Мне велели раздеваться и ложиться на другой стол; я оглянулся на Машеньку; она стояла, откинув голову назад, и глядела поверх меня. Я разделся, переступая ногами. Других сестер я не стеснялся, так как давно привык к этому, но поторопился скорее закрыться простыней и лег на холодный стол, устроившись очень удобно, положив правую руку в лангете в сторону.
Операцию стала делать докторша. Операционная сестра стояла надо мной, чуть наклонившись, и держала меня за плечи и улыбалась. Она старалась сделать так, чтобы я не видел, как колют мою ногу. Машенька стояла у дверей, смотрела и тоже улыбалась, так, будто знает меня с самого рождения, и напрасно я все скрываю от нее, она все, все знает, и даже сейчас читает мои мысли, и видит, что мне больно, когда втыкают в меня огромную иглу, и что я сдерживаю себя, потому что стесняюсь ее.
Я отстранил сестру и поднялся на локте и стал смотреть на ногу. Докторша втыкала иглу в бедро вокруг раны, и особенно было больно, когда она уколола несколько раз в пах; потом нога ничего не стала чувствовать, это была уже не моя нога, а какой-то толстый брезент. Потом докторша взяла ножик и полоснула им прямо по ране, но я ничего не почувствовал, только кровь хлынула из разреза и окрасила простыню, которой была обложена нога. Докторша очень ловко действовала ножом, быстро вырезала из раны несколько кусочков и бросила их в таз вместе с пинцетом. После этого она перепробовала несколько ножей и, остановившись на каком-то узеньком, стала им вырезать осколки. Сейчас я уже чувствовал нож и, видимо, побледнел, так как сестра наклонилась ко мне и, улыбнувшись, потрепала меня по голому плечу. Рука у нее была маленькая, белая, с пухленькими пальчиками, и очень нежная. И не знаю, по какой ассоциации, я почему-то вспомнил свою мать, далекую, нежную и любящую. Много лет она не видела своего сына, а он эти годы валялся под рвущимися снарядами, ходил в атаку, пил водку, ругался и дружил с людьми, которые годились ему в отцы. Сколько раз он умирал и лежал на госпитальных койках, и резали его, забинтовывали, и он снова возвращался в траншеи, и снова ходил в атаку, и стрелял, и делал все это ради того, чтобы другим уже этого не делать никогда, чтобы она, мать его, спокойно жила и все другие жили спокойно... Мама, слышишь ли ты меня, своего сына, чувствуешь ли, что сын твой давно перестал быть мальчиком, стал взрослым и чужим? Нет, мама, не верь этому. Он по-прежнему маленький и беззащитный. Видишь: он готов расплакаться, когда нежные руки приласкали его, и он бы расплакался, если бы не девушка, которая стоит у дверей и смотрит на него из-под больших опущенных ресниц.
Я грубо отстранил сестру, но голова закружилась, и почему-то стало муторно. Я боялся, как бы меня не стошнило. Ноге совершенно не было больно, только неприятно было смотреть, как из раны течет кровь и простыня набухает и оседает складками, красная и тяжелая. И только когда рану стали зашивать, я почувствовал боль, но и то на мгновение. Мне стало очень нехорошо. Казалось, что это не моя нога и даже не брезент, а тяжелая кожаная покрышка от футбольного мяча, и ее зашнуровывают почему-то без надутой камеры, пустую, и торопятся к матчу и не попадают иглой с зашнуровкой в дырки. И продергивают шнурок прямо через кожу, и нога не моя, и мутит всего, и голова кружится, а мама где-то далеко и не знает, что сын ее умирает в очередной раз, и палата перевертывается вверх ногами, а потом в обратную сторону, и так несколько раз, как маятник, и ногу шнуруют и шнуруют...
Мне было стыдно перед Машенькой за свою слабость, и я попытался улыбнуться. Она тоже мне улыбнулась, а когда кончили операцию, проводила меня в палату. Ночью больная нога мучительно ныла, но дежурила Машенька, и она пришла ко мне и сделала так, что я забыл о своей ноге. Она сидела около меня в темной палате, и я обнимал ее здоровой рукой и прижимал ее голову к своей груди. В комнате была темнота от замаскированных окон, только полоска света падала из коридора в приоткрытую дверь, на улице капало с крыши, девятнадцать человек лежали в моей палате, и, конечно, половина из них не спала, а я целовал Машеньку в самые губы, и капал дождь, и было темно и тихо, и Машенька была со мной, и нога больше не болит, и так бы всегда и всегда.
Потом она ушла, и я долго лежал и думал о ней. Мне пришла в голову мысль, что это, может быть, новый способ лечения, успокаивать боль, что она со всеми так.
Но она пришла ко мне и на другой день, и еще на другой, и потом еще и еще, и так каждый день. Я и не знал раньше, что можно быть таким счастливым. Только друзья мои обижались, что я променял их на бабу, но я ничего тут не мог поделать, и, вероятно, все это поняли, потому что стали относиться к ней так же хорошо, как и ко мне, и часто ребята из ее палаты ничего не давали ей делать, и поэтому большую часть дня она проводила со мной. По утрам, когда она дежурила, я снова стал выбираться в коридор и стоял там, опираясь на один костыль, и курил, а Машенька проходила мимо, теперь уже всегда в чистом халате и накрахмаленной косынке, и кивала мне головой, и когда шла с пустым подносом, подходила ненадолго ко мне, а потом шла дальше, и я смотрел на нее, и курил, и ждал, когда она снова выйдет с завтраком.
Когда я смог ходить на костылях как следует, я стал бывать у Машеньки дома. И мне было совсем безразлично, что она была когда-то замужем, и было жалко, что погибла при бомбежке ее дочка, и так не удалась ее семейная жизнь. Ей пришлось все бросить, эвакуироваться, и жить одинокой, и скучать, и отклонять ухаживания врачей и раненых. Она немного всплакнула, когда все это рассказывала мне, и я старался ее утешить, и что-то говорил ей, а слезы текли у нее по щекам, и я целовал ее мокрое лицо, и глаза, и губы, и думал, как хорошо жить, что можно пройти через все горести, которые я испытал, только бы придти к такой радости.
А потом я еще думал, что вот я лежу так, а где-то там, на перешейке, бьют корпусные орудия, и кто-то из моих друзей бежит с тяжелым автоматом, проваливаясь в снег, и диск в чехле бьет по бедру, а кругом поют пули и рвутся мины, разбрасывая осколками смерть, и перед ним падает его товарищ, и кровь льется из его шеи на черный снег, а потом падает он, но вновь вскакивает, и бежит, крича "ура". Рядом падают окровавленные товарищи, и пули поют, поют, и взрываются гранаты, а Машенька в этот миг, задыхаясь, называет меня "милый".
И вдруг мне стало так радостно, что все это кончилось, что я здесь, и рядом со мной любимая, и нет рвущихся мин и убитого друга, не надо бежать с автоматом под секущими воздух трассами пулемета. И я обнял Машеньку, наклонился над нею, желая в темноте заглянуть в ее глаза, и сказал прерывающимся голосом:
- Маша, Маша...
Я взял ее руку и приложил к повязке на ноге. Больше я ничего не сказал...
В эту ночь мы стали мужем и женой.
На другой день Машеньку срочно вызвали в госпиталь. С раненым из офицерской палаты был припадок, и он никого не подпускал к себе, срывал повязки и лубок. Ведущий хирург послал за Машенькой, так как она умела ухаживать за такими больными.
И, действительно, она сумела успокоить его. Но он не отпускал ее после этого ни на шаг. Она просидела с ним весь день, и даже обедать ей принесли в палату. Я подходил к дверям, но она даже не смотрела на меня. Она осунулась за этот день, и синие круги легли у нее под глазами. Она сидела, склонившись над больным, и прикладывала сырое полотенце к его голове, и говорила ему что-то нежное. Он стонал и крепко держал ее за руку и называл Татьяной. Иногда он ругался, командовал, а потом плакал.
Я ушел к себе в палату и улегся на койку. Черт его знает, как нехорошо было ревновать к больному! Я понимал это, но все-таки злился. А она сидела над майором, над красивым майором, над молодым майором, и майору было тяжелее, чем мне! Может быть, это-то меня и злило. И Машенька сидела, прижавшись к нему, и говорила нежные слова, а он плакал, и ругался, и звал ее Татьяной, и ругал за то, что Татьяна изменила ему. У меня и у самого все болит, а может, я это выдумываю, потому что мне хочется, чтобы Машенька сидела около меня...
Она пришла ко мне в середине ночи, когда майор забылся, усталая, осунувшаяся. Встала на колени возле моей койки и уткнулась головой мне в руку. Я бросил папироску и погладил ее по спине и волосам. Я чувствовал, что она беззвучно плакала, а все хлопцы не спали, и я знал, что каждый сейчас отдал бы все, чтобы она не плакала.
Потом прибежала санитарка и увела Машеньку к проснувшемуся майору.
Так несколько суток просидела она над майором. Когда он забывался, она приходила ко мне.
Наконец, врачи решили, что майора можно отправить в областной город, где были какие-то специалисты, и, конечно, ехать с ним должна была Машенька. Я радовался, что через два дня все это кончится, и она отдохнет, и все будет по-прежнему.
На улице шел дождь, когда она зашла ко мне. Она поцеловала меня и прижалась ко мне щекой, а потом ушла.
Я думал о Машеньке. Вот она уехала с майором. Она за ним ухаживает так же, как за мной, и он красивее меня, и ему более тяжело, и поэтому она ему больше говорит ласковых слов...
Утром должна была приехать Машенька. Я лежал, не открывая глаз, и думал все время о ней.
Кто-то рассказывал про бомбежку, которая была на рассвете. Здорово бомбили поезд.
Разговаривали тихо и думали, что я сплю.
Когда сказали, что при бомбежке погибла Машенька, возвращавшаяся с этим поездом, я не сразу понял, что это про мою Машеньку.
Я не открывал глаз, потому что не хотел, чтобы подходили ко мне и успокаивали. Все равно это было лишним. Я повернулся к стене и заплакал в подушку.
1945.
Письмо малышу
На стене у мальчика висели погоны с двумя просветами и одной звездочкой. Мальчик был в чине майора, его отец - в чине старшего лейтенанта. Может быть, мальчик имел бы уже подполковника, но отец не захотел этого. Уезжая в часть, он попросил сына выйти в отставку.
- Война кончилась, пора заниматься учебой, - сказал отец.
Погоны висели у сына в память о войне. Отец хотел, чтобы погонов не было совсем. Мать тоже хотела этого. Но сын попросил оставить их. Он часто вспоминал о войне, он не мог забыть ее. Так погоны и остались висеть на стене.
Сын сможет еще быть подполковником, полковником, даже генералом. Это - в его власти. А вот отец не получит и капитана... Потому что отца больше нет...
Мальчик стоит, прижавшись к матери, положив локоть на спинку кресла. Мать держит у глаз платок. Сын смотрит на кортик, который лежит поперек альбома с марками.
Это кортик отца. Я принес кортик. Кортик красивый: белая кость с золотом. Отец рассказывал, что сын просил его оставить кортик. Мальчику нравилось играть им. А сейчас кортик лежит на столе, но мальчик даже не притронулся к нему.
На столе - ордена, фотографии, документы. Я привез все это.
Мне много хочется сказать мальчику, но я молчу...
Как рассказать мальчику, что я знаю о нем и его отце больше, чем знает он с матерью?
Как рассказать, что я дружил с его отцом с детства, что мы вместе играли в хоккей, и его часто ругали, по-. тому что зимой он ходил расстегнутым, так как пуговицы его пальто были оторваны, а руки вечно заняты, - под мышкой торчит клюшка и конек, а другой конек в руке, а из карманов высовываются гетры и щитки, и горло не закрыто, и он кашляет?
Как рассказать, что мы вместе поехали в Ленинград, чтобы поступить в военно-морское училище, так как оба хотели стать моряками, и как он нервничал на экзаменах и чуть не провалил иностранный?
Как рассказать, что мы учились и год, и второй, и его любили все товарищи, потому что он и в шахматном турнире, и в футбольной команде, и в коллективе самодеятельности, всегда и везде был первый, но никогда не зазнавался, и за это-то его все и любили?
Как рассказать, что он вот-вот должен был кончить училище, но началась война, и он вместе с другими ушел на войну, и мы плечо к плечу сражались в морбригаде, но его ранили, и он попал в госпиталь, а потом вернулся в часть, хотя для этого ему пришлось исколесить весь участок фронта в поисках морбригады,- и он все- таки нашел ее, хотя она была уже не морбригада, а стрелковая дивизия?
Как рассказать, что он надел обмотки и шапку из цыгейки, хотя и привык к клешам и бескозырке, как он раньше нас получил батальон, имея пехотный чин лейтенанта, и два года командовал этим батальоном?..
Как рассказать, что эти два года мы не расставались с ним - разве что кто-нибудь из 'нас уходил в медсанбат,- и дружба наша становилась еще крепче, и я не завидовал его орденам, а только радовался за него, и мы жили всегда в одной землянке, а землянки у нас зовутся кубриками, и дневальный у нас отбивает склянки, а молодое поколение зовут салажонками, хотя здесь нет моря и даже морской формы, но что с того, когда вокруг бывшие моряки и комбат - моряк?
Как рассказать, что все эти два года мы были в
наступлении и шли по русской земле, сожженной врагом,- и утром бой, и вечером бой,- и он не спал ночей, и как в одном из уничтоженных врагом сел он подобрал мальчонку, грязного, голодного, и как он усыновил его и дал ему свое имя, и мальчонка стал ездить с ним и звать комбата отцом, как потом нас отозвали на отдых, и комбат отправился с сыном на родину в отпуск, и мальчонка был чистый, веселый и на нем были маленькая шинель и погоны майора?..
Как рассказать, что мы с нетерпением ждали его возвращения; и вот он приехал, и все его рассказы сводились к рассказам о мальчике: какой тот смышленый и как он верховодит товарищами,- разве может он не верховодить, когда воевал вместе с отцом, да и сейчас у отца пистолет на ремешках из-под кителя, а у мальчонки полные карманы патронов и ракет и погоны на плечах с большой звездой?..
Как рассказать, что комбат вспоминал о женщине, на которой женился, приехав в отпуск, и которая была, по его словам, красивее и умнее всех, и как она любит его сына, и ухаживает за ним, и говорит, что он весь в отца, а отец терзается тем, что этого не может быть, - он обманул ее, сказав, что сын родной, а мать погибла на фронте?..
Как рассказать, что нас больше не посылали в бой, а отозвали назад в училище, и как он радовался, что надел морскую форму, и как были рады товарищи, встретившие его,- они поздравляли его с орденами, а он смеялся, отшучивался, хлопал их по плечам, а потом началась учеба, и все вновь было по-прежнему, и даже был хоккей?
И, наконец,- как рассказать!.. Это самое страшное в моем рассказе,- я не знаю, как я смогу рассказать об этом?.. Вот мы закончили учебу и идем в последнее учебное плаванье: это наш экзамен,- мы сдаем его и возвращаемся из порта, а в двенадцати километрах от порта город. Мы были уже однажды в этом городе,- он раньше был немецким, и выглядит он скучным, серым и мрачным. Но мы идем с радостным чувством. Сзади показалась грузовая немецкая машина, и кто-то из нас троих сказал: "Давайте подъедем",- и поднял руку, чтобы остановить машину. Она затормозила, сделала круг, чтобы взять нас,- и вдруг рванулась на нас, и мне показалось, что она встала на дыбы. Я не понял, чем меня ударило: дифером или колесом, но когда она разворачивалась, я встретился с глазами шофера и пожалел, что рано оставил фронт и не убил всех врагов, которых мне было положено убить...
И вот я сижу и боюсь взглянуть в глаза мальчика. Кортик лежит на столе, а рядом - ордена и фотографии. Что с того, что моя рука висит на косынке,- мне больно взглянуть в глаза мальчика. Мне хочется все рассказать ему и матери, но я не знаю, как это сделать. Я хочу встать. Я тереблю здоровой рукой пуговицы на кителе. Нет, я пойду сейчас к бабушке мальчика,- мне легче с ней разговаривать. Она носила отца мальчика под сердцем, а потом на руках, потом отбирала у него рогатку, ругала за открытое горло, а потом, когда он стал взрослым и делал свое большое мужское дело, она издали любовалась им... Да, я пойду сейчас к ней. Мальчик смотрит на меня исподлобья, обняв одной рукой свою мать.
Как я расскажу тебе обо всем этом, мальчик? Как я скажу тебе, чтобы ты не забывал о погонах, которые три года назад подарил тебе отец, чтобы ты берег кортик,- он не должен заржаветь у тебя! Я ухожу, но жди, мальчик, я расскажу тебе обо всем!..
1946.
И ВЕЧНЫЙ БОЙ...
И вечный бой.
Покой нам только снится.
Так Блок сказал.
Так я сказать бы мог.
(Арон Копштейн).
ЖЕЛЕЗНЫЕ НОГИ
Вчера мы были свидетелями выдающегося достижения советского спортсмена Александра Снежкова. Снежков является первым, кто на дружеских спортивных играх молодежи и студентов получил две медали: золотую - за диск и серебряную - за ядро.
Его победа окончательно убедила любителей спорта в том, что резервы Советского Союза неисчерпаемы. Она также доказала, что в наш век, когда спорт из развлечения превратился в науку, успеха могут добиться только профессионалы. Возможность посвятить жизнь спорту и не растрачивать силы на другие занятия ради заработка позволила Снежкову создать новый стиль метания диска.
Любого, кто присутствовал на стадионе, поразила та упругая спираль, в которую закручивается тело Снежкова. И неискушенному зрителю непонятно, каким образом его вялая рука, сжимающая диск, выбрасывается в молниеносном рывке.
А сколько грации в этой расслабленности, переходя- щей в стремительность! До чего горда и строга его осанка в толчке! Но все это меркнет перед работой его ног.
И неудивительно - он не был бы выдающимся дискоболом, если бы природа не была благосклонна к нему: ибо, выражаясь фигурально, диск метают ногами.
Такие ноги появляются раз в столетие. И только им обязан этот высокий, широкоплечий и сильный спортсмен, которого толпа подхватила вчера на руки прямо с пьедестала почета и понесла по стадиону.
ПРОЛОГ
Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора.
Сверкая в бумажном моем барахле.
Она поднимается спорить.
(Николай Тихонов).
Я положил газету на стол и усмехнулся. Не потому, что очерк показался мне развязным. Нет. И о других моих товарищах по команде писали подобное: здесь так принято - любят делать из всего сенсацию. А то, что меня перехвалили - это ерунда. Я знал себе цену - мне не только далеко до мирового рекорда, но даже и до всесоюзного.
Усмехнулся я из-за вывода, к которому пришел автор очерка.
Наивный человек, если бы он знал все...