Черниллко был энергичен и полон жизни. Он катался по училищу злым колобком с ядовитой начинкой. Бабушка и дедушка, его испекшие, были аптекарями. Они наскребли по сусекам отравы и затолкали ее в комок нездорового теста. Бабушка вкрутила ему глаза-изюминки, а дедушка проковырял шпателем рот. Обстоятельства рождения в сочетании с выбором последнего инструмента определили скульптурную будущность колобка. Любой психоанализ показал бы это на первом же сеансе и сразу бы умер как направление от смелости в диагностике.
Черниллко не любили, и он приятельствовал с одним Титовым, потому что того любили еще меньше. От обоих не раз порывались избавиться, но так и не избавились, потому что работать стало бы некому.
Глядя на невыспавшегося, вконец расстроенного Льва Анатольевича, Черниллко встревожился. Он иногда позволял себе искреннее сочувствие, когда оно ни к чему не обязывало, и внутренне возвышался на собственным клокочущим ядом.
Титов, не делая предисловий, выложил ему все. Скульптор невольно поморщился, опасливо отошел на пару шагов и пожалел о поспешном рукопожатии при встрече.
– А где ты прописан? – спросил он в намерении выяснить главное.
– То-то и оно, что в общежитии, – Лев Анатольевич ухитрился одновременно пожать плечами и бедрами. – И там живет молодая семья. Грудные дети. Мы эти метры сдаем.
– Ну так выгони их и живи сам.
– Да? Меня линчуют. Во-первых, за молодую семью. Во-вторых, за диагноз.
– Ну так иди лечись…
– Я пошел, а там дорого.
– Иди где бесплатно.
– Я пойду, пойду… Только она сука. Она позвонит и расскажет. И директору расскажет, и коменданту. Меня затравят. Тебе еще не звонила? Позвонит.
Прикинув в уме, Черниллко признал, что Лев Анатольевич прав. Черниллко и сам поступил бы так же. Фигура Титова лучилась мутной скорбью, и скульптор нечаянно залюбовался. Ему захотелось засучить рукава и сделать статую под именем "Венеризм". Провалить ей нос и обрезать череп для намека на деградацию. Но во взгляде пусть будет мольба, и в позе мольба, и руки будут воздеты, а ниже пояса – сплошные деликатные бинты, наподобие кокона, из которого рвется неудачная бабочка, удерживаемая тяжким земным грузом и обстоятельствами.
– Найдешь себе новую, – подмигнул Черниллко. – Сегодня праздничек, очень кстати. Поздравим женщин, сразу и начинай.
– Как же мне начинать? – возопил Титов.
– Ах, да.
Черниллко перестал ерничать и задумался. Лев Анатольевич не казался ему способным к осмысленным поступкам. Он остро нуждался в помощи, а Черниллко хотел помочь так, чтобы им обоим сделалось хорошо. Статуя не шла у него из головы. В этом что-то было. Постепенно в его голове задымился дикий план.
4
Черниллко подсел к мольберту, рассеянно взял карандаш. На мольберте красовался лист с изображением дискобола, каковой был прочерчен лишь в общем контуре. Погруженный в раздумья, Черниллко так же рассеянно пририсовал гениталии, а рядом поставил знак вопроса.
Титов жалобно смотрел на получившуюся теорему. Требовалось доказать право Льва Анатольевича на существование. Скульптор задумчиво произнес:
– Нужно переместить задачу в эстетическую плоскость. Дай-ка взглянуть.
– На что? – не сразу догадался Титов.
– Покажи натуру.
Лев Анатольевич просиял и спешно спустил штаны. Черниллко удивленно выкрикнул:
– И как тебя раньше не выгнали?
– Что такое? – оторопел Титов.
– Ничего…
– Ты же сам попросил натуру.
– Ну да… натура и есть, в широком смысле. Комплексная аллегория с проекцией на личность.
Лев Анатольевич покраснел и быстро натянул исподнее. Он обиделся. Черниллко было все равно.
В мастерской горел жестокий электрический свет, гудела безразличная лампа. Серый мартовский рассвет испуганно просачивался сквозь оконное стекло, изобиловавшее потеками и разводами, и умирал на подоконнике.
