Все, что вы хотели, но боялись поджечь - Анна Козлова 6 стр.


Мы остановили лифт на пятом этаже. Алексей Николаевич остался там, а я поднялась на этаж выше и позвонила. Мама распахнула дверь. Она походила на лошадь, переступающую копытами перед заездом. Тщательно накрашенная, с завитыми волосами, в платье и колготках в сеточку.

- Ну как? - спросила она, быстро набрасывая пальто.

- Отлично! Ты очень красивая! - улыбнулась я.

- А ты-то у меня вообще Клаудия Шиффер! Такая прямо фифа сегодня пошла на дискотеку! - Мама улыбнулась и притянула меня к себе. - Я так тобой горжусь! Ты у меня самая красивая и умная, и обязательная девочка! Ты меня не подвела.

Как я провела вечер, чем я занималась, была ли дискотека - все это маму не волновало. Ей требовались лишь формальные подтверждения выполненной ответственности. Она дождалась, приняла, уложила спать. Что-то вроде чека.

- Ну, я пошла! - взвизгнула она от двери. - Если не приду под утро… Знай, что твоя мать стала жертвой злых людей… - С этими словами она уехала в лифте.

Видимо, под конец мама вздумала совсем очеловечиться и даже пошутить.

Я подошла к зеркалу, перед которым она минуту назад крутилась, и обнаружила забытую помаду. Я знала, что она за ней не вернется.

Помада была в черном лаконичном тюбике, "Шанель". Цвета южного загара. С небольшим красноватым отблеском.

Я тронула губы помадой, и результат меня порадовал. Трещинки скрылись под слоем косметического жира, а обычная обветренность вокруг рта перестала быть заметной из-за яркого цвета помады.

Я выглянула на лестничную площадку.

- Вы здесь? Идите!

От всех будущих моих мужчин его навсегда отделили два неопровержимых факта. Он не говорил, что любит меня. И он меня не трахал.

Войдя в квартиру, Алексей Николаевич сразу погасил везде свет. Потом он обнял меня, как тогда на заднем дворе школы, но нежнее. Его пальцы бегали по моей спине, он держал меня за голову, и я впервые почувствовала в себе это. Секс. Я понимала, что его огромные руки могут сделать со мной все: они могут расколоть мою голову, могут раздробить мой позвоночник, могут разорвать меня на куски. Но они гладили меня, судорожно залезали мне в трусы и подталкивали меня к кровати.

В тот вечер я впервые была с мужчиной один на один. Я ощущала себя кем-то вроде дрессировщика, на спор ворвавшегося в клетку к тигру без пистолета.

Его губы носились по моей шее, вокруг них ощущалась щетина, как у свиньи. И она кололась.

- Тебе хорошо? - спрашивал он. - Тебе нравится?

- Да, да, - отвечала я.

Мне ничего не нравилось. Когда он схватил меня в прихожей, мне тут же захотелось все переиграть назад. Но я решила действовать по-взрослому, не отступать. Я не видела никакого смысла и никакой радости в том, что он делает. Мне нравилось его внимание ко мне. Его возбуждение. Впервые за много лет я наконец-то ощутила себя значимой для кого-то.

А потом он стянул с меня трусы. Он, конечно, знал, что время от времени я занималась "этим", и он сказал, что, если это сделает он, мне будет приятней. Он просунул язык мне между ног и двигал им. Мне было безумно приятно. Я вся дрожала. Потом он расстегнул штаны и сказал, что мы с ним взрослые люди и ко всему должны относиться с юмором. Я не смогла с юмором отнестись к его члену, который он засунул мне в рот и чуть ли не в горло, меня начало тошнить. Надо отдать ему должное, он не злился на меня. Он снизил степень притязаний.

- Ты просто поводи по нему язычком.

Я старательно исполняла.

- Вот так, так, детка, - шептал он, - возьми его ручкой, прошу тебя, сделай это… Вот так… Да, детка, да, Саша… Подвигай ручкой, вверх - вниз, подвигай. Да, так… Ты такая умница, такая хорошая девочка… Моя девочка… Наклонись сейчас, пожалуйста, возьми его в ротик.

Он начал двигаться быстрее, и это длилось долго, я даже успела вспомнить о несделанной географии, как вдруг он притянул мою голову к себе, и мой рот оказался заполненным тошнотворной, пульсирующей, омерзительно живой массой.

- Ласточка моя, - Алексей Николаевич поцеловал меня в плечо, - я ухожу. Ты в порядке?

- Да, - сказала я, сглатывая.

- Закрой за мной, - попросил он от входной двери, - надо быть осторожнее… Разные люди ходят.

- Хорошо. - Я уже практически спала.

Второй раз не слишком отличался от первого. Разница заключалась только в том, что вместо нашей квартиры декорациями являлся закрытый на ключ с внутренней стороны кабинет музыки. В который, впрочем, и при любых других обстоятельствах никому бы в голову не пришло стучаться.

В силу своего неизбывного идиотизма я начала вести дневник. Я вела его почти год. Почти, потому что в мае мама отправила меня на три месяца в летний молодежный лагерь в Болгарию, а дневник я забыла дома. Он валялся у всех на виду, как, видимо, все мои тайны, пока учителя музыки не разоблачила милиция. Это случилось в самом конце учебного года, он замахнулся на какую-то младшеклассницу. Ее родители поверили ей сразу, после, так сказать, первого объятия Алексея Николаевича, и заявили в милицию. Потом все завертелось. Нашелся и мой дневник. Мама была в шоке, отец был в шоке от нее. Меня даже хотели депортировать из летнего лагеря, но милицейские психологи посчитали, что это может стать дополнительной травмой.

Когда я вернулась все-таки домой, меня вместе с мамой пригласили к следователю, который вел дело Алексея Николаевича.

Следователем оказалась сука, типа мамы.

- Саша, - сказала она, - мы прочитали твой дневник, мы в ужасе от того, что ты пережила…

Видимо, она ожидала, что я что-то скажу ей в ответ. Я пожала плечами.

- Ты комментируешь некоторые вещи в своем дневнике, - сделала она новый заход, - но ты не пишешь имен… - Она помолчала. - Скажи, пожалуйста, ты сможешь дать показания против него?

- Нет, - сказала я.

Мама и следовательница замолкли и уставились друг на друга. На меня они старались не смотреть.

- Он… насиловал тебя… - неуверенно сказала мама.

- Нет, - повторила я.

- Если ты боишься… - начала мама.

- Я?.. - Вдруг меня прорвало: - Я - боюсь? Чего же?

- Его? - неуверенно предположила следовательница.

- Я ничего не боюсь, - сказала я, - и он меня никогда не насиловал. Если вам это интересно, он очень даже любил меня.

По ходу фразы я поняла, как глупо она звучит, и замолкла.

- Хочешь, - следовательница взяла меня за руку, как будто я была малышом, не знающим, куда деваться, - я покажу тебе его фотографии?..

Я ничего не ответила. Мне казалось, что мои симпатии и антипатии, мою любовь, мою страсть разрушить может только моя воля. Что перевернут во мне его фотографии?

Потом возник папа. Его присутствие тяготило меня едва ли не сильнее маминого, ведь если ее волновало исключительно, "что" делал со мной учитель музыки, то папу интересовало "как". Он часами прогуливал меня по улицам и задавал странные вопросы. Ну, скажем: почему ты не кричала? Почему ты согласилась, если он тебе не угрожал? Почему ты мне не рассказала?

Честно говоря, за летние месяцы, проведенные в Болгарии, подробности общения с Алексеем Николаевичем стерлись из моей памяти. То есть я помнила, кто он, в каких отношениях мы состояли, но так, как будто не я это пережила, а кто-то мне обо всем это рассказал. Мне хотелось поговорить с папой на какую-нибудь другую тему, но он упорно сводил разговор на "музыканта", и в какой-то момент я перестала его слушать, тупо бубня "не знаю" на все, что он говорил.

Когда он приводил меня обратно домой, они с мамой запирались в ее спальне и до хрипоты орали друг на друга. Я в такие моменты садилась к ноутбуку и на полную громкость врубала Кристину Агилеру.

Уходя, папа говорил:

- Это не его надо судить, а тебя! Поняла - тебя!

Кажется, тогда я поняла, что папа хотел мне сказать после кино. Он намекал, что у него есть право оставить меня за бортом своей новой жизни с новой женой и новым мальчиком Петей, а у мамы такого права нет. И несмотря на то, что к нам уже года два таскается по вечерам некий дядя Слава с нервно наморщенным носиком и черными, подернутыми похабной поволокой вишенками глаз, несмотря на то, что маме - всего тридцать четыре, несмотря на то, что она красивая женщина, страстная, судя по дяди-Славиному упорству, любовница, несмотря на то, что она тоже хочет счастья, секса с дядей Славой и хоть небольшой, но свободы от меня, она никогда ничего этого не получит. Потому что еще лет десять ей предстоит трахаться тайком, каждый день, как каторжанке, дежурить у плиты, возвращаться с работы и проверять мои тетрадки, а потом я сама ее брошу за ненадобностью. Тут-то маме, может, и вздохнуть бы с облегчением, но время тоже никто не отменял, и пока под большим вопросом, захочет ли дядя Слава или какой-нибудь другой дядя навещать мою маму по вечерам, когда она разменяет пятый десяток. Потому что, какой бы умной и ироничной женщиной она ни была, каким бы искрометным чувством юмора ни обладала, к ней всегда будут относиться лишь как к телу. И от состарившегося тела моей мамы дядя Слава, скорее всего, поворотит свой декадентский носик, и его глазки-вишенки обратятся к женщине посвежее.

Конечно, в тот день мне всего тринадцать, и мамина жизнь пока оставляет надежду на менее печальное будущее.

Почему бы ей не взять дядю Славу в оборот посерьезней? В свете ужасных событий, которые имели место быть со мной, это даже объяснимо. Ей просто необходима поддержка. А что, если приложить кое-какие усилия, почаще отвозить меня к бабушке, потратиться на бельишко да на юбчонки покороче и кофтенки потесней, может, и минет дяде Славе стоит делать порезвее, а потом, глядишь, мамуся стыдливо спрячет глаза и сообщит: "Слава теперь будет жить у нас, мы решили пожениться. Я уверена, все будет очень, очень хорошо!" Кто бы сомневался, мамочка!

Что может быть лучше жизни с тобой, впавшей в лихорадочное состояние течной сучки, и уверенно наглеющим дядей Славой? Вам так хорошо, наконец-то вы можете не тискаться под покровами темноты, а на законных основаниях совокупляться в постели, и в ванной, и на кухонном столе. Из-за вашей двери все время доносятся взрывы твоего, мамуль, возбужденного хохотка, а дядя Слава - он такой черненький, небось что-то у него такое кавказское подмешано, так это и хорошо, мам, они горячие, палец покажи, им уже в штанах тесно.

И что это ты так долго ждала, непонятно. Чего ты ждала десять лет? Или ты думала, что папа не сможет без тебя жить, как он уверял когда-то? Он врал тебе, мама, он прекрасно живет с новой женой (конечно, она - тупая идиотка и в подметки тебе не годится, ты-то у нас - королева, все при тебе, а она - уродина и неуверенная в себе, кто же еще, скажите на милость, будет терпеть папины выходки?) и с новым мальчиком Петей. И кто сказал, мама, что ты должна вести вот такую вот безрадостную жизнь только потому, что тебе не повезло связаться с папой и родить меня? Получается, папе можно, а тебе нельзя?

Ты ведь тоже человек, мамочка, ты любишь меня, это всем известно, но ведь и себя тебе никто любить не запрещал, верно ведь? Проблема женщины в том, что ее счастье всегда зависит от кого-то другого, а одиночество - непереносимо. И мама, наверное, всматривалась пытливо в свое уже тронутое временем лицо, лицо с обозначившимися глазницами, носогубными складками и подбородком, чей контур грозил в ближайшие лет пять-семь отвратительно, злобно отвиснуть. Мама захватывала в кулак, словно пробуя на прочность, свои снова длинные шикарные волосы, а с висков ей ухмылялась пока незаметная, но набирающая силы седина. Может быть, мама даже, тряхнув стариной, напилась в компании телефонной трубки, кто знает, во всяком случае, наутро у нее в проспиртованных мозгах пульсировало одно слово: Слава. А все ее движения пришпоривал животный, дикий страх. Да если б сам черт позвонил ей в то утро, она бы не жеманилась и подробно записала схему проезда в ад. Слава так Слава. Все они, в конце концов, одинаковые.

Ну вот и годик прошел, и кувыркания с дядей Славой наконец принесли свои плоды. Будем надеяться, в единственном числе. В туалетном шкафчике - теперь только мои тампоны, зато на кухонном столе - и витаминчики, и фолиевая кислота, и хофитол, и чего только мамочка в себя не пихает, чтобы подарить дяде Славе здорового, веселого малыша. Для него это большое событие - по легенде, дядя Слава якобы развелся с первой своей женой, потому что у нее не было детей. Маму все поздравляют, все за нее так рады. Даже бабушка бубнит в ее оправдание что-то невнятное, но складывающееся в призыв не мешать матери жить. А я и не мешала никогда, разве что самим фактом своего существования, но я в нем, кажется, виновата куда меньше, чем мама. Только папа немного встревожен и посматривает на мамин увеличившийся животик испуганно. Но так ему и надо, пусть завидует, пусть знает, какую женщину он потерял! Потерял он, ха-ха, зато дядя Слава сразу нашел. Вот, кстати, и он, выходит из коридора в тапочках, с чашечкой кофе, до которого они с мамулей большие охотники.

Мама, правда, расценивает папину тревогу, как всегда, не вполне адекватно. После прогулки и неизбежного обеда она припирает меня к стенке с вопросами о том, не говорил ли папа чего про дядю Славу.

- Нет, - отвечаю я, - если и говорил, то только что рад за тебя. Рад, что у тебя сложилась жизнь.

Но маму на мякине не провести. Она быстренько разъясняет, что папа - извращенец и всегда думает о людях самое плохое. Поэтому не стоит удивляться, если в следующий раз он станет настраивать меня против расчудесного дяди Славы и говорить, что тот будет ко мне приставать в мамино отсутствие. Такое только папе в голову придет! Я, правда, настолько деморализована последними событиями, что уже не вижу в гипотетических приставаниях дяди Славы ничего противоестественного и тем более пугающего. Но мне все же хватает ума не говорить об этом маме.

Мама удаляется отяжелевшей походкой, а я включаю телевизор и неожиданно для себя начинаю думать о дяде Славе в несколько новом качестве. А что тут такого, думаю я. Он очень даже ничего, почему-то особенно мне приятны черные волосы у него на груди. Когда он надевает белую рубашку и не застегивает верхние пуговицы, это очень красиво и как-то волнующе. И губы у него - большие и мягкие. Какое, наверное, приятное сочетание в поцелуе: эти мягкие губы и жесткая, колючая щетина. Наверное, мама права - дядю Славу есть за что полюбить.

Жаль, мне это так и не удалось.

Вскоре мама родила милого черноглазого мальчика, непрерывно орущего по ночам. Мальчику требовалось посвящать все имеющееся время, и я со своей заразной школой, тетрадками и отметками пришлась совсем не ко двору. Дядя Слава очень маму и мальчика берег и за них волновался. Он предложил бабушке забрать меня к себе месяца хотя бы на три, пока они немного не освоятся с новым ребенком. Бабушка раболепствовала перед дядей Славой из опасения, что второй мамин брак закончится так же, как и первый, с той только разницей, что мама останется уже не с одним, а с двумя детьми. Она тут же согласилась, и я переехала к ней. У бабушки было не так уж плохо. По крайней мере, никто не орал, никто не лез с нравоучениями, и еще там жил огромный пушистый кот Марсик, с которым мы очень весело играли.

