выкрикивала пуганым голосом: "Где она? Где она?" Его потрясла за ворот, подёргала за бороду с тем же криком: "Где она? Куды спрятал блудницу свою?" Потом пропали все голоса и звуки, была боль, и жар, и холод возле переносья. У кровати сидел Адам с пасечного хутора и толковал, что Катяша пропала куда-то из села, а перед тем наделала беды: сожгла у Александры поленницу дров вместе со двором, а дом старостихи только чудом отбили от огня. Катяшу теперь ищет участковый Ванька Сараев и с ним мужик из санитаров дурдома. "Отрешилась, видать, от ума", - сказал Адам. Еще дед Адам сказал, что третьего дня был покойник, Павла растрясти не могли, и панихиду пришлось справлять ему, Адаму. "Отслужил, - сказал он и съёжился от смеха. - Позабыл всё, прости, Господи. Почадил кадилом - Александра дала - да псалмы, которые помню, козлом проблеял - и вся панихида… А ты на Воздвиженье-то встанешь ли? Александра говорит, чуть, мол, не сдох - до чего упился. К Валасию своему, говорит, закопаться ладил". Павел отвернулся от Адама, тот пробубнил ещё чего-то и ушёл.
Службу праздника Воздвиженья животворящего Креста Господня Павел отслужил, блюдя все каноны её, но медленно и тоскливо и за всю службу не открыл глаз, уставших смотреть на мир. А утром другого дня уехал в город. Настоятель Воскресенского собора отец Сергий позвал его на молебен в честь дня своего ангела и для разговора, который имел к нему отец благочинный.
Глава 10
Погода который уж день стояла мерзкая, а в понедельник и вовсе понесло снег с дождём - зима с летом, говорят, сдвинулись, - и дул ветер, тугой, холодный.
В дорогу Павел надел два подрясника и сверх них ещё брезентину, в которой приехал к нему Валасий, взял коробку для клобука, туда же сложил черепеньку, деньжата, что велись в доме, и, на случай, простился с домом. Он не знал теперь, что будет с ним дальше. Может, встретит Любашу, попросится к ней на постой и опять поступит, коли возьмут, в стройконтору, а, может, вернётся обратно в своё село доживать остальную, надоевшую теперь жизнь, а может, в дороге с ним чего случится…
В город Павел приехал поздно, когда в соборе Воскресения Христова уже кончался молебен. В храм не пошёл - что-то больно усталось за дорогу - остался посидеть на паперти. Тут же, в сумерках, торчали ещё двое - нищие: старуха-юродивая Матрёнка и толстый мужик, одноногий, с провалившимся переносьем и разбитыми губами. Мужик был крепко одет и оттого казался толстым, а старуха, наоборот, вся продувалась ветром. Из-под короткого платка торчала сивая чёлка не то подпалённых, не то ножом отхваченных волос. Она жевала беззубым ртом, и лицо у неё складывалось надвое. Её трясло холодом.
Одноногий, увидев Павла, стал матерно ругаться, а Матрёнка уставилась на него глазами, пустыми, как спёкшееся в печке стекло.
- Чего сквернишься-то у храма? - спросил Павел, когда надоело слушать мужика.
- Пшёл! - цыкнул в ответ одноногий. - У храма! У храма-то подают, а тут подали! - показал кукиш из толстых пальцев. - Может, сам подашь? Сам-то кто, из попов ай нищий?
- Из странников я, - сказалось у Павла. Да и в самом деле, кто он теперь? Вера в нём пошатнулась, отчего служба опостылела, а больше ни к чему не определился. Странник и есть. Остаётся, как Валасию, ложиться на ночь в пустой вагон и - куда судьба приведёт… Валасий Митю своего искал, а кого искать безродному монаху? Смерти? Одинокой, неприкаянной…
- Странник? - Одноногий оценил Павла узким взглядом. - Тощёй… Зараза напала какая?
- Душа вымерла.
- Вона!.. А сюды зачем пришлёндал, странник? Собирать будешь - гляди! Матрёнка, где палка-то?
Старуха перестала жевать, открыла на Павла печёные глаза и выволокла из-за спины посох, похожий на корягу.
- Видал? Первый сбор тебе Матрёнкиной палкой будет. Братская милостыня! - И хохотнул, раздирая разбитые губы.
Молебен закончился, стали выходить из собора. Мужик и Матрёнка живо подвинулись к дверям, встали на колени.
- А ты пшёл отсюда, вонючий! - успел сказать одноногий. - Или встань. А барыш мой будет!
Павел отошёл к дому отца Сергия. Господи, сколь многолика жизнь человеческая, сраму в ней сколько, сколько отвратности всякой и несчастья. Экая мерзость духовная под Богом выросла - у Христа бы не хватило к ней сострадания. И жив, гляди, корячится, и Бог ему не судия. Где же тут вере выстоять?
Священники вышли из собора боковой дверью. Одноногий учуял это, стукнул костылём, и Матрёнка сорвалась с паперти, волоча за собой корягу, на коленках заторопилась к отцам священникам. И не поспела за ними, и они ее не подождали. Зря коленки драла на камнях.
