Внутри Паншин был не столь уверен. Его мутило, и правый нижний клык, который он то и дело трогал языком, как будто начинал поддаваться нажиму.
"Может быть, рыжики соленые", – подумал он без особой надежды.
6
Берлинго не нравился Гагенгуму. Но ради дела младореформатор умел укрощать свои симпатии и антипатии. Кроме того, он помнил, что обещал премьер-министру два процента, а слово не воробей. И себе он, разумеется, тоже кое-что обещал.
"Реформы не делаются в белых перчатках" – рассуждал Гагенгум, оправдывая себя заботой о накоплении первичного государственного капитала.
Но вслух, для очищения совести и соблюдения приличий, он позволил себе поежиться в многострадальном Слове:
– Все-таки это дико, Руслан. Гнать героин в восемнадцатый век – в этом есть нечто противное божьему миропорядку.
– На все воля Аллаха, – отозвался тощий и черный Берлинго, вытягивая из пачки такую же тонкую и черную сигарету. – Заплатят золотом, дорогой! Камнями!
– А ты не боишься, что тебя быстро раскусят? Какой ты француз? Тебя за черкеса примут.
Берлинго снисходительно прикрыл глаза и произнес длинную фразу по-французски. Гагенгум повел плечами:
– Мне ты можешь заливать до утра, языка не знаю. А там народ подкованный.
– Не скажи. Они еще от немцев не оправились. Французский только начинает входить в моду. Вообще – о чем ты, дорогой? Стушуются, сиволапые, зауважают за одно имя. Душа-то порченая. Никакой западной премудрости, кроме минета, России не усвоить.
– Да? – Гагенгум подозревал Берлинго в невежестве, но спорить не стал.
– Точно говорю, – Берлинго подкрутил напомаженный по случаю ус. – Машу дашь?
– Есть тебе Маша, из резерва она. Хорошая работница, но проштрафилась. Вот ей и повод реабилитироваться.
– Люблю работать с машами, – заметил тот одобрительно. – И вкусно, и полезно.
– Ох, кажется мне, что не по вкусу там придется твое "полэзно".
В Берлинго вспыхнула вековая вражда измаильтян к вероломным израильским родственникам. Фамилия самого Гагенгума была столь подозрительной, что можно было заранее махнуть рукой на скороспелое дворянство.
– Шакал! Скажу слово – тебя там самого удавят, как жида… Или окрестят в ближайшей луже…
– Постой, не горячись! – собеседник проглотил оскорбление трудным глотательным движением. – Следи за акцентом, только и всего. Я только это хотел сказать.
Берлинго сверкнул глазами, показывая, что "знаю, мол, знаю".
– Итак, получишь Машу, распишешься, – продолжил барон как ни в чем не бывало. – Не вздумай посадить ее на иглу, она ценный работник. И – убедительно прошу! – ни слова про радиацию. Это не ее ума дело.
– Но мне ты расшибешься, да отыщешь свинцовые трусы.
– Расшибусь, не волнуйся. С ребятами поосторожней. Ты должен с ними поладить. Маша – предлог, приманка. Ребята прискачут злые, полезут за шпагами. Ты свою не вынимай. Договорись миром, Маша тебе пособит. И дашь им лекарство. Мальчики наверняка чувствуют себя неважно. Назовешься заморским лекарем, каким-нибудь Калиостро, и вколешь им по дозе. Потом, когда привыкнут, груз – на обочину, и вертай их назад. Поедут как миленькие, под кайфом.
– Шприцы надо приготовить. Тысяч десять, пускай седая старина погуляет.
– Нет уж, никаких шприцев. Так, глядишь, история изменится.
– А без них не изменится?
– Не изменилась же. Ведь это все уже состоялось. И мы с тобой тут, бравые да ладные.
– Уверен? Шайтан с ними, пусть клизмы делают. Только почему плохо себя чувствуют молодые львы? Они что – отходы в карманах везут? Ведь там контейнеры.
– А, дорогой! – Гагенгум горько усмехнулся и вмиг стал похож на такого же, как Берлинго, восточного человека. – Они облегченные. Машина времени не резиновая. Такую тяжесть послать! Экономили, на чем только можно. Знаешь, сколько она электричества жрет?
– Моя доля удваивается, – сказал Берлинго.
7
Бабка постаралась на славу: Каретников держался пусть не орлом, но мог передвигаться, рвота унялась. И кашель отступил до поры.
Правда, заботливый Паншин строго-настрого запретил ему ехать в седле. Каретникова уложили в подводу, ящики сдвинули к борту.
– Извини, что не карета, брат Каретников, – подмигнул ему Нащокин, устраиваясь поудобнее и беря вожжи. Он немного шепелявил.
Тот мужественно помахал перчаткой.
– Чур, господа, мусью будет мой…
– Ай да больной! Верное дело – племянницу бароновскую под бок, а там и свадебка…
– Зазнаетесь, Каретников! Звезду получите!
– Бог с вами, Нащокин! Самое большее – худую деревеньку…
И Господинчев, сказав так, быстро просунул руку за пазуху и стал ожесточенно чесаться.
– Проклятье, – пробормотал он.
– Никак у вас, Господинчев, инзекты? – озаботился Паншин, который уже изготовился запрыгнуть в седло, но в последнюю секунду остановился.
– Пожалуй, инзекты. Вот окаянный бок – зудит!
– Дорогой растрясет. В путь, господа!
Пышная хозяйка махала с порога платком. Одна половина ее лица выражала огорчение, тогда как другая, напротив, – облегчение. Она была вдова, но жила в достатке. Паншин внимательно прищурился: он вдруг вспомнил о вестовом, что до сих пор храпел на сеновале.
"Что мне за дело?" – сердито подумал он и пришпорил коня. Тот ни с того, ни с сего взвился на дыбы, седок лязгнул зубами и лишился-таки клыка.
– Тьфу! – перламутровая крошка исчезла в рассветном сугробе.
Всадники выехали со двора. Паншин позеленел лицом, тошнота подступила к горлу. Он подавился начальными словами песни: "не" превратилось в отрыжку, "вешать" ударилось в носоглотку, а "нос" просвистело сквозь зубы несостоятельным облачком. Во рту ощущался привкус железа, который Паншин списал на зуб, не зная пока, что его десны начали кровоточить.
Его смятения никто не заметил; каждый ездок погрузился в свое.
"Как бы мусью не одолел!…"
– Наддай, Нащокин! – голос Каретникова был слаб, но бодр.
– Н-но, смертяка! – Нащокин, довольный, что может потрафить товарищу, привстал и даже попытался свистнуть. Свист вышел вялый, ничуть не похожий на молодецкие россвисты вчерашних разбойников.
– Паншин! – прокричал сквозь стук копыт Господинчев. – Зачем мусью барышню в монастырь везет?
– Небось, обидел!
– То-то, что небось! А венцом греха прикрыть не хочет!
– Приготовьтесь, господа – впереди лес. Как бы не повторилось.
Каретников приподнялся на локте и потянул пистолеты. Подводу мотало, государственный груз громыхал, оповещая о всадниках белые пустоши, которые были готовы принять в себя и груз, и всадников, и государство. Паншин летел впереди, прикидывая, доберутся ли к полудню. Если Бог даст – должны добраться. Искомое Покровское, как выяснилось после расспросов хлебосольной хозяйки, существовало в этих краях в единственном числе.
Тошнота усиливалась. Паншин, не снижая скорости, оглянулся на своих товарищей. Их вид удручал, и командир тревожно подумал, что ставки отряда в вероятной битве с коварным мусью падают с каждой верстой. Вороны невесело лаяли; их скучный хохот пронимал Паншина до печенок.
8
Барон фон Гагенгум решился на извращение и принимал ванну. Массивное вместилище казалось диким в отрыве от кафеля, душа и трепетных занавесок. Ванна стояла посреди комнаты, и перепуганная девка ходила вокруг Гагенгума, подливая горячей воды из кувшина. Она предчувствовала скорое приглашение и двигалась на цыпочках, боясь сама не зная, чего – то ли бесовской купели, то ли непонятного барина.
Гагенгум краем глаза посматривал на девку, но действовать не решался. Он плохо разбирался в местных обычаях. Скорее всего, оно было бы все путем, да кто ж его знает. "После дела, – внутренний Гагенгум погрозил внешнему пальцем. – Держите себя в руках, господин советник".
– Поди вон, – пробурчал он, собравшись с волей.
Та в замешательстве поклонилась и выбежала за дверь.
"Никак, удивилась. Может быть, следовало как раз наоборот? Дворня засмеет, пойдут слухи… Государыня потребует к себе…"
И Гагенгум содрогнулся. Он знал об аппетитах государыни и меньше всего хотел связаться в ее мыслях с деликатными сферами. Не дай Бог, захочет испытать.
"Государыню мне не осилить. И что же дальше? Голову с плеч? В батоги? Или посадят в острог? Острог – это какая же будет эпоха?"
Тем временем естество забирало свое. Мысли о девке, усиленные образом грозной государыни, возбудили Гагенгума, и он осуждающе уставился на телесный результат.
"Может, и шубу пожалует, раз такое дело. И сотенку душ".
Здесь Гагенгум понял, что вконец размечтался, и приказал себе думать о главном.
Затея с Машей не давала ему покоя. Не надо было Машу. В добрых молодцах взыграет ретивое – Берлинго и шприца не успеет набрать, не дадут. Минет, говоришь? А шпаги не хочешь?
Стратегия, порочная в зародыше. Изначальная конфронтация. Да, отозвать – причем немедленно. Или раскрутить машину обратно, убрать к черту Машу, переодеть Берлинго деревенским знахарем – или, лучше, иностранным врачом, по задуманному сценарию. Этот пункт обойти не удастся.
Конечно, так будет вернее. До чего же заразная штука – кино! Зомбирует былое и думы.
Гагенгум взялся за края ванны, начал вставать.
Под грохот сапог распахнулись двери. Вошел отряд солдат. Барон застыл в неприглядной позе; капли срывались с его дебелого тела и разбивались в круги.
Свирепый офицер остановился возле ванны и расправил свиток.
– Повелением государыни! – объявил он заглавие царской грамоты.
"Права зачитывает", – обмер Гагенгум. Он зря волновался. Зачитывание прав так и не вошло в отечественную традицию. Офицер, поленившись утруждать соколиное зрение, дал свитку свернуться, крякнул что-то и отдал приказ:
– Связать колдуна!…
9
На подступах к Покровскому им очень кстати встретился испуганный мужик, путешествовавший в розвальнях. Бубенчик был почти не слышан из-за стука копыт, но чуткий на ухо Паншин придержал коня – и как раз вовремя. Из-за поворота вывернула угрюмая лошадка. Мужик выкатил глаза, охнул и натянул вожжи.
– Поберегись! – Паншин тоже притормозил. Он раскраснелся на морозе, и это было необыкновенное сочетание: розовое на болезненной зелени.
Мужик сорвал шапку и выставил бороду, намереваясь сойти и поклониться.
– Сиди, борода! Далеко ли до Покровского?
– Близко, близко, – обрадовался мужик.
– А пришлые люди в нем есть?
– А как не быть. Давеча остановились. Немец и барышня с ними.
– Ага! – Паншин торжествующе оглянулся. Господинчев со значением нагнул голову, а Нащокин шмыгнул носом. Каретников дремал.
– Где остановились?
– Так на Авдотьином дворе. Проедешь, барин, лужок…
И мужик принялся объяснять дорогу на Авдотьин двор.
– Точно Авдотьин? Не Матренин какой-нибудь? Не Аграфенин? – с напускной строгостью интересовался Паншин. Мужик крестился и божился.
– Церква… за ею пять дворов – и тебе лужок…
– Понял. Спаси тебя Бог. А теперь забирай правее!
Разъехались с трудом, но как-то потеснились, обошлось. Мужик, поминутно озираясь, зачмокал, захрипел; его лошадка, снег почуя, напряглась, и розвальни поползли из придорожной канавы на ровное место.
– Господа, приготовьтесь! – голос Паншина обрел былую звонкость. Каретников проснулся и сел.
– Ох, чую я, несдобровать мусью! – зловеще прищурился Господинчев.
– Святое дело, братцы, Машу освободить, – приговаривал Нащокин, держась в хвосте его коня, рядом с которым скакал второй, расседланный, принадлежавший Каретникову.
– Запевай! – не выдержал Господинчев. – Не вешать нос! Гардемарины…
– Не время петь, – сочувственно оборвал его Паншин. – Ударим внезапно.
Нащокин вдруг нахмурился, полез себе в рот, пошарил там и вынул очередную шестерку.
Как и вчера, они выехали из леса, который на сей раз оказался более гостеприимным, и сразу увидели очередную деревню, зарывшуюся в снег. Золотые купола маленькой церковки обещали вечную жизнь, а в качестве малоценного приложения – много хорошего прежде, чем та начнется.
– Нигде не останавливаться, – предупредил Паншин. – Шпаги к бою. Пистолетов не троньте. Здесь дело чести.
– Отобьем Машу, братцы!
– И Державу подымем!
– Державе – быть!
Так порешив, они ворвались в Покровское. Конный вихрь намотал на копыта тончайший Покров из морозного эфира, являвшийся земным отражением заботливого космического Покрова. Деревня наполнилась лаем. Подводу подбрасывало на ухабах; Каретников, полуприсев – полулежа, оглядывал из-под ладони окрестности. Берлинго, вышедший на крыльцо в накинутой на плечи боярской шубе, решил поначалу, что времена смешались вконец, и на него мчится непредусмотренная тачанка.
На свою беду, он был при шпаге.
И выглядел смурным: до Покровского, дабы упредить гардемаринов, пришлось добираться кратчайшими, а потому нетореными дорогами. Дня не хватало – ехали ночами, приманивая волков; распугивали спешкой блоковскую белоглазую чудь.
Господинчев первым увидел француза.
– Вот они, господа!
Он вырвался вперед, срывая на скаку накидку.
– Господинчев! – беспомощно кричал ему вслед Каретников. – Обождите! Позвольте мне!
Ему было совестно за свой недуг, и он хотел любой ценой отличиться.
Господинчев влетел на двор.
– Мусью Берлинго? – осведомился он, зловеще гарцуя.
Француз придержал сползавшую с плеча шубу. Он лихорадочно подыскивал подходящие выражения.
– Чего изволите? – нашелся он наконец, и тут же понял, что сказал не по делу.
От его холопской фразы Господинчев презрительно скривился.
Тут подоспели остальные. Берлинго в ужасе взглянул на подводу и непроизвольно попятился.
– Именем императрицы, господин француз! Освободите сей же час девицу! Каковую девицу имели вы дерзость насильно захватить!
– Пагады, – Берлинго миролюбиво выставил руку, отбросив ненужный парижский прононс. – Зачем так волнуешься? Спускайся сюда, сядем, как люди, пагаварим…
Судя по всему, в его ласковые речи вкралось оскорбление. Побагровевший от ярости Паншин выехал вперед, развернул коня и стремительно спрыгнул в снег.
– Защищайтесь! – он непочтительно прочертил формальное фехтовальное приветствие.
Берлинго предпочитал "беретту", но ее еще надо было достать из кармана. Он не был обучен правилам поединка, а потому, в стремлении хоть как-то защититься и отразить напор, тоже выхватил шпагу и глупо замахнулся ею на Паншина.
Стремительный юнец, забыв о странном коллективном недомогании, сделал выпад и пронзил наглеца насквозь.
– Что ты делаешь, дурак!
Берлинго смотрел на Паншина расширившимися глазами. Он мгновенно побледнел, выронил клинок и ощупал входное отверстие быстрым, фортепьянно-паучьим движением. Колени мусью подогнулись, и эмиссар благодарных потомков рухнул ничком, раскровенив напоследок изломленную южную бровь.
– Он и драться-то не способный, – удивился Паншин.
– Эх, не вышло в герои, – и Каретников сокрушенно покачал головой.
– Не печалься, брат Каретников. Итак, господа, разобьем бивуак, но мешкать не станем. Закусим, чем Бог послал, заберем девицу и трогаем дальше.