Черниллко встал, повернулся к Титову спиной, остановился перед окном.
– Франкенштейн готовит выставку, – сказал он, не оборачиваясь.
Лев Анатольевич уныло кивнул. Он завидовал Франкенштейну. Ему все завидовали. Франкенштейн собирал мусор и выставлял его на всеобщее обозрение. Всем недовольным он указывал на покойного Уорхолла, добивая покамест живыми последователями и отколовшимися самородками, которые выставляли в манежах и галереях битый ливер, добытый из покойников, демонстративно морили голодом животных, сооружали стереометрические композиции из ведер с нечистотами, укладывались на пол голыми и вообще отличались предельной эксклюзивностью.
Франкенштейна называли сатанистом, чем он был чрезвычайно доволен и ходил гоголем.
Его галерею предали анафеме, и Франкенштейн удивился, ибо ни галерея, ни сам он не были замечены в церковной жизни.
Однажды, когда он устроил выставку под открытым небом, по его душу пригнали бульдозер, стоявший на запасном пути с хрущевских времен; Франкенштейн выгнал водителя из кабины, сел за руль сам и устроил погром, передавив свои работы; потом он что-то сломал в моторе, и бульдозер долго стоял среди руин, преподносимый в качестве нового экспоната.
– Искусство в динамике, – объяснял Франкенштейн прохожим, заключившим экспозицию в любопытствующее кольцо.
Он слыл деспотом и ни с кем не уживался, со всеми ссорился, вел себя нагло. Будучи оборотистым человеком, он сумел захватить все соблазнительные городские площадки, не оставив надежд эпигонам. В своем направлении Франкенштейн оставался единственной самодостаточной звездой. Никто не пытался составить ему конкуренцию, хотя подражатели выставляли, на первый взгляд, то же самое – черепа, собачье дерьмо, пивные бутылки и семейные трусы. Но Франкенштейна смотрели толпами, а на чужие трусы плевались.
– Я – бренд, – похвалялся Франкенштейн.
…Черниллко подошел к Титову, взял его за плечи и встряхнул.
– Мы пойдем к Франкенштейну, – объявил он, равномерно светясь от восторга.
5
Франкенштейн сидел в поганом шалмане и ел чебуреки.
Он был огромный, а чебуреки маленькие, они не издавали ни звука, и с них, раздираемых фарфоровыми зубами, только капало в ущербную тарелочку.
Галерея Франкенштейна находилась в двух шагах; официально там раскинулось что-то другое и был охранник, но в городе это строение-помещение знали как галерею, где вернисаж, скандал, дерзновение и прочее. Охранник и направил Титова с Черниллко в тошниловку, где Франкенштейн устроил себе обед.
Черниллко распустил студентов – своих и титовых, – сгонял домой за одеждой. То, что он приволок, оказалось коротко и широко, но выбирать не пришлось. Лев Анатольевич осваивался в новом качестве побирушки, обязанного всем и ненавидящего за это всех.
Перед уходом наскоро поздравили бледных художественных женщин. Те уже выпили, но товарищи отбились легко.
– Мы вернемся, – пообещал Черниллко, – и зададим жару.
Скульптор не шутил. Это так рассмешило женщин, что заменило подарки.
…Франкенштейн встретил гостей дружелюбно. Едока чебуреков, кстати заметить, звали иначе, но прозвище прилипло к нему по роду деятельности. Многие путают доктора Франкенштейна с его творением, но ко всеобщему удобству едок сочетал в себе признаки того и другого. Он напоминал горного тролля из тех исполинов, что в перспективе нетрудно принять за горную вершину, прикрытую шапочкой снега; в последние мгновения жизни альпинист открывал, что снег – седина, а его ледоруб зацепился за нижнее веко чудовища и причиняет тому некоторое неудобство.
Дальше разевался хищный рот и все такое.
Люди, не чуждые ханжества, старались держаться подальше от Франкенштейна. Водиться с ним считалось дурным тоном. Подать ему руку в светских кругах было тем же, чем в уголовном мире считается "зашквариться", обнявшись с чушкарем или петухом. Ортодоксальные круги, явственно улавливая запах крови благодаря обонятельным галлюцинациям, обвиняли Франкенштейна в иудо-каннибализме и жаловались на мистическое закалывание свиньи в его галерее.
Выдумщик Франкенштейн, тем не менее, с удовольствием и непредсказуемым образом общался со всеми подряд: умел расцеловать с первых секунд знакомства, а еще раньше – ударить в морду.
– Видели каталог экспозиции Деттмера? – спросил он у коллег вместо приветствия, едва те присели за столик. – Брайан Деттмер. Он снова стрижет креатив из книг.
Черниллко покачал головой:
– Нет, не видели. У нас…
Франкенштейн ловко поймал струйку бульона и продолжил, не слушая:
– Особенно хороши анатомические атласы. Произвольная нарезка из иллюстраций, вставленная в переплет. Малевичи могут сосать.
Лев Анатольевич невидящим взором смотрел в окно, за которым одинокая аварийная машина что-то удила хоботом в люке.
– Мы к тебе по делу, – не уступал Черниллко. – Ты хочешь эксклюзивного креатива? Он у тебя будет.
– Ну? – Франкенштейн начал есть с ироническим недоверием.
– Живой экспонат.
– Было сто раз, – махнул чебуреком тот. Чебурек смахивал на распухшее слоновье ухо.
– Такого не было. Экспонатом будет Лева.
– Сосите, ребята, – Франкенштейн утратил интерес к беседе.
– Лева, скажи ему, – озлился Черниллко.
– У меня сифилис, – объяснил Титов. – Люес примария. Первичный аффект.
– Рад за тебя, – сумрачно отозвался креативный Франкенштейн.
– Краски прямо переливаются, – заметил скульптор. – Напряженная работа природы. Представляешь, какая выстроится очередь?
Тот молчал и с интересом доедал свою дрянь.
– Понятно, – сказал Черниллко, вставая. – Мы пойдем к новым передвижникам.
– Пускай сосут, – предложил Франкенштейн.
– За отдельную плату. По цене детского билета. Пошли отсюда, Лева.
– Стойте, – сказал Франкенштейн.
5
В галерее было пустынно, голые стены. Никакой мебели, кроме стремянки в углу; ступени заляпаны белой краской. С потолка свисал короткий оголенный провод без лампочки; он внимательно следил за людьми в надежде, что кто-то за него возьмется, и жизнь будет прожита не зря.
Места не хватало даже для вакуума, ребячливое эхо пребывало в унылом разочаровании, не находя пространства побегать, обманутое пустотой.
Серый свет изливался с улицы в стеклопакет, март мутило, праздничные салаты просились на выход. Титов подергивался от холода, а Франкенштейн придирчиво изучал материал с видом опытного лаборанта, рассматривающим спирохеты в темнопольный микроскоп.
– Мелковато, – проворчал он. – Ты можешь дать план покрупнее?
– Мы тебе картинку повесим напротив, – подхватил Черниллко. – Эротическую.
– Минуты на две, но не ручаюсь, – сказал Титов.
– Дольше ты вообще не умеешь, да?
– Ничего, – быстро вмешался скульптор. – У него и повода не было никогда. Приурочим, например, к полуденному выстрелу с Петропавловки. Будет у нас, как павлин в Эрмитаже. Тот ведь редко двигается. Хвост распушит, прокукарекает – и привет. Можно повысить плату для тех, кто придет минута в минуту.
Лев Анатольевич слушал его с надеждой. Перформанс виделся ему событием отдаленного будущего, а пока в галерее, вполне безопасной и безразличной, его поначалу пугали проблемами и тут же их разрешали; он видел, что для друзей нет ничего невозможного.
– Темновато здесь, – озабоченно отмечал Черниллко. – Надо поставить софиты.
Франкенштейн сосредоточенно кусал губу:
– Нет, софиты не годятся… Нужна подсветка снизу. Вроде рампы…
– Тогда рожа останется в темноте…
– А кому нужна его рожа? Ты прогуляйся по Невскому, полюбуйся ансамблем. Светится ниже крыши…
– А шпиль? Шпиль?
– Шпиль у него будет видно, не беспокойся…
– Можно надеть штаны? – спросил Лев Анатольевич.
Франкенштейн посмотрел на него осуждающе, недобро.
– Озяб? А как же ты думаешь стоять тут днями?
Об этом Титов не подумал. Он беспомощно посмотрел на скульптора в ожидании чуда.
– Мы обогреватель поставим, – бодро сказал Черниллко.
– Ты что! – Франкенштейн был полон презрения. – Меня пожарные закроют. Мгновенно. Они не разрешают. Они только и ждут, когда я сваляю дурака.
– Тогда намажем его гусиным жиром.
Теперь в глазах Франкенштейна зажегся интерес.
– Это любопытно… он будет отблеск давать… матовый…
– Отзыв, матовый, – буркнул Титов.
– Терпи, – улыбнулся Франкенштейн. – Оставь отзывы зрителям.
– У меня ноги отвалятся стоять целый день.
– Ты за ноги не переживай. Как бы другое не отвалилось.
– Мы тебя на стул посадим, – вмешался Черниллко. – В самом деле – зачем ему стоять столбом? Слава богу, не Аполлон. Пусть сидит понуренный. И назовем это как-нибудь подходяще, с ноткой экзистенциальности.
– Ты же сам предлагал – "Венеризм".
– Слишком прямолинейно. Лучше так: "Без семьи". Тут тебе и экзистенциальный пласт…
– План.
– Пласт… и еще межличностный… и социальный…
– Но метафизики все равно маловато.
– Да уж побольше, чем в венеризме.
– А какой мне пойдет процент? – тявкнул Лев Анатольевич. – От сборов?
– Хороший, – небрежно ответил Франкенштейн. – И на бициллин хватит, и на доктора.
Титов огляделся по сторонам.
– Здесь не на чем сидеть… где же стул-то?
– Действительно, – Черниллко напряженно уставился на Франкенштейна. Тот помрачнел:
– Ну… стул… Ну, арендуем стул… возьмем напрокат. В копеечку вы мне влетаете, братья по цеху.
Лев Анатольевич уныло подумал о рампе. Ему почудилось, что ее не будет.
Так и вышло.
6
С открытием выставки решили не тянуть. Ее открыли через два дня; эти дни ушли на развешивание по стенам дополнительных экспонатов и оповещение прессы. Общественности пообещали сюрприз; Лев Анатольевич уже привыкал к своему сюрпризному качеству, которое в своем младенчестве выглядело совершенно безобидным и проявлялось в подкарауливании натурщицы.
Франкенштейн долго думал над композицией. Он решил сделать Льва Анатольевича изюминкой и гвоздем, а потому было простительно захотеть поначалу расположить Титова по центру, чтобы все с порога шагали к нему. Но в этом излишествовала прямолинейность дилетанта, и Льва Анатольевича поставили в темный угол, сэкономив на освещении. И он не бросался в глаза, его нужно было открыть для себя и вознаградиться катарсисом. Франкенштейн обошелся без рампы. Поскольку посетители могли не додуматься до микроскопии, он сфотографировал главное и вручил Титову огромную цветную фотографию, чтобы тот сидел и держал ее.
В приглашениях, правда, все-таки содержалась рекомендация задержаться у композиции "Без семьи", так как иначе прекрасный замысел выставки не будет уловлен в его целокупности.
В этой композиции, говорилось в приглашении, сосредоточена суть художественного акта.
И еще там содержалось признание в благородстве: весь сбор от выставки пойдет на жизненное устройство экспоната.
В душе Франкенштейн очень радовался Титову, потому что поленился и для прочих работ понабрал первой дряни, какая попалась под руку. Выскреб из рам прошлогодний мусор, наклеил новый, наскоро выстроил башни из пивных банок, разбросал собачье дерьмо и окончательно самовыразился через геморроидальную свечу в старинном подсвечнике. Все это был вчерашний день, как и основные мировые религии, которые Франкенштейн последовательно обогащал новым видением – чем и снискал себе в свое время лихую славу. Мусульмане грозились отпилить и взорвать ему голову, радикальные православные ортодоксы – просто начистить рыло, иудеи обратились в суд, буддисты помалкивали. Он ухитрился насолить даже славянским язычникам, хотя специально ими не занимался; в последний раз его галерею разгромили ужасного вида гориллы с солнцеворотами на рукавах. Предупредили его, что древний спящий богатырь уже просыпается и скоро посадит Франкенштейна на кол.
Крупная газета тоже обратила на него внимание и высказалась в пользу кола.
Но мировых религий не так уж и много, да и вообще со святынями напряженно. Отмечать Дни Победы и Защиты детей Франкенштейну не разрешили. Он огорчился и даже почитал в отместку психоаналитиков, у которых рассчитывал нарыть архетипов и символов, дремлющих в личном и коллективном бессознательном, а потом выставить их в авторской версии и тем затронуть дикие тайные струны человеческого восприятия. Собственно говоря, именно это он сделал, сооружая последнюю экспозицию, но его терзали дурные предчувствия. Он опасался, что общественность не узнает жителей своего подсознания. И Лев Анатольевич стал тем, что в гештальт-психологии называют фигурой, а прочие экспонаты – подобающим фоном. По мнению Франкенштейна, первичный аффект в сочетании с первоначально собранной помойкой являл собой восхитительный аналог индивидуальной души.
На сей раз он попал в точку.
Едва распахнулись двери галереи, компания папарацци столпилась перед скорбной композицией "Без семьи", защелкала фотоаппаратами. Черниллко стоял в стороне и посасывал трубку, ядовито улыбаясь. Франкенштейн маячил позади репортеров, выпятив широкую грудь с пышным бантом и широко расставив короткие ножки. Нефритовый стебель Льва Анатольевича пребывал в состоянии пониженной боеготовности, так что фотографы подбирались вплотную; Титов и сам оказался фоном, тогда как аффект – основной фигурой, что создавало гештальт в квадрате; его душевное состояние, отражавшееся на лице, представало второстепенным и виделось не то причиной, не то следствием, то есть будущим или прошлым; аффект же был ускользающим настоящим, и его спешили запечатлеть.
– Гадость, – громко сказал кто-то.
Франкенштейн расцвел.
Титов, огорченный и плохо соображающий, встал и прикрылся фотоснимком; посетители пришли в недовольство: экспонату заказано вольничать. Черниллко подошел, взял Титова за плечо и бережно усадил на место.
…Когда первая волна схлынула, а вторая так и не накатила, Франкенштейн закрыл галерею на обед, и Лев Анатольевич ел и пил.
– После обеда начнется, – потирал руки хозяин.
И не ошибся: началось.
7
О скандальной затее вскоре узнали все, кого это касалось.
Первой, сама не зная зачем, приехала пожарная инспекция. Она покрутилась, сама собой поражаясь, и быстро отчалила. Следом пожаловала инспекция санитарная.
– Что это здесь такое? – главарь этой шайки начал изумляться еще на улице, еще ничего не повидав.
Лев Анатольевич в это время ходил и разминался, делал зарядку. Случайных посетителей не было, и ему позволили сойти с места. Он пообедал.
– Сифилис, – с достоинством ответил Франкенштейн. – Первичный аффект.
– Ну так я вас закрою, – удовлетворенно кивнул инспектор. – А вашего развратника посажу в больницу для творческих, одаренных людей.
Лицо Франкенштейна налилось кровью. Черниллко быстро выступил вперед:
Он свернул кукиш, но показал его очень быстро и сразу спрятал руку в карман.
– Не получится, – выпалил он. – Не имеете права. Нету больше такой статьи.
– Вам законы напомнить? – ощерился душитель свобод. – Вы знаете, что бывает за умышленное заражение?
– А кого же он заражает? – недоуменно вопросил скульптор. – Этот шедевр не передается по воздуху. И даже при рукопожатии. Да вы на него посмотрите – кому захочется от него заразиться?