- А! Пришёл еси? - увидел Павла отец благочинный. - Чего же не встал в сослужение?
- Не всталося, батюшко. На Матрёнку глядел да на этого… Срамной больно…
- А ты, брат, не срамной? Всё дуришь, слыхать? Ладно, пойдём в дом. Сергий, гляди, кого Бог послал. Явился чернец-то наш.
- Павлушка? Знает время!
Вошли в дом, разделись в прихожей до шёлковых дорогих стихарей и подрясников. И Павел приткнул свою брезентину с краешка - так уж он привык в этом доме оставаться в сторонке до времени. Бывал он тут не раз, когда еще матушка Светлана жива была (теперь Сергий вдовствует). И тогда, бывало, он сторонкой, сторонкой, пока шалость не забирала. А уж забирала - держись! - дом ходуном ходил, животы ломило от сотрясения. Бывало, рожу и руки сажей вымажет, к подряснику хвост мочальный привяжет, выберет яблоко, и давай Светлану обхаживать. Матушка Светлана тоже весёлая была - кусала с ним от одного яблока, обнимала Павла, мазалась об него сажей, потом других гостей мазала. Архимандрит Ювеналий как-то до того усмеялся, что потерял силы, и скоро сморился ко сну, протянулся на диване. Павел и над ним нашёл, как посмеяться: привязал к бороде шнурок с ботинком протодиакона Исайи. Ювеналий, хоть и пьян был, но очнулся, схватил ботинок, да в Павла, а шнурок-то крепко к бороде был прихвачен! Хохоту было до слёз.
И теперь Павел разделся сторонкой и сел в уголок, за телевизор. Его кружило от голодной слабости, а посреди гостиной стол прогибался от всякой всячины.
- Ну-ка, где чернец-то наш? - спросил Сергий красивым голосом. - Опять мышью сидит? Исайя, дай-ка его сюда.
Двухметровый Исайя, заросший рыжими жесткими кудрями, вскинул рукава стихаря, шагнул к Павлу, набычив крупную голову. Павел увидел, что и гости, и хозяин уже хорошо выпивши, и сообразил, что сейчас ему достанется ради первой потехи. Из гостей чином выше благочинного протоиерея Василия никого нет и, уж, конечно, потеха будет большая - стесняться некого.
- Сам выйду! Сам выйду! Не трогай меня! - запросил Павел, прячась в самый угол.
- Чтой-то ты, брат, плохой в зиму-то идёшь, - сказал Исайя и махнул рукой. - Погоди, чернец, напьюсь - лихо тебе будет.
- Чур, прошлое не вспоминать, братия! - коротко сказал Сергий и пригласил к столу: - Что же, братья, возлюбленные сотаинники благодати Святаго Духа, помолились во славу Господа нашего, теперь выпить пора, Божьей милостью. Что уж Бог дал, не обессудьте, кто подавится.
Гостей было мало: благочинный отец Василий, протодиакон Исайя, староста Николай, дьяк Геннадий и иеромонах Павел. Ждали владыку и архимандрита Ювеналия, но те выехали в Москву встречать которого-то экзарха. Стол, однако, остался достойным чрева архиепископа, и убранство дома было богатое. В углах гостиной, среди полированной мебели, в тонких подсвечниках из чернёного серебра с золотом горели витые свечи из чистейшего воска. От их ровного свечения поблескивали углы шкафов с книгами, рамы картин и золото домашнего иконостаса. Было тепло, пахло свечами и открытыми винами. Сергий жил на широкую ногу, он был умён, красив и прост, как католический крест, временами любил пображничать, и каждый день его ангела был известен в епархии обильным угощением и чудачествами. Для чудачеств среди высоких санов епархии приглашались в дом шутники, вроде Исайи, Геннадия и Павла. Нынче он оплошал с гостями, но и в этом, кроме расстройства, есть удовольствие - вольнее будет подурить, если вздумается.
Однако водка была уже налита в тонкий хрусталь, и отец благочинный, в золотистом своём подряснике похожий на самовар, расправил усы, заткнул конец большущей бороды за ворот, чтобы не мешалась, чуть приподнял себя со стула на короткие ноги и сказал Сергию:
- Долгие лета, возлюбленный именинник, мы тебе спели, живи себе и Господу на радость, сколько в аппетит будет! Аминь, братья?
- Аааминь! - взял в густую октаву Исайя.
Все чокнулись промеж собой, потом каждый отдельно с Сергием и разом выпили. Водка ошпарила слабое нутро Павла до боли. Он изморщился, сжался и, чтобы унять боль, схватился закусывать, не разбирая пищи.
- Наёдывайся, Павлуша, наёдывайся! - похлопал его по спине Геннадий.
Павел со страхом думал, что хмель быстро свалит его, и тогда жди всякого от этих сытых "сотаинников Благодати…".
- Не внемлет гласу инок-то наш, - сказал дьяк.