А дядя Слава назвал своего сына Петей. Оказалось, это его любимое мужское имя. Он сказал маме, что всегда мечтал, что у него будет красавица жена и трое детей - мальчик и две девочки, и звать их будут - Петя, Полина и Пелагея. Я сделала вывод, что маме найдется чем заняться в ближайшее время. Одна она, вопреки волнениям бабушки, точно не останется.

Смысл жизни с бабушкой сводился к тому, что мы все время бегали по врачам. Бабушка, совершенно никого не стесняясь, рассказывала в очереди к зубному, что я - дочь алкоголика и наверняка с отклонениями. Никаких особенных отклонений, кроме близорукости, врачи у меня не находили, и тогда бабушка пришла к выводу, что "я еще всем покажу, хм, с такими-то генами!". К моему удивлению и возмущению, мама ее поощряла и даже подбадривала. Со слов, злорадно извергаемых бабушкой в телефонную трубку, я поняла, что у папы с новой женой не очень-то клеится и он все больше склоняется к тому, чтобы жить один, пить вдоволь и ни перед кем ни в чем не отчитываться.

Вскоре папа и впрямь уехал от мальчика Пети и его мамы и поселился в мастерской своего приятеля-художника, в Черемушках. Однажды и мне довелось там побывать. Мастерская представляла собой холодное прокуренное помещение с дощатым полом и своеобразной надстроенной спальней, куда надо было подниматься по шаткой лесенке. Папа наверняка не раз с нее падал. Наверху были свалены в кучу старые порнографические журналы, а за занавеской, чье безрадостное существование ни разу не нарушила стирка, располагалась продавленная лежанка, на которой папа отдыхал без постельного белья.

Внизу в хаотическом порядке стояло не меньше десятка подрамников с неоконченными произведениями искусства, на широких подоконниках батареей стояли бутылки - как папины, так и совсем далеких времен. Очевидно, мастерская не первое десятилетие использовалась художниками как бардак. В ванной с логично текущими кранами и полурасколотым унитазом тем не менее всегда находилось местечко для помады из подземного перехода или стыдливо забытых черных колготок в стрелках.

В любом случае, даже в этом омерзительном месте было лучше, чем у бабушки. А поскольку к пятнадцати годам я стала, по ее же словам, полностью неуправляемой, то частенько наведывалась к папе. Заставала я его всегда в двух неизменных стадиях одного и того же процесса. Либо папа радушно распахивал дверь, а в глубине мастерской уже маячил кто-то нетрезвый, и следовал долгий, невнятный разговор, воспоминания о маме и все в таком же духе, потом еще кто-то появлялся, еще и еще, и, когда я просыпалась в семь утра и выглядывала с верхотуры, папа все еще пил. Либо папа просто лежал в одежде, харкая на пол и не отзываясь на раздражающее треньканье старенького телефона, а ближе к вечеру я бегала ему за пивом.

Нельзя сказать, что папа как-то особенно меня привечал. Скорее наоборот. Когда я звонила ему, чтобы выразить свое намерение прийти ночевать, он злился, юлил, говорил о какой-то работе - в общем, всем своим видом показывал, что ему не до меня. Папе, конечно, хотелось провести ночь не со мной, а с очередной обладательницей поехавших колготок и дешевой помады, но я не оставляла ему выбора, на все отговорки выпаливая:

- Короче, я еду к тебе, буду через час!

Иногда я сидела на лестнице, ожидая его, до полуночи, иногда до часу ночи. Много раз папе приходилось из-за меня выставлять своих баб в ночное такси. И однажды он смирился - просто дал мне ключи. Но это волевое решение предваряла история, о которой стоит сказать особо.

Назад Дальше