Песни, которые пели волосы, не мешали ни Клобову, ни кому-либо еще. Клобов испытывал удовольствие от мысли, что не всякому писано на роду слышать тайное и выводить связи. Он слышал рост не только волос, но и зубов, которые тоже росли непрерывно – по микрону, по ангстрему в сутки, и сразу стачивались. Открыто и ведомо Клобову было и дополнительное: звуки, которыми сопровождалось обновление тканей, особенно – органов чувств, тоже росших из эктодермы. Поскрипывая, выпучивались глаза полузадушенного терьера, когда Клобов чему-то дивился; тоненько пел Кортиев орган, с треском распускались вкусовые луковицы.
"Самсон" летел в ночи со скоростью, временами вздымавшей его над рельсами на миллиметр-другой; Клобов очнулся, сидел теперь совсем уже вольно и не глядя стриг ногти. Вырастая, те дарили его робкими гаммами. Отлетая, они благодарно немели; волосы, застревая в расческе и выдираемые, издавали едва различимые смешки, а щетина, когда ее сбривал Клобов, ухала прощальным богатырским аккордом – в то же время достаточно деликатным, чтобы не побуждать к размышлениям, но быть им фоном. Стекла "Самсона" являли видимость вечной ночи. Клобов не ощущал перемещения и пробовал на вкус абсолютный покой, не имевший ни цвета, ни запаха, ни звучания. Колокольчик, лопнувший музыкальным электроном, не нарушил покоя – напротив, представился его частью.
Двери купе бесшумно разъехались, и Клобову поклонился коридорный, одетый в вишневую ливрею.
– Добрый вечер, – он переломился в полупоклоне, не забывая держать руки по швам. Белые шелковые перчатки лоснились огнями светильников. – Господин проводник желает вам доброго путешествия и спрашивает, в котором часу подавать ужин.
Щурясь на лезвия ножниц, Клобов махнул рукой.
– Что вы понимаете… Ступайте, я приглашу.
Коридорный плавно отступил, и двери сомкнулись перед ним монтажным приемом. Клобов стал думать о нем, не забывая обрабатывать указательный палец. Он думал, что ни коридорный, ни проводник, ни машинист не понимают простых вещей – они, лишенные дара, не слышат, а потому не выводят связи и не способны к синтезу. Они не знали, что все устроено ладно, а Клобов знал и готовился отражать пока неизвестную, но неизбежную красоту, которая образуется, когда зародышевый листок распустится полностью. Он слышал волосы. Только те, кто слышат, способны осознанно перебирать цветной песок времени, пропуская его сквозь пальцы, проникаясь его щекотной сыпучестью через недавнюю эктодерму, ставшую кожей. Имеющим слух даровано предугадывать очарование цветка, который распустится по раскрытии пещеры мира, ночной утробы, в которой сформировался и мчится "Самсон". Клобов был приглашен выступить гостем на презентации продукта компании, но главным смыслом этого мероприятия, понятным лишь слышащим, подразумевалось негласное празднование. Гостей обнесут шампанским по случаю созревания мезодермы, сестринского листка.
…"Самсон" качнулся, и Клобов не успел удивиться. В следующую секунду сработали тормоза, и Клобов вылетел из кресла. В окно, как могло ему показаться, останься он в памяти, ударил огромный кулак. Оно не треснуло и не разбилось в строгом смысле, оно разделилось на миллион зерен и высыпалось в вагон, подталкиваемое облаком черного дыма. Клобов лежал на полу, распластанный поджарой лягушкой, и дергался. Падая, он напоролся горлом на ножницы.
"Самсон" завалился на бок, толкая перед собой бревно. Магнитная подушка выскочила и лопнула, днище чиркнуло по рельсам, высекая искры. Бревно поднялось на дыбы, временно возвращаясь в исходное состояние и становясь тем, чем было еще недавно – высоченной сосной. Звезды, моргая от дыма, восторженно скалились на крушение.
Из подлеска метнулись тени. Пять человек спешили прочь от дороги. Они поминутно оглядывались и по пояс проваливались в мартовский снег. Перед ними лежало черное поле; мигнули далекие фары, и люди взяли левее, ориентируясь на маяк. Один отстал, остановился вполоборота к "Самсону", изогнувшемуся мертвой змеей. Его окликнули:
– Что встал, придурок?
– Я догоню! Дай территорию пометить.
Партизан вздернул ватник, как будто поднял рывком тяжелый предмет. Встряхнул львиной гривой, пустил струю, виртуозно вывел ругательство.
– Так вам, сукам, – пробормотал он довольно. – За хлебом не съездить…
Застегнувшись, он резво взял с места и вскоре нагнал группу.
Предводитель отряда – механизатор на покое – обернулся на его прыжки.
– С крещением тебя. Слышал, как у них волосы растут?
Молодой кивнул. Он запыхался и дышал шумно.
– А у себя?
– Слышу.
– А зубы?
– Тоже…
– Добро, – старший отвернулся, вскинул руку в дворницкой рукавице и помахал "Ниве", которая помедлила и подмигнула в ответ.
© апрель 2010
Эстафета нездешних
Однажды около полудня, во время прогулки по весеннему лесопарку, я зацепился ногой за низкорослый ивовый пень. Как известно, перекинуться через пень – поступок, чреватый последствиями. Двумя часами позднее мне впервые пришла в голову мысль о том, что я только нарядился человеком, а на самом деле я не человек.
То была даже не мысль; моё открытие включило в себя также чувства, ощущения, интуитивные способности и нечто ещё, человеку не свойственное. Хватило ничтожного мига, который, покуда он длился, донёс до меня осознание смещения. Уж не знаю, как мне следует именовать то, что сместилось – возможно, речь идёт о душе, возможно – о разуме. И в первом, и во втором случае дело тёмное. Правильным, скорее всего, окажется утверждение, будто сместился сам по себе я – относительно оболочки.
Смещение оказалось совсем небольшим, не таким, какое оно бывает, наверно, у душевнобольных. Я сдвинулся чуть-чуть, на какой-нибудь микрон¦нет, не на микрон – на ангстрем, но и эта малость вызвала у меня головокружение. Представьте себе: вы гуляете, не думая ни о чём особенном; у вас, конечно, есть приятный план дальнейшего, который вы не обдумываете, дабы раньше срока не пресытиться химерическими соблазнами. Так что план припрятан где-нибудь в надёжном уголке, а мысли ни о чём на этом плане возлежат, словно на невидимой тёплой подстилке. Вдруг происходит следующее: вы теряете способность воспринимать окружающую действительность. Вы больше не воспринимаете вообще ничего; за внешним миром испуганно следит некто посторонний, который сместился, будучи до того надёжно слит с вашим естеством. Настолько надёжно, что вам всю жизнь мерещилось, будто он и вы – одно и то же. И тут же вы соображаете, что – нет, сорвались с места именно вы, а то, что тупо наблюдает за наблюдающим из вашей печёнки – другое, безымянное создание, которое тоже является вами, о чьём существовании вы до сих пор не подозревали.
Мне кажется, что это ощущение уместнее всего сравнить с выходом из собственного тела. Правда, выхода как такового не случилось. Я не обнаружил себя парящим в воздухе и не созерцал оттуда покинутый, обезличенный манекен, что знай себе шагает по берегу пруда, свободный от мыслей и чувств. Моё состояние было в чём-то сродни состоянию взора, когда одно из глазных яблок прижимают пальцем, и предметы перед вашим носом раздваиваются. Здесь, однако, не было и налёта искусственности, ненатуральности, который с неизбежностью присутствует при грубых фокусах со зрением. Человек, который забавляется с глазными яблоками, отлично знает, что всё, как только он прекратит своё глупое занятие, возвратится на круги своя. В моём случае упомянутой уверенности не было и в помине. Было ощущение открытия – опасного и значительного. Был неподдельный страх перед дальнейшим: что греха таить, я усомнился в своих шансах восстановить статус кво. Страх мой был обоснован: в случившемся не было ни капли моей личной воли, всё произошло само собой, наподобие приступа болезни.
Я, подобно каждому, кто хоть однажды в жизни дал себе труд задуматься над вопросом, что же такое это самое человеческое"я", не знал ответа, но моё незнание было сонным и спокойным. Случалось, что я испытывал удивление при мысли о себе прежнем; например, я очень многое помнил из своего детства и, окажись сейчас по воле какого-нибудь чародея в старом доме среди давно почивших в бозе бабушек и нянюшек, вошёл бы в прошлую жизнь без напряжения, без затруднений, как в нечто привычное – то есть там, тогда, был именно я, и никто другой. Но в то же время я отлично понимал, что с тем, носившим сперва ползунки, затем – короткие штанишки, а после – школьную форму, я теперешний не имею ничего общего. Наверно, было бы естественно предположить, что это кто-то неизвестный год за годом, миг за мигом надевал на себя взрослеющие день ото дня лица, оставаясь при этом неустановленным. Лица приходились впору, они сидели так ладно, они были настолько безукоризненно подогнаны под неизвестную суть, что колдовская повседневность ни разу не позволила мне усомниться в моей с ними идентичности.
И вот наступил конец моего безмятежного существования.
В состоянии смещённости я находился от силы пять-десять секунд, но хватило и этого.
Собственно говоря, то, о чём я сейчас рассказываю, не начало истории. Точки отсчёта я не знаю и не верю, что когда бы то ни было мне удастся её найти. Так что выбор мой произволен – пожалуйста, давайте попробуем начать с чего-нибудь другого. Например, с того памятного полнолуния, с приходом которого мне – тоже, как я полагал, впервые в жизни – захотелось кусаться.
Это важное событие произошло несколько позднее, но по степени своей важности затмило мимолётное ощущение отстранённости, испытанное мною в лесопарке.
Я мучился бессонницей. Мучительной была её новизна, и оттого – коварство и неожиданность возникновения. Прежде я всегда спал как убитый, а тут битый час ворочался, не понимая, что такое со мной случилось и почему так тревожит меня сверкающий лунный диск, зависший в окне над крышей супротивного дома. Вдруг потекла слюна; пальцы скрючились, сузились глаза, а уши сделали попытку пошевелиться, и эта попытка не была полностью безуспешной. Пальцем, сведённым судорогой, я полез себе в рот, пробуя клыки. Мне показалось, что они удлинились и стали острее, но я побоялся посмотреть на себя в зеркало и получить подтверждение.
Ружьё, вывешенное на стену, в последнем акте стреляет; клыки, ни с того, ни с сего вдруг выросшие в размерах, предназначены грызть и кусать. Я бросился на смятую постель и начал бешено вертеться, вызывая в фантазиях воображаемые жертвы – большей частью знакомых женщин. Охватившая меня агрессия имела явно сексуальную окраску. Обычно человек беззлобный и безобидный, я пришёл в ужас от этих мыслей и попробовал отвлечься, вызывая в памяти различные благопристойные случаи из прошлого. И сразу же всплыло кошмарное воспоминание о банде егерей, которые изготовились по самые уши загнать мне в сраку оглоблю. В голове зазвучали озабоченные выкрики:"Кол! Уберите эту жердь, здесь нужен осиновый кол! " А я, покуда они спорили, чем в конце концов меня уестествить, ухитрился разорвать сеть, в которую меня уловили, и задал стрекача. Я нёсся, высунув язык, сквозь ночной дремучий ельник, а сзади доносились бранные выкрики, залихватский свист и лай охотничьих собак.
По всему выходило, что было время, когда я мог существовать не только в человеческом обличии, но и в чьём-то ещё – по всей вероятности, волчьем. Одновременно я не находил достаточных оснований считать себя изначально ни волком, ни кем-либо ещё из волшебных тварей, которые по неясной причине забыли на долгие годы, откуда родом, и привыкли, пребывая в неопределённо длительном отпуске, относиться к себе как к человеку. Этот вывод доказывает, что моя история началась в незапамятные времена, и, следовательно, можно с чистой совестью вести отсчёт с той самой незабвенной ночи (какая разница?), хотя её события происходили уже после откровения в лесопарке.
Итак, припомнив разные лесные подробности, я первым делом бросил взгляд на собственную кисть, в душе уверенный, что та уже обросла звериной шерстью. Кожа, тем не менее, оставалась гладкой; тогда, собравшись, наконец, с силами я заглянул в зеркало, из которого на меня посмотрело испуганное, дикое лицо, но это было моё лицо, привычное, такое, каким было вчера и позавчера. Я вернулся в постель, растянулся на простынях и стал вспоминать дальше. Образы, роившиеся в моём сознании, были сумбурны и недолговечны. Несмотря на этот хаос, суть проблемы обозначилась с пугающей ясностью: я, не будучи человеком, мог на протяжении столетий принимать тот или иной облик, только предпочитая людской многим прочим. Мне не удалось установить, откуда вьётся эта зловещая ниточка. Временами в моей памяти возникал героический лубочный бородач, седой и якобы мудрый. Возможно, то был Мерлин, возможно – Перун. Если Мерлин, то выглядел он в точности такой гнидой, какой его рисует придурковатая"фэнтэзи": славный белобородый старец в остром колпаке. Так или иначе, все мои последующие злоключения казались связанными с этой личностью, которая, обнаружив некогда загадочную субстанцию, бывшую мной – истинным мной, подвергла её колдовству или сделала что-то иное, руководствуясь неизвестными мотивами. С тех пор я обречён вести тоскливую, полную опасностей жизнь оборотня – я, заметьте ещё раз, не пользуюсь словами типа"волколак" или"вервольф", потому что во мне нет уверенности, что дело ограничивалось волками.
Чем не исходный пункт?
Можно зайти и по третьему разу. Я говорю о финале, но он достаточно условен, поскольку моя деятельность, оказавшись одновременно и бессмертной, и бессмысленной, не имеет права на финал. Конец ожидает меня как особь, живущую здесь и сейчас, однако смысл слова"я" в последнее время стал для меня настолько размытым и неопределённым, что не приходится говорить о полноценном итоге. Но если мы всё-таки позволим себе сделать некоторые допущения и согласимся использовать слово"финал", то давайте отталкиваться от дня сегодняшнего. Я веду свой рассказ из камеры предварительного заключения, хотя что в нём предварительного? оно, безусловно, окончательное для таких, как я, пришлых. Пришлые, нездешние люди – это целая отдельная история, это явление, которое – решайте сами, в положительном или отрицательном смысле, уникально, потому что нигде, кроме этого городишка, не наблюдается – пока.
Если быть кратким, то дело здесь вот в чём. В городке, где я очутился, никто и никогда не пропадал без вести. Соответствующий розыскной отдел, положенный местному управлению внутренних дел по уставу, бездействовал, и городские власти с тем, чтобы чем-то занять его сотрудников, поручили ему решать прямо противоположную задачу. Повсеместная схема проста: был человек, пропал человек, человека начали искать, человека нашли, человек снова есть. В нашем случае всё оказалось наоборот: не было человека, появился человек, человека ищут, человека находят, человека снова нет. Так называемых пришлых людей в городе, сонном и солнечном, было пруд пруди, и отдел не справлялся. Так, между прочим, бывает и при проведении розыскными службами обычных поисков пропавших. Заявлений о пропавших много, а находят далеко не всех, да не всех и ищут, и многие из них лишь по весне всплывают кверху брюхом в городских водоёмах или получают название"подснежников", открываясь миру лишь с исчезновением снежного покрова.
Поэтому я, моментально причисленный в силу некоторых моих особенностей к числу пришлых, в данный момент нахожусь в упомянутой камере, ожидая незавидной участи. Впрочем, особенности здесь, пожалуй, не при чём – просто меня здесь никто не знал.
Да, отсюда, из этой точки, действительно видно многое, и я в неё еще вернусь; пока же позволю себе вновь сорваться с места и мысленно перенестись в неумолимое полнолуние, но не в то, о котором уже рассказал, а во второе, когда ко мне пришла Анастасия.
Мы познакомились недели за две до того. Познакомились в кафе, я принял её за гулящую и в целом не ошибся, хотя образ её жизни во многом отличался от сложившихся в моём сознании стереотипов. Я выбрал местечко снаружи, на улице, поставил перед собой кружку пива и благодушным взором обвёл шумный проспект. Мне всегда нравилось пить именно так, на виду у прохожих, даря им всепрощение и милость. Чувствовал я себя просто великолепно, и все тревоги, беспомощно разведя руками, отступили до поры на задний план. Не успел я отхлебнуть из кружки, как всклокоченная блондинка, расположившаяся чуть правее и сзади, перегнулась через спинку плетёного стула и прицелилась в меня незажжённой сигаретой."М-м", – неопределённо промычала блондинка, не видя нужды в членораздельной речи. Инстинкт побудил меня создать в ней эту потребность искусственно, и щелчок зажигалки ненавязчиво вплёлся в мой нечаянный, внезапный дискант:
"Если позволите, я буду счастлив угостить вас пивом".
Девица оживилась и, не успел я глазом моргнуть, пересела за мой столик.
"Пивко – это здорово", – заметила она удовлетворённо и, продолжая в упор меня рассматривать, затянулась дымом. Её сговорчивость моментально погасила мой энтузиазм. В ту минуту я вовсе не был расположен завязывать какие бы то ни было знакомства, моё приглашение было непроизвольным и дежурным, а теперь, когда она восседала напротив и явно ждала продолжения, мне хотелось одного – чтобы она поскорее снялась и исчезла. Но это состояние продержалось недолго; я, повинуясь смутно ощутимому долгу, изготовился к бою – то есть вздохнул и переключился на режим осторожной атаки.
"Может, чего посущественней?" – осведомился я заботливым тоном опекуна-извращенца. Мне очень хотелось, чтобы она согласилась и тут. Тогда можно будет забыть об утомительных манёврах, со спокойным сердцем отнести соседку к обитательницам мутных, придонных слоёв жизни и ограничиться хмельной болтовнёй на отвлечённые темы, которая ни к чему не обязывает. Но девица улыбнулась и покачала головой..
"Водку не пью, – сообщила она укоризненно. – Сразу начинает болеть голова".
… Очень скоро я узнал, что её имя – Анастасия, что приехала она из Нижнего Тагила, имея в мыслях поступить в театральный институт, куда и поступила, и теперь, с позволения сказать, обучалась на первом курсе. Во всяком случае, в её холщовой сумке лежали"Разбойники" Шиллера. Жила же она в общаге, и это слово, предполагающее невзыскательность всех, к кому оно имеет отношение, мигом отозвалось во мне запахом стряпни и сладкой неизбежностью вечерних знакомств. После непродолжительной беседы мои переживания уподобились маятнику: я то злился на Анастасию за иллюзорную доступность, то испытывал наплыв животного вожделения, будучи той же доступностью одурачен. Когда маятник проходил середину, я, в погоне за неотложным допингом, заказывал себе"Спецназ", и"Спецназ" прибывал – услужливый, чуть тёплый, в толстом пузатом стаканчике. Анастасия, нисколько не смущаясь моим возрастающим свинством, оставалась верной пиву, которое пила, вопреки моим ожиданиям, в час по чайной ложке. Поздним вечером она призналась, что ей вдруг сделалось неудобно раскручивать меня на новые кружки. Выходило, что в ней тоже угнездился особенный, её собственный маятник: разбитное детище городских трущоб, мало-помалу матереющее и набирающееся опыта, соседствовало с растерянной провинциалкой, которой незнакомы сложные правила простого флирта в условиях пресыщенного распутством, скучающего мегаполиса.