Я поднялся и подошел к окну. Напротив гостиницы, над крышей шестиэтажного дома, вспыхивали и гасли красные и зеленые буквы. Я подумал, что лаконичную рекламу перевести куда легче, чем витиеватый газетный очерк. С первого взгляда было понятно, что меня уговаривают покупать подтяжки; я не понял лишь последнее слово; оно, очевидно, обозначало название фирмы... Если бы Спортивные игры проходили в нашей стране, то на самом видном месте против гостиницы, в которой жили гости, вместо подобной рекламы сейчас бы вспыхивали слова привета участникам соревнований...
Я облокотился на подоконник. Площадь была ярко освещена. Сплошным потоком двигались автомобили и автобусы. Весь тротуар был заполнен толпой. Бросались в глаза непривычно короткие плащи с погончиками на мужчинах и брюки на девушках... Чужой город...
А все-таки до чего это здорово, что здесь, в чужом огромном городе, наши успехи нашли достойную оценку...
Но как наивен журналист! Он называет меня профессионалом и считает, что природа была благосклонна к моим ногам! Если бы он удосужился побеседовать со мной, я бы рассказал ему, как было дело.
Глава первая
Думал: "Мужество - это вот:
Взять чемодан и сказать: "Пока!
Я на войну..." Улыбнуться слегка
И повернуться к слезам,
К зовам маминым,- на вокзал!
(Михаил Луконин).
В это воскресенье я, как обычно, был на институтском стадионе. Мне нравилось приходить сюда раньше других, когда солнце еще скрывается за домами и на футбольном поле сверкают капельки воды; я оттаскивал в сторону пожарный рукав; любуясь тоненькими струйками, упруго вырывающимися из его проколов, и, сделав зарядку, начинал бить по воротам. Я ставил мяч на одиннадцатиметровую отметку и, разбежавшись, посылал его в "девятку". По утрам на стадионе не было мальчишек, и после каждого удара мне приходилось самому бежать за мячом, но это не огорчало меня,- я делал рывок, нагонял мяч и, установив его с другой стороны ворот, повторял удар... Позже появлялись ребята; некоторые подходили, чтобы поздороваться со мной, но, в общем, каждый занимался своим делом, и я не обращал на них внимания.
В это утро все было обычно.
Но вдруг,над стадионом прозвучал чей-то растерянный возглас:
- Война!
Мой взгляд машинально следил за катящимся мячом.
- Война!.. Утром немцы бомбили Киев!
Какое-то время я продолжал стоять в растерянности, потом круто повернулся и побежал к люку под трибуной, где уже толпились наши студенты. Когда я пересекал футбольное поле, кто-то догадался включить громкоговоритель, и я замедлил бег. Ребята и девушки были в майках и трусах,- казалось, сейчас они построятся в люке, чтобы через минуту выйти на парад,- такая мысль мелькнула в моей голосе, но страшные слова, разносимые радио, перечеркнули ее.
Когда я подошел к ребятам, все стояли молча и сосредоточенно смотрели в серебристый рупор. Гравий хрустел у меня под ногами, и тотчас несколько человек сердито покосились в мою сторону. Я замер. Так мы и стояли, боясь шелохнуться, до тех пор, пока в репродукторе не зазвучал марш.
Сразу же раздались голоса - взволнованные, растерянные, гневные:
- Зарвался Гитлер!..
- А еще Риббентроп в Москву приезжал...
- Товарищи, что же это будет? Как наша учеба?..
- Ну, не зря мы по стрельбе отличились на соревнованиях...
- У меня сестра с мужем на самой границе. Неужели погибнут?..
- Не на тех нарвались! Россия даже Наполеона разбила...
- Так жизнь наладилась...
Толпа, которая только что боялась пошелохнуться, сейчас бурлила, и я с трудом отыскал в ней белобрысый бобрик Кости Сумерина.
- Коська!
- Сашка? Ты здесь? А я только пришел.
Мы вышли из толпы. Молча поднялись по ступенькам трибуны; уселись в последнем ряду.
Я сказал:
- Боюсь, что в военкомате полно народу...
- Все равно надо сейчас.
- Да. Только не знаю, как я скажу матери.
У меня тоже будет буза, как и в тот раз. Но мне, конечно, проще - отец поддержит.
- Жалко маму. Совсем одна останется, старенькая...
Я уперся ладонями в раскаленное дерево скамейки, потом резко поднялся:
- Пошли. Я быстро оденусь.
В люке под трибуной комсорг последнего курса путейцев кричал:
- Да что мы тут митингуем! Надо в институт идти. Разве мы одни на фронт рвемся? Другие, может быть, в институте уже организованно...
- Правильно! В институт! Поставим вопрос перед полковником!- откликались в толпе.
Комсорг, увидев, что мы с Костей задержались, крикнул нам:
- Снежков! Сумерин! Вы что - забыли, как нас на финскую не отпускали? Пошли все вместе!
Прямо со стадиона, размахивая спортивными чемоданчиками, мы направились в институт. Подходя к нему, мы увидели сквозь высокий решетчатый забор, что двор заполнен до отказа. Может быть, в других институтах студенты собрались на митинги позже,- не знаю,- но у нас он произошел днем, по той простой причине, что мы жили в общежитии при институте - на казарменном положении.
Я не буду описывать митинга, потому что подобные митинги уже изображены в десятках книг и кинофильмов. У нас, как и в других местах, было много коротких взволнованных выступлений; ребята требовали, чтобы их отправили на фронт; полковник - начальник института - сказал, что он и не ожидал других слов от нас, но наш институт - военно-транспортный, значит, наша специальность нужна для вступающей в войну страны не меньше, чем любая другая военная специальность, и надо подумать над тем, что выгоднее для государства - дать полк стрелков или подготовить квалифицированных специалистов для железнодорожного транспорта. Короче говоря, он дал понять, что без его разрешения ни один человек не уйдет в армию.
- Как в финскую,- ворчал Костя, когда мы расходились с митинга.
Я молчал, вспоминая зиму тридцать девятого года и наши хождения в военкомат.
- Все-таки он не прав,- говорил Костя, шагая рядом со мной, ударяя себя чемоданчиком по подколенкам.- Транспорт справится и без нас, а сейчас важно выставить против немцев отличную армию. Некогда сейчас обучать мобилизованных. Надо быстро составить батальоны из таких парней, как мы: из боксеров, стрелков, лыжников...
- Через институт не уйдем, так сами в военкомате добьемся,- успокоил я его.
На центральной улице были включены репродукторы, торжественный, бодрый марш звучал над городом. Люди шли торопливо. Слышались отрывистые реплики, напоминающие наши разговоры на стадионе,- всех волновала судьба страны, вероломство Германии, дальнейшая жизнь; за голубым киоском плакала девушка, держась за портупею юноши в военной форме с красненьким кубиком в петлице; школьники и школьницы сгрудились вокруг мальчишки в очках, который напоминал о словах Александра Невского: кто с мечом придет на нашу землю, от меча и погибнет; стройная красивая женщина в ярком крепдешиновом платье с ватными плечиками и баской успокаивала старика и советовала ему идти домой, потому что-она уверена - его ждет телеграмма от сына; старик качал головой, горькая складка легла у его губ, он говорил: "Да... да... Но телефонный разговор со Львовом у меня не приняли..."
Мы расстались с Костей с тем, чтобы перед отбоем встретиться в общежитии.
К моему удивлению, мамы дома не было. Я откинул скатерть со стола, поставил на него чемодан, достал из чемодана футболку, трусы, бутсы. Отыскал в комоде пару чистого белья, взял с полки эмалированную кружку и алюминиевую ложку, и в это время вошла мама. Она сразу все поняла и, прильнув к моей груди, заплакала. Гладя ее вздрагивающие плечи, обтянутые выцветшим ситцем платья, я говорил:
- Ну, не надо... Не надо... Ты же знаешь, что иначе я не могу... Хватит... Я еще никуда не иду... Может, нас и не отпустят, как не отпустили на финскую...
- Зачем ты мне это говоришь?- сказала она сквозь рыдания, поднимая на меня глаза.-Я же знаю, что тебя ничем не удержать... Я ведь к тебе в общежитие бегала, как радио прослушала...
- Ну, вот видишь, разошлись... А я сразу домой пришел...
Мы не расставались с ней до самого вечера. Я помогал ей молоть мясо, делать пельмени, поправил дверцу у старенького буфета, прибил в чулане полку. Мы много с ней говорили, и когда я вернулся в общежитие, то долго не мог уснуть и все думал о ней, ворочаясь с боку на бок. Конечно, я был для нее светом в окошке; только ради меня она и жила после того, как умер мой отец,- обувала и одевала меня, штопала порванные мною штаны, прикладывала примочку к синякам после драк, застегивала на все пуговицы пальтишко, когда я, взяв клюшку и коньки, уходил на каток... А сколько новых забот появилось у нее, когда я вышел из мальчишеского возраста!.. Я не включал свет, когда поздно возвращался домой, но всякий раз виновато думал о том, что мама все равно не спит, и представлял, как настороженно прислушивалась она к шагам на улице и как подходила к столу, чтобы проверить, не остыла ли картошка... Бедная, милая мама! Чем я отплачу за твою любовь? Сколько ночей ты проведешь без сна, ожидая моих писем?.. Но разве я могу иначе, мама? Не ты ли мне рассказывала, как мой отец ушел бить Колчака, как он строил Магнитку? И разве ты не следовала за ним всюду?
Ведь потому, что мы были вашими детьми, мы хотели бежать в республиканскую Испанию. Нам казалось, что отцы ничего не оставили на нашу долю. И даже Испания не оказалась нашей долей - малы мы еще были, чтобы сражаться в интернациональных бригадах. Но война с белофиннами застала нас уже на первом курсе, и мы не повинны в том, что нас не отпустили тогда... Так могу ли я сейчас сидеть дома, мама? Ведь настал наш час, чтобы показать, что и мы на что-нибудь годны. Не плачь, мама, бедная ты моя!..
С мыслями о маме я и уснул в эту ночь. А с утра в институте началась новая жизнь. На каникулы нас не отпустили. Мы маршировали на плацу, разучивали приемы штыкового боя, подолгу сидели перед деревянной оградой, глядя на улицу, с трепетом выслушивали сводки, обсуждали их, курили. Ходили слухи, что нас все-таки отправят на фронт. Но когда?..
И вот такой день настал. Наши родные пришли проводить нас. Мама шла рядом со мной. Кто-то плакал, кто-то смеялся, заливалась гармошка, звучали слова песни: "На земле, в небесах и на море наш напев и могуч и суров..." Мальчишки шагали подле нашей колонны, кто-то залихватски свистел, парни выходили из строя, чтобы выпить по последней кружке пива, девушки покупали для нас эскимо. На перроне было шумно. Мы с завистью смотрели на красноармейцев, одетых во все новенькое. Солнце нещадно пекло, гудели паровозы, пассажиры высовывались из вагонов, провожали нас глазами.
Наш эшелон не отправляли. Мы толпились подле состава, сидели на раскаленных рельсах, брызгались водой из-под крана. Даже успели поесть. Наконец, раздалась команда: "По вагонам!" Начались поцелуи, слезы. Мама плакала, прижавшись ко мне. Потом, из вагона, я смотрел на нее - она стояла в пестрой толпе, бедная, милая мама... Мы долго сидели, но не выдержали и снова высыпали на путь.
Начало смеркаться. Заходящее солнце окрасило раздерганные облака в розовый цвет, клубы пара от паровоза тоже были розовыми... Шум улегся, все сидели грустные, многие из провожающих разошлись. Вдруг разнесся слух, что из города приехал начальник института и прошел к командиру эшелона в головной вагон. Приказ был для всех неожиданным: выгружаться и - в институт, продолжать учебу. Такова телеграмма Генштаба.
Сколько после этого мы с Костей ни ходили в военкомат, нам отказывали.
Комиссар, длинный, худой мужчина с ввалившимися щеками, здоровался с нами, как со знакомыми.
- Ничего не могу поделать,- говорил он, разводя руками.- У вас есть свои хозяева. Без ихнего разрешения - не могу.
Но однажды, ударяя бумажным мундштуком папиросы о портсигар, склонившись к нам через стол, он сказал хитро:
- Вот что могу посоветовать: при райкомах комсомола открылись курсы переводчиков. Окончите их - тогда, думаю, вас не смогут задержать в институте.
Со следующего дня мы с Костей начали изучать немецкий язык. Вот когда мы пожалели, что не любили этот предмет в школе и институте! Пришлось зубрить правила, заучивать слова, ни на день не расставаясь с рукописными словариками. И хотя преподавательница восхищалась нашим упорством, мы с огорчением убеждались, что ни черта у нас не получается. На наше счастье, в городе появились пленные. Всем слушателям курсов райком дал пропуска на строительство, где они работали, и мы ежедневно стали туда ходить. Были среди пленных всякие: и такие, что испуганно вытягивались при нашем приближении, и такие, что смотрели на нашу полувоенную форму с нескрываемой ненавистью, - хотелось ударить по наглой морде и крикнуть: "Зачем ты пришел на нашу землю!",- но мы сдерживали себя и разговаривали с ними, и уходили в общежитие довольные-эти разговоры давали нам в познании языка больше, чем учеба и в школе, и в институте. В начале сорок второго года, когда мы довольно бойко разговаривали и неплохо переводили газетный текст, начальник института узнал об этом, вызвал нас к себе в кабинет и отчитал, как мальчишек. Оказалось, что на подобных курсах, только при других райкомах, занималось еще чуть ли не пятнадцать наших студентов! Ох, как досталось нам от полковника! И любим-то мы себя, а не Родину, и вглубь-то мы не смотрим, хоть носим в карманах комсомольские билеты, и специальность-то свою не любим- лучше было не поступать нам в военно-транспортный институт, не перехватывать место у других...
Грустные, мы покинули его кабинет. Учеба не шла нам на ум. А сводки были одна другой тяжелее-оправившись после разгрома под Москвой, враг опять развивал наступление.
Когда давали увольнительную, я шагал домой, к маме, но и тут не находил успокоения - она молча, бесшумно двигалась по комнате, торопливо готовя мне угощение из тех продуктов, которые я копил в течение недели для нее. Ее взгляд был тревожен и печален.
Еще одну попытку мы сделали с Костей - подали заявление в Сибирский стрелковый полк, который формировался в это время в нашем городе. У нас был козырь - второй разряд по лыжам. Но и здесь, конечно, ничего не вышло.
Костя с горя напился, чего с ним прежде не случалось. Может быть, и я бы последовал его примеру, но гнев наших товарищей, которые ругали его за это на комсомольском собрании, вовремя остановил меня.
Наступила весна, а за ней лето, такое же солнечное, какое было в прошлом году. Некоторые из наших приятелей потянулись даже на стадион, но я не мог заставить себя заниматься спортом, зная, что мои сверстники умирают на фронте.
И вдруг полковник собрал нас, выпускников, и, медленно расхаживая перед строем, держа набрякшие старческие руки за спиной, сказал:
- Ну, сколько здесь вас собралось? Все хотите на фронт? Хотите пользу приносить свой Родине? Так вот, настал и ваш черед - поедете на военно-производственную практику. Будете работать в военных условиях. После практики - защита диплома. И тогда вы пойдете в армию не рядовыми, а инженерами железнодорожного транспорта. Пользы принесете больше.
Глава вторая
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
(Николай Майоров).
Моя радость была преждевременной: во-первых, мы с Костей попали в разные места, а, во-вторых, вместо прифронтовой полосы меня направили в Алма-Ату. Там никто не обратил внимания на мое направление, и меня передали в распоряжение военного коменданта станции.
Странными оказались мои обязанности, и уж, во всяком случае, они не имели никакого отношения к специальности инженера-железнодорожника. Даже врученный мне пистолет системы Коровина казался мне насмешкой - слишком он был не мужским; впрочем, с таким же успехом мне могли дать и игрушечное оружие-оно было просто-напросто не нужно.
Ох, как было скучно торчать на перроне в ожидании запаздывающего поезда, а потом топтаться подле старшего лейтенанта Терлецкого, за которым меня закрепили! Он прикладывал руку к виску, требовал у пассажира документы, снова вежливо козырял, возвращал их, козырял другому, рассматривая фото на паспорте...
Правда, первые дни я волновался, так как Терлецкий говорил, что Алма-Ата притягивает к себе, как магнит, спекулянтов и деляг, воров и - мягко говоря-избегающих военной службы, что такие типы, пользуясь тяжелым положением страны, подняли голову. Мой взгляд задерживался на солидных мужчинах с иссиня выбритыми щеками, мне казались подозрительными их улыбки, сверкавшие золотом зубов и пломб; не нравились мне и светлые спортивные пиджаки модных щеголей, их заломленные на западный манер шляпы. Однако Терлецкий по-прежнему невозмутимо прикладывал руку к козырьку, возвращал паспорта, пропуска и командировки. И я решил, что все это простая формальность, что это никому не нужно и что разговоры о подонках общества, которые воспользовались тяжелыми днями для советских людей, остаются одними разговорами... В общем, было мне в Алма-Ате очень скучно и не по себе.
И потому я не придал никакого значения тому, что однажды Терлецкий задержал в своих руках дольше обычного документы красавца-военного с красной шпалой в петлицах. С военным была нарядная дама, и еще, по-моему, с ним же был младший лейтенант. Правда, спутница, показалось мне, подозрительно побледнела и сказала красавцу-капитану, что сама донесет вещи. Тот протянул ей дорогой чемодан и, очаровательно улыбнувшись, извиняясь, развел руками.
К моему удивлению, Терлецкий сказал ей сухо:
- Прошу и вас пройти в комендатуру; маленькая формальность.
Он кивнул нам на вещи.
Капитан спросил:
- Может, не будем беспокоить нашу спутницу? Она случайная соседка по вагону. Мы просто обещали ей помочь добраться до родственников.
Женщина обрадованно схватилась за вещи.
Я стоял в нерешительности, но Терлецкий строго сказал мне:
- Снежков, возьмите чемодан.
Я отобрал его у женщины.