Господинчев спешился и прошел вперед Паншина. Он перешагнул через неподвижного мусью и толкнул дверь в избу. И сразу же посторонился, прижавшись спиною к стене: мимо него прошуршал кружевной ураган, пахнуло нездешними притираниями. Обеспокоенная барышня, одетая не то к ночи, не то к мазурке, выбежала на крыльцо и присела над мертвым французом. Паншин машинально прикрыл глаза ладонью. Нащокин и Каретников замерли.
Видно было, что Маша совсем не боится крови. Она со странной уверенностью прощупала грудь мусью и, запачкавшись, сделала совершенно невозможное дело: в досадном раздражении вытерла пальцы об ворот покойника, как будто поступала так изо дня в день.
– Сударыня, – осторожно позвал ее Паншин. – Сударыня, очнитесь!
Девице, однако, вовсе не требовалось очнуться, она пребывала в здравом рассудке. Паншин, видя гнев в ее васильковых глазах, смешался и не нашел ничего лучшего, как представиться:
– К вашим услугам… сожалея, что допустил лицезрение мертвого тела… способствуя свободе вашей и разрешению от позорного плена… гардемарин ее Императорского Величества Паншин!
– Болван, – сказала Маша, выпрямляясь во весь рост. – Вы убили честнейшего человека: знаменитого ученого! Он мой жених! Вы разбили мне сердце, вы разрушили мою жизнь!
"Все же ночная рубашка", – решил Господинчев, который продолжал тупо рассматривать шелка и кружева, никак не рассчитанные на тридцатиградусный мороз.
10
Машино сердце было разбито совсем по другим причинам. Берлинго не был ей женихом; более того – по замшелому кодексу эпохи, нечаянно ставшей для нее современной, он делался совершенно непозволительной фигурой. Однако кодексы и своды законов тревожили Машу постольку, поскольку угрожали ее анахроническому существованию; у нее был свой взгляд на нравственность и безнравственность. Глубоко, например, безнравственным она считала поведение заботливого дядюшки, каковой Гагенгум не потрудился учесть горячность и простоту нравов местных. Поэтому теперь она хотела одного: вернуться сей же час в петербургскую резиденцию, причем не в ту, что есть, а, разумеется, в ту, что будет. Домой. Для этого годились любые средства. Пускай Гагенгум выворачивается сам.
Она оттолкнула цветастое блюдце, или черт его поймет, что это было – посудину, в общем, оттолкнула с душистым ненавистным чаем и смерила царственным взором Каретникова, заранее уже потерявшего рассудок, а ныне, при личной встрече с помысленным идеалом, ни о каких усладительных имперских делах не мечтавшего и никаких других дев не воображавшего. Тошнота, вновь подступившая, мешалась в нем с романтическим томлением.
В избе было жарко натоплено; всерьез и надолго набычился самовар. По случаю дамы гардемарины, несмотря на жару, были застегнуты на все пуговицы.
– Господин гардемарин! – повелительно молвила Маша. – Пересядьте сюда. Дайте руку. Да вы дрожите, сударь!
– Он нездоров, госпожа, – вступился за товарища Паншин, стремясь в то же время загладить речами естественное убийство. – Мы все нездоровы.
– Что так? – Маша вдруг обрадовалась. Удача плыла ей в руки, материализуясь во влажных ладонях пламенного Каретникова. Теперь она знала, что, как и зачем предложить. Причины нездоровья, в силу скрытности беспечного Руслана, ей были неизвестны, равно как и первоначальные цели воинственного отряда. Зато про героин, которого были навалены полные сани, ей было известно все.
"Вскипятим на свечке, – решила она. – Железную ложку возьму у Руслана".
Господинчев, желая поучаствовать в разговоре, сбивчиво пересказал маловнятные рассуждения недавней бабки. По его, а может – по ее словам выходило, что на отряд напустили порчу.
Паншин согласно кивал, припоминая постоялые дворы и их жутковатых обитателей.
– Помните, господа? – обратился он к напряженным товарищам. – Проезжий ямщик, что меня в дверях пущать не хотел. Глаз у него был ох, какой дурной!
Нащокин, катая во рту очередной зуб, дерзнул возразить: