Мой собеседник жалобно грыз сухарь: он выпустил всю обойму и взглядом молил меня хоть о какой-нибудь похвале. Из этого взгляда я понял, что добавить ему нечего, и мне стало жаль даже тех небольших денег, которые я израсходовал на угощение Х. Я покинул его, в раздражении думая, что Х. постоянно испытывал тягу к маловероятному, ибо не умел пользоваться палитрой реального бытия. Однако чуть позже, недоумевая, отчего это раздражение столь глубоко – ведь Х. его ничуть не заслуживал по своей малости, – я вынужден был признать, что N. тоже причастен к истокам этого чувства; более того, он выступает главной его причиной. N. был удачливее многих из нас, прикармливал Пегаса из рук, приманивал Муз, падких на легкомысленное донжуанство и обходивших меня стороной – старого и верного волокиту. Я знал, что чем бы он ни занялся, пусть даже такой нелепицей, как заклинание духов, удача ему улыбнется, и все выйдет свободно, непроизвольно, по-моцартовски, а для женского пола – и Музы не исключение – такая ветреность подобна пьяному вину; моя рука скользнула в карман, надеясь на чудо: вдруг мой пиджак с плеча рассудительного Сальери хранит неиспользованные крохи яда, которые можно впарить легковесному N., но лучше – тем самым Музам? Но там, в кармане, я нащупал только табачные крошки для убийства изнеженных лошадей – если кому и было суждено пасть моей жертвой, то всего лишь Пегасу, роскошному средству передвижения.
Я не только завидовал N., я искренне, усугубляя тайную солидарность с казнителем композитора, его осуждал. Общение с духами казалось мне вовсе не безобидной проказой, но серьезным грехом – в своих писаниях я всегда полагал слово "Бог" с большой буквы и откровенно симпатизировал почвенничеству, считая себя не спесивым от праздности литератором-лепидоптерой, а праведным, хоть и не безупречным, работягой-журналистом. Но я не был слеп, я давно распрощался с наивными иллюзиями и понимал, что вразумлять людей, подобных объекту моих размышлений, – это все равно, что разметывать бисер, который и так у меня пожрали разные свиньи.
Я решил подольститься к N.: явиться к нему на квартиру в своем профессиональном качестве, испросить у великого интервью. Как видите, я обманул его в этом, не назвав – поди разбери, читатель, о ком идет речь. Уверенный в успехе, я позвонил ему, подошел сам N.; как и ожидалось, несдержанное тщеславие взыграло в нем шумной пеной, и он согласился принять меня. Вообще, он хорошо ко мне относился и тем оскорблял, ибо не видел во мне соперника, считая, что нам нечего делить: он – писатель-прозаик, я же – именно литератор, газетчик, второстепенный публицист.
Он отворил мне дверь, весь какой-то недопеченный, слепленный кое-как: долговязый, голенастый, с асимметричным лицом, похожий на удивленного кузнечика, удравшего из сачка. Прыгнул, влетел в траву и пошел себе стрекотать среди кашек и клевера; я надеялся припечатать его сапогом вопроса, но тот изловчился и выпорхнул из-под моей стопы целехоньким: "Да, – он сказал, – не желаешь ли посмотреть".
Конечно, я согласился. Мне все же хотелось увериться, что речь идет об очередной забаве, которая сама по себе не имеет никакого отношения к вдохновению N., питаемому иными источниками. Так делают дети: они берут, что попадется под руку, приспосабливают; мастерят из веревочек и палочек штуки, способные в их представлении быть чем угодно; играют, черпая энергию не из поделки, но из себя. Дальнейшее показало, что в этом сравнении я был прав, но лишь отчасти.
"Сначала интервью", – напомнил я, не желая навлечь на себя подозрения в неискренности. Мне не хотелось вести пустопорожние разговоры, меня уже жгло нетерпение, но выхода не было. Я решил потерпеть.
"Неужто напечатаешь? – усмехнулся N. – Что-то ты чересчур любезный. Ну, спрашивай – чем могу, помогу".
Я включил диктофон, оставил его в руках – мне нравится, когда они чем-то заняты; немного подумал и начал:
"Скажите, пожалуйста, уважаемый, – шутовски поклонившись и подмигнув, я назвал его по имени-отчеству, – чем для вас является сюжет? Вы, согласитесь, пишете сюжетные вещи, но в самом конце читатель чувствует себя одураченным: он видит второе, а часто и третье, и четвертое дно, из-за которых сюжет теряет всякое значение".
На лице N. возникло высокомерное выражение.
"Сюжет – это средство доставки, – сказал он снисходительно. – В боеголовке находится нечто другое".
"И потому вы предпочитаете короткие формы? Не жалуете затянутых историй? Насколько я помню, вы не написали ни одного произведения достаточного объема, чтобы вышел кирпичный роман".
"Нет смысла наращивать ракету при заряде, мощность которого неизменна", – отрезал N.
Это высказывание показалось мне довольно туманным, но я не собирался вникать, ибо оно не имело никакого значения.
"И вам не жалко читателя? Ведь вы не думаете о нем. По вашему адресу неоднократно звучали такого рода жалобы".
"Я русский писатель и пишу для русских людей. А русский человек, живя на просторе, не разбирает пути и ждет умного, чтобы тот подсказал, варяга. Того же писателя – в данном случае. Я подсказываю, но меня понимает не каждый".
Я поерзал на стуле. "Может быть, хватит? – пронеслось у меня в голове. – Пора бы и к делу". Но я, для пущей убедительности, решил потянуть еще и задал новый вопрос, который не имел никакой связи с предыдущими:
"А что вы думаете о модной нынче балканской литературе?"
Я сам испугался, настолько нелепым был мой надуманный интерес. Но N. ничего не заметил и с удовольствием разъяснил:
"Балканская литература – приторный торт, посыпанный порохом пополам с корицей и чуть отдающий цыганским дымком. Еще это похоже на сто лет одиночества в пересказе арабского звездочета. Может быть, стиль вырастает из чего-то, что уместно назвать скрытым содержанием по умолчанию; может быть, все происходит наоборот, но не годится, чтобы остался один стиль, как ломкая льдинка вместо айсберга. Стилетворчество заканчивается словотворчеством, бесполезными неологизмами, бессмысленными конструкциями per se".
"Простите? – я уцепился за латынь. – Нельзя ли перевести? Нашу газету читают люди из самых разных слоев".
"Ну, вычеркни… те, – предложил N. – Черт тебя побери – может быть, хватит выкать? Ты все равно будешь переписывать".
"Мне так легче, – возразил я. – Что же тогда вы скажете о западных литераторах? Сейчас входят в силу скандинавские авторы."
N. махнул рукой (я добросовестно шепнул в слепой диктофон: "Машет рукой"):
"Очень много книг, в которых суть становится ясной с первых страниц; остается убедиться в грамотности технического обоснования".
"А так называемая сетевая литература?"
"Читают человека, а не то, что он пишет, – ответил N. непререкаемым тоном. – Художественное произведение становится продолжением чата. Там, правда, изредка попадаются любопытные вещи. Я знаю один роман, по форме похожий на скорпиона: плотное, мерзкое тело и самоубийственный хвост-довесок, сужающийся, заворачивающийся в крючок и увенчанный жалом.".
"Каковы ваши творческие планы? Не думаете ли вы, упаси господь, отойти от дел?"
"Бестактный вопрос, – N. немного обиделся. – Но я, так и быть, подскажу тебе лучший способ отвадить писаку от его занятия – заставь его почитать что-нибудь недосягаемое: того же Набокова. Любой писатель мелкой, средней и крупной, но волосатой, руки, который мало-мальски в разуме, обязательно спросит себя: ну куда, куда я суюсь? И между тем, однако, – увлекся N., – как раз Набокову приходится особенно несладко… впрочем, об этом после", – и он внимательно посмотрел на меня, ожидая главного. То ли ему самому не терпелось, то ли он раскусил меня и догадался, что интервью – неудачная ширма.
Я невпопад подумал, что все литературные жанры сведены к психопатологии. Герои одни и те же, меняются только кондиции. С одними и теми же ублюдками в разных условиях делай, что хошь, а те все смотрят оловянными зенками и подчиняются.
Видно было, что N. больше не хочет отвечать на мои вопросы. Вместо этого он задал свой:
"Ты никогда не замечал, что некоторые творения проталкиваются помимо воли создателя, когда ему вовсе не хочется сочинять, и он занят чем-то другим – насвистывает, читает, спит?"
"Нет, – сказал я довольно резко. – Мне кажется, что в этом деле всегда лучше руководиться рассудком".
"И добродетелью, – ехидно докончил N.; впрочем, беззлобно. – А штука, между нами говоря, заключается в том, что это твое собственное я, твой дух, по закону сродства прилипает к тебе и диктует условия. Ты ведь явился разнюхать про мои опыты? Так чего же мы ждем? Приступим, дружище", – последнее слово прозвучало с оскорбительной издевкой.
"Как тебе будет угодно", – сказал я холодно и напряженно.
N. вынул из буфета намоленное, как я вдруг подумал, блюдце, позвал жену и попросил принести свечи. Та вошла в комнату, всем видом показывая неодобрение затеи; к этому недовольству примешивался испуг. Она взяла какую-то книгу, прочла заглавие и дрожащими руками положила ее на место, вышла вон.
"Свечи, если задуматься, ни к чему, – весело признался N. – Они, если угодно, дань оккультной традиции, знак вежливости. Таинственная тьма и робкий свет во тьме; вкрадчивое самоуничтожение воска. Будь добр, передай-ка мне яблоко".
Я молча вручил ему огромный плод по имени Джонатан. Увидев мой выбор, N. всплеснул руками, потом засмеялся:
"Не то! Это слишком большое".
И снял с подноса крохотное безымянное яблочко.
"Ты будешь катать его, – угадал я. – Можно ли ожидать столоверчения?"
"Это занятие не для меня, – ответил N. – Это наживка для демонов, тогда как духи соблазняются яблоками. Они подлетают, увлекаются фруктовыми корпускулами, застывают – и вот уж полдела сделано. Остается поглубже вдохнуть и принять их в себя".
На это я вздохнул, но по другой причине.
"И кто же наш гость?"
N. потер руки, подмигнул мне и назвал свое подлинное имя.
"Ну да, – он энергично закивал, потешаясь над моим недоумением. – Разве ты не знаешь? Я вызываю себя. Псевдонимы, как ты догадываешься, в этом деле плохая подмога. Всегда можно вызвать себя одного, ибо только к себя я имею достаточное сродство. Тот, кто заявит обратное – либо шарлатан, либо дурак".
"Но зачем?"– я, стараясь выглядеть поумнее, чем представлялся со стороны, притворился непринужденным вопрошателем и даже лихо выкусил бок отвергнутому Джонатану.
"Очень полезно для сочинителя, – N. принялся зажигать свечи. – Откровенно говоря, вызвать духа способен лишь настоящий писатель. Его собственный дух после смерти тела пребывает в подвешенном состоянии. Полководцы, президенты, серийные убийцы недоступны, они в аду. Не достучаться и до рая, – N. дунул на спичку. – А мы, литераторы, несъедобны, мы существуем в форме безумных, нигде не востребованных фантазий. Я говорил о Набокове: неуемность его фантазии сослужила ему, должно быть, дурную службу. Болтается теперь неприкаянной, призрачной бабочкой на перепутье, и всюду, куда ни торкнется – занято, заперто, входа нет. Горюет, мечтает быть реальным аналогом пошлейшего из своих монстров, каким-нибудь Альбинусом, который пускай и лижет сковороду, а то и вовсе переселился в навязанного воображением мотылька, зато наслаждается определенностью и уверен в завтрашнем дне. Впрочем, черт с ним. Ты готов? Перестань жевать свое яблоко. Это отвлекает. Сиди тихо и наблюдай, хотя я не думаю, что тебе удастся что-нибудь заметить".
Я тоже так считал – в лучшем случае, если сойти с ума и поверить сказанному, N. мог закричать ослом, как только медитация ввергнет его в состояние просветленного эпилептического экстаза. Не сам же он прилетит, белым призраком в ночной рубахе, да с чародейными гуслями.
"Как прикажешь тебя понимать – несъедобны?"
"Об этом писал Сведенборг, – сказал N. – Писатель может вызвать самого себя из загробного мира в форме фантазии, потому что писатели не горячи и не холодны, они несъедобны, их выблевывают и они живут по ту сторону в виде голого вымысла. Изблеванность из уст Создателя – наихудшая участь. Где именно они находятся – неизвестно. Куда блюет Создатель? Это основной вопрос философии. В экскременты писатели не годятся, но и в кровь не поступают".
Для придания веса своим словам, N. взял со стола стопку рукописей.
"Вот он я, – сказал он просто. – Причина и следствие".
"Это мастурбация", – негодующе возразил я.
Он взвесил в руке написанное и строго посмотрел на меня:
"Нет. Это самооплодотворение. Откуда, по-твоему, взялись сонные прозрения Кольриджа, Достоевского – Маяковского, наконец? Помнишь его канитель со строчкой про "единственную ногу"? Однако пора – помолчи, пожалуйста. Это не займет много времени".
Делать было нечего, и я повиновался.
Комната N. была бедна обстановкой, сидеть на табурете было жестко; из-под двери тянуло капустной помойкой, в кухне что-то гремело. N., в трусах до колен и вытянутой майке, расположился за столом; ему не хватало лишь карикатурного граненого стакана. Свечи потрескивали; яблочко, чуть порченое, покоилось в блюдце. Я думал, что N. прикроет глаза, но он их, напротив, вытаращил, глядя в одну точку, поверх свечей. Указательным пальцем правой руки он слегка поддел блюдце, и яблоко тронулось в путь; вмешательство же большого, супротивного пальца заставило его сменить траекторию. Я засек время – не знаю, зачем. Происходящее казалось мне надуманным мракобесием. Вдруг я заметил, как N. нахмурился. Он оставил блюдце в покое, и яблоко замерло. N. поднял руку и сделал движение кистью, как будто кого-то приглашая – очень маленького, неразличимого с дальнего расстояния.
"Что ты мне показываешь? – пробормотал он сердито. – Что это за чушь?"
N. изменился в лице, на котором теперь проступила отчетливая тревога. Он в нетерпении махнул, и пламя пригнулось.
"Не надо мне памятников и эпитафий, – сказал он гневно. – Убери же белиберду. Плевать я хотел на итоги – там было что-то еще, перед ними…"
"Хорошо, – минутой позже он вымученно согласился. – Давай сюда свой список".
Я подался вперед, потому что N. просунул руку под майку и взялся за холодное сердце.
"Не может быть, – глухо проговорил N. – Не может быть!" – повторил он в неожиданной ярости, резко встал и смел со стола все – блюдце, яблоко, свечи. На звон стекла прибежала жена, но N. вытолкал ее обратно за дверь. Потом воззрился на меня, не понимая, что я тут делаю. Я оглянулся в поисках какого-нибудь предмета, годного для защиты. Теперь я видел, что N. совершенно помешался. Но мне не пришлось обороняться: взор N. прояснился, он узнал меня.
"Мне конец, – молвил N. убитым голосом. – Мне явлены послесловия, энциклопедия моих терминов и персонажей в четырех томах, комментарии, аутореференции плюс протяженный мемуар. И ничего сверх. Он говорит, что это все".
"Фантазия безгранична, – я не сдержался и сообщил своим словам беспощадную язвительность. – Как же так? Не лучше ли обратиться к уму – водителю, так сказать, ритма?"
"Мне ни к чему такое водительство, когда водить уже нечем", – N. снова сел, состарившись на двенадцать лет.
"Теперь ты, конечно, повесишься или запьешь?"– я изучал его, зная, что легкость и непринужденность существования не позволят N. выполнить эти действия.
N. мрачно посмотрел в направлении кастрюльного звона.
"Не знаю, – сказал он после долгого размышления. – Мне не хочется писать эти энциклопедии. Я предпочел бы оставить их в форме нереализованной возможности. Но она, – он кивнул на дверь, – она будет счастлива, – и он перевел взгляд на яблоко, которое откатилось в пыльный угол; на осколки разбрызганного блюдца, на податливые свечи. – Или не будет", – заключил N.
"Мне пора, – я потянулся за шляпой. – Надеюсь, мое присутствие никак не сказалось на полноте источника?"
"Нет, конечно, – удрученно отозвался N. – Тебя же там не было – тебя пристроили в какое-то другое, солидное место. В одно из двух", – он усмехнулся.
Я вышел, не попрощавшись.
Сальера Моцарта оборвалась.
"Вот он весь, – так скажут про N., похлопывая по стопке книжек. – Доставьте писателю удовольствие. Возьмите ножик, разрежьте ему страницы, это очень приятно".
Между прочим, все, что я тут понаписал о себе самом – вымысел от начала и до конца. Мне же надо кормиться: вот, блюдце уже вымыто, свечи расставлены, шторы задернуты, а я иду на рынок за яблоками.
Меж духов тоже водятся свои духи, невидимые первым. Они опасны и вероломны.
© июнь – сентябрь 2003
Опыты магнетизма
Любые совпадения случайны
Доктор Юрочка – эта нелепая и забавная фамилия отравляла ему жизнь с малых лет – был на редкость вспыльчивым и суетливым человеком. День-деньской его рябая безбровая физиономия мелькала то в отделениях правого крыла, то в отделениях крыла левого. И вечно некстати, не вовремя, когда всем решительно не до него, и, как правило, – с какой-то чепухой, не по делу, бельмом на глазу у всех и каждого. Бывает, спешит куда-то, не думая ни о чем, целеустремленный белый халат, и вдруг едва успевает притормозить перед плюгавой, угрожающе нахохленной фигуркой, которая тоже только что замерла на бегу соляным столпом и собирается залаять из-под мятого колпака. Колпак – человек неодобрительно сотрясается! – съезжает на глаза, размыкается лягушачий рот, согнутый палец начинает негодующе стучать в какую-то бумагу. Никто не ведает, что это за бумаги, зачем они, почему так важны для Юрочки, и главное – откуда происходит Юрочка лично – кто он, собственно говоря? все позабыли давным-давно, даром что тысячу раз переспрашивали и никак не управлялись запомнить. Вроде занят он какой-то диагностикой – чего? каким образом? хорошо бы выгнать совсем, да ведь не вспомнить, черт побери, кто он такой, не дать бы маху.
Слов Юрочке никогда не хватало, и он подключал мимику, жесты, сучил ножками, покуда что-то внутри не перекрывало ему кислород. Едва этот момент наступал, Юрочка умолкал на полухрипе, немедленно разворачивался и мчался терзать очередную структуру, будь то хозяйственная часть, служба реанимации или лаборатория. Конечно, людей типа Юрочки большинство не воспринимает всерьез. В этом состоит заурядная защитная реакция, без которой объектам Юрочкиных домогательств осталось бы разве пойти и тихо удавиться. Его несдержанность могла испортить настроение и обидеть – но ненадолго. О нем быстро забывали, и если случалось ему по ошибке возникнуть где-либо вторично, сей визит вызывал у хозяев больше веселья, чем паники.
На заре печального дня, с которого началась эта показательная история, Юрочка узнал из календаря, что день предстоит тяжелый, щедрый на каверзы. Был у Юрочки досадный недостаток: все воспринимать близко к сердцу, по возможности быстро во все вникать, не выделяя главного из пустяков, да в придачу еще и верить всему, что услышит или прочтет. Его взбалмошность не сочеталась со злостью – скорее, наоборот, и тем больше следует ему посочувствовать, ибо он сильно огорчился, ознакомившись с прогнозом и сразу в него поверив. Тут же Юрочка поругался с женой – изрядной, между нами говоря, стервой. Все случилось в мгновение ока, подобно взрыву давно уже подложенного в неприметное местечко диверсионного устройства. Столь же быстро и затихло, но не вследствие перемирия, а попросту склочная половина ничего не успела крикнуть Юрочке вдогонку: он, не допив чай, кубарем покатился по лестнице и, покуда супруга сочиняла достойный ответ, уже мчался, заведенный и сердитый, по улице.