Костер на льду (повесть и рассказы) - Борис Порфирьев 4 стр.


Мне велели раздеваться и ложиться на другой стол; я оглянулся на Машеньку; она стояла, откинув голову назад, и глядела поверх меня. Я разделся, переступая ногами. Других сестер я не стеснялся, так как давно привык к этому, но поторопился скорее закрыться прос­тыней и лег на холодный стол, устроившись очень удоб­но, положив правую руку в лангете в сторону.

Операцию стала делать докторша. Операционная сестра стояла надо мной, чуть наклонившись, и держала меня за плечи и улыбалась. Она старалась сделать так, чтобы я не видел, как колют мою ногу. Машенька сто­яла у дверей, смотрела и тоже улыбалась, так, будто знает меня с самого рождения, и напрасно я все скры­ваю от нее, она все, все знает, и даже сейчас читает мои мысли, и видит, что мне больно, когда втыкают в меня огромную иглу, и что я сдерживаю себя, потому что стесняюсь ее.

Я отстранил сестру и поднялся на локте и стал смот­реть на ногу. Докторша втыкала иглу в бедро вокруг раны, и особенно было больно, когда она уколола не­сколько раз в пах; потом нога ничего не стала чувство­вать, это была уже не моя нога, а какой-то толстый брезент. Потом докторша взяла ножик и полоснула им прямо по ране, но я ничего не почувствовал, только кровь хлынула из разреза и окрасила простыню, кото­рой была обложена нога. Докторша очень ловко дей­ствовала ножом, быстро вырезала из раны несколько кусочков и бросила их в таз вместе с пинцетом. После этого она перепробовала несколько ножей и, остановив­шись на каком-то узеньком, стала им вырезать осколки. Сейчас я уже чувствовал нож и, видимо, побледнел, так как сестра наклонилась ко мне и, улыбнувшись, потрепала меня по голому плечу. Рука у нее была ма­ленькая, белая, с пухленькими пальчиками, и очень нежная. И не знаю, по какой ассоциации, я почему-то вспомнил свою мать, далекую, нежную и любящую. Мно­го лет она не видела своего сына, а он эти годы ва­лялся под рвущимися снарядами, ходил в атаку, пил водку, ругался и дружил с людьми, которые годились ему в отцы. Сколько раз он умирал и лежал на госпи­тальных койках, и резали его, забинтовывали, и он снова возвращался в траншеи, и снова ходил в атаку, и стрелял, и делал все это ради того, чтобы другим уже этого не делать никогда, чтобы она, мать его, спокой­но жила и все другие жили спокойно... Мама, слышишь ли ты меня, своего сына, чувствуешь ли, что сын твой давно перестал быть мальчиком, стал взрослым и чу­жим? Нет, мама, не верь этому. Он по-прежнему ма­ленький и беззащитный. Видишь: он готов расплакать­ся, когда нежные руки приласкали его, и он бы распла­кался, если бы не девушка, которая стоит у дверей и смотрит на него из-под больших опущенных ресниц.

Я грубо отстранил сестру, но голова закружилась, и почему-то стало муторно. Я боялся, как бы меня не стошнило. Ноге совершенно не было больно, только не­приятно было смотреть, как из раны течет кровь и простыня набухает и оседает складками, красная и тя­желая. И только когда рану стали зашивать, я почув­ствовал боль, но и то на мгновение. Мне стало очень нехорошо. Казалось, что это не моя нога и даже не бре­зент, а тяжелая кожаная покрышка от футбольного мяча, и ее зашнуровывают почему-то без надутой ка­меры, пустую, и торопятся к матчу и не попадают иглой с зашнуровкой в дырки. И продергивают шнурок прямо через кожу, и нога не моя, и мутит всего, и голова кру­жится, а мама где-то далеко и не знает, что сын ее умирает в очередной раз, и палата перевертывается вверх ногами, а потом в обратную сторону, и так не­сколько раз, как маятник, и ногу шнуруют и шнуруют...

Мне было стыдно перед Машенькой за свою сла­бость, и я попытался улыбнуться. Она тоже мне улыб­нулась, а когда кончили операцию, проводила меня в палату. Ночью больная нога мучительно ныла, но де­журила Машенька, и она пришла ко мне и сделала так, что я забыл о своей ноге. Она сидела около меня в темной палате, и я обнимал ее здоровой рукой и прижимал ее голову к своей груди. В комнате была темнота от замаскированных окон, только полоска света падала из коридора в приоткрытую дверь, на улице капало с крыши, девятнадцать человек лежали в моей палате, и, конечно, половина из них не спала, а я цело­вал Машеньку в самые губы, и капал дождь, и было темно и тихо, и Машенька была со мной, и нога больше не болит, и так бы всегда и всегда.

Потом она ушла, и я долго лежал и думал о ней. Мне пришла в голову мысль, что это, может быть, но­вый способ лечения, успокаивать боль, что она со всеми так.

Но она пришла ко мне и на другой день, и еще на другой, и потом еще и еще, и так каждый день. Я и не знал раньше, что можно быть таким счастливым. Только друзья мои обижались, что я променял их на бабу, но я ничего тут не мог поделать, и, вероятно, все это по­няли, потому что стали относиться к ней так же хоро­шо, как и ко мне, и часто ребята из ее палаты ничего не давали ей делать, и поэтому большую часть дня она проводила со мной. По утрам, когда она дежурила, я снова стал выбираться в коридор и стоял там, опираясь на один костыль, и курил, а Машенька проходила мимо, теперь уже всегда в чистом халате и накрахмаленной косынке, и кивала мне головой, и когда шла с пустым подносом, подходила ненадолго ко мне, а потом шла дальше, и я смотрел на нее, и курил, и ждал, когда она снова выйдет с завтраком.

Когда я смог ходить на костылях как следует, я стал бывать у Машеньки дома. И мне было совсем безраз­лично, что она была когда-то замужем, и было жалко, что погибла при бомбежке ее дочка, и так не удалась ее семейная жизнь. Ей пришлось все бросить, эвакуиро­ваться, и жить одинокой, и скучать, и отклонять ухажи­вания врачей и раненых. Она немного всплакнула, когда все это рассказывала мне, и я старался ее утешить, и что-то говорил ей, а слезы текли у нее по щекам, и я целовал ее мокрое лицо, и глаза, и губы, и думал, как хорошо жить, что можно пройти через все горести, ко­торые я испытал, только бы придти к такой радости.

А потом я еще думал, что вот я лежу так, а где-то там, на перешейке, бьют корпусные орудия, и кто-то из моих друзей бежит с тяжелым автоматом, провали­ваясь в снег, и диск в чехле бьет по бедру, а кругом поют пули и рвутся мины, разбрасывая осколками смерть, и перед ним падает его товарищ, и кровь льется из его шеи на черный снег, а потом падает он, но вновь вскакивает, и бежит, крича "ура". Рядом падают окро­вавленные товарищи, и пули поют, поют, и взрываются гранаты, а Машенька в этот миг, задыхаясь, называет меня "милый".

И вдруг мне стало так радостно, что все это кончи­лось, что я здесь, и рядом со мной любимая, и нет рву­щихся мин и убитого друга, не надо бежать с автома­том под секущими воздух трассами пулемета. И я обнял Машеньку, наклонился над нею, желая в темноте за­глянуть в ее глаза, и сказал прерывающимся голосом:

- Маша, Маша...

Я взял ее руку и приложил к повязке на ноге. Боль­ше я ничего не сказал...

В эту ночь мы стали мужем и женой.

На другой день Машеньку срочно вызвали в госпи­таль. С раненым из офицерской палаты был припадок, и он никого не подпускал к себе, срывал повязки и лубок. Ведущий хирург послал за Машенькой, так как она умела ухаживать за такими больными.

И, действительно, она сумела успокоить его. Но он не отпускал ее после этого ни на шаг. Она просидела с ним весь день, и даже обедать ей принесли в палату. Я подходил к дверям, но она даже не смотрела на меня. Она осунулась за этот день, и синие круги легли у нее под глазами. Она сидела, склонившись над боль­ным, и прикладывала сырое полотенце к его голове, и говорила ему что-то нежное. Он стонал и крепко дер­жал ее за руку и называл Татьяной. Иногда он ругался, командовал, а потом плакал.

Я ушел к себе в палату и улегся на койку. Черт его знает, как нехорошо было ревновать к больному! Я по­нимал это, но все-таки злился. А она сидела над май­ором, над красивым майором, над молодым майором, и майору было тяжелее, чем мне! Может быть, это-то меня и злило. И Машенька сидела, прижавшись к нему, и говорила нежные слова, а он плакал, и ругался, и звал ее Татьяной, и ругал за то, что Татьяна изменила ему. У меня и у самого все болит, а может, я это выдумы­ваю, потому что мне хочется, чтобы Машенька сидела около меня...

Она пришла ко мне в середине ночи, когда майор забылся, усталая, осунувшаяся. Встала на колени возле моей койки и уткнулась головой мне в руку. Я бросил папироску и погладил ее по спине и волосам. Я чувство­вал, что она беззвучно плакала, а все хлопцы не спали, и я знал, что каждый сейчас отдал бы все, чтобы она не плакала.

Потом прибежала санитарка и увела Машеньку к проснувшемуся майору.

Так несколько суток просидела она над майором. Когда он забывался, она приходила ко мне.

Наконец, врачи решили, что майора можно отпра­вить в областной город, где были какие-то специалисты, и, конечно, ехать с ним должна была Машенька. Я ра­довался, что через два дня все это кончится, и она от­дохнет, и все будет по-прежнему.

На улице шел дождь, когда она зашла ко мне. Она поцеловала меня и прижалась ко мне щекой, а потом ушла.

Я думал о Машеньке. Вот она уехала с майором. Она за ним ухаживает так же, как за мной, и он кра­сивее меня, и ему более тяжело, и поэтому она ему больше говорит ласковых слов...

Утром должна была приехать Машенька. Я лежал, не открывая глаз, и думал все время о ней.

Кто-то рассказывал про бомбежку, которая была на рассвете. Здорово бомбили поезд.

Разговаривали тихо и думали, что я сплю.

Когда сказали, что при бомбежке погибла Машенька, возвращавшаяся с этим поездом, я не сразу понял, что это про мою Машеньку.

Я не открывал глаз, потому что не хотел, чтобы под­ходили ко мне и успокаивали. Все равно это было лиш­ним. Я повернулся к стене и заплакал в подушку.

1945.

Письмо малышу

На стене у мальчика висели погоны с двумя про­светами и одной звездочкой. Мальчик был в чине май­ора, его отец - в чине старшего лейтенанта. Может быть, мальчик имел бы уже подполковника, но отец не захотел этого. Уезжая в часть, он попросил сына выйти в отставку.

- Война кончилась, пора заниматься учебой, - сказал отец.

Погоны висели у сына в память о войне. Отец хотел, чтобы погонов не было совсем. Мать тоже хотела этого. Но сын попросил оставить их. Он часто вспоминал о войне, он не мог забыть ее. Так погоны и остались ви­сеть на стене.

Сын сможет еще быть подполковником, полковни­ком, даже генералом. Это - в его власти. А вот отец не получит и капитана... Потому что отца больше нет...

Мальчик стоит, прижавшись к матери, положив ло­коть на спинку кресла. Мать держит у глаз платок. Сын смотрит на кортик, который лежит поперек альбо­ма с марками.

Это кортик отца. Я принес кортик. Кортик красивый: белая кость с золотом. Отец рассказывал, что сын про­сил его оставить кортик. Мальчику нравилось играть им. А сейчас кортик лежит на столе, но мальчик даже не притронулся к нему.

На столе - ордена, фотографии, документы. Я при­вез все это.

Мне много хочется сказать мальчику, но я молчу...

Как рассказать мальчику, что я знаю о нем и его отце больше, чем знает он с матерью?

Как рассказать, что я дружил с его отцом с детства, что мы вместе играли в хоккей, и его часто ругали, по-. тому что зимой он ходил расстегнутым, так как пугови­цы его пальто были оторваны, а руки вечно заняты, - под мышкой торчит клюшка и конек, а другой конек в руке, а из карманов высовываются гетры и щитки, и горло не закрыто, и он кашляет?

Как рассказать, что мы вместе поехали в Ленинград, чтобы поступить в военно-морское училище, так как оба хотели стать моряками, и как он нервничал на экзаме­нах и чуть не провалил иностранный?

Как рассказать, что мы учились и год, и второй, и его любили все товарищи, потому что он и в шахматном турнире, и в футбольной команде, и в коллективе само­деятельности, всегда и везде был первый, но никогда не зазнавался, и за это-то его все и любили?

Как рассказать, что он вот-вот должен был кончить училище, но началась война, и он вместе с другими ушел на войну, и мы плечо к плечу сражались в морбригаде, но его ранили, и он попал в госпиталь, а потом вер­нулся в часть, хотя для этого ему пришлось исколесить весь участок фронта в поисках морбригады,- и он все- таки нашел ее, хотя она была уже не морбригада, а стрелковая дивизия?

Как рассказать, что он надел обмотки и шапку из цыгейки, хотя и привык к клешам и бескозырке, как он раньше нас получил батальон, имея пехотный чин лейтенанта, и два года командовал этим батальоном?..

Как рассказать, что эти два года мы не расстава­лись с ним - разве что кто-нибудь из 'нас уходил в мед­санбат,- и дружба наша становилась еще крепче, и я не завидовал его орденам, а только радовался за него, и мы жили всегда в одной землянке, а землянки у нас зовутся кубриками, и дневальный у нас отбивает склян­ки, а молодое поколение зовут салажонками, хотя здесь нет моря и даже морской формы, но что с того, когда вокруг бывшие моряки и комбат - моряк?

Как рассказать, что все эти два года мы были в

наступлении и шли по русской земле, сожженной врагом,- и утром бой, и вечером бой,- и он не спал ночей, и как в одном из уничтоженных врагом сел он подобрал мальчонку, грязного, голодного, и как он усы­новил его и дал ему свое имя, и мальчонка стал ездить с ним и звать комбата отцом, как потом нас отозвали на отдых, и комбат отправился с сыном на родину в от­пуск, и мальчонка был чистый, веселый и на нем были маленькая шинель и погоны майора?..

Как рассказать, что мы с нетерпением ждали его возвращения; и вот он приехал, и все его рассказы сво­дились к рассказам о мальчике: какой тот смышленый и как он верховодит товарищами,- разве может он не верховодить, когда воевал вместе с отцом, да и сейчас у отца пистолет на ремешках из-под кителя, а у маль­чонки полные карманы патронов и ракет и погоны на плечах с большой звездой?..

Как рассказать, что комбат вспоминал о женщине, на которой женился, приехав в отпуск, и которая была, по его словам, красивее и умнее всех, и как она любит его сына, и ухаживает за ним, и говорит, что он весь в отца, а отец терзается тем, что этого не может быть, - он обманул ее, сказав, что сын родной, а мать погибла на фронте?..

Как рассказать, что нас больше не посылали в бой, а отозвали назад в училище, и как он радовался, что надел морскую форму, и как были рады товарищи, встретившие его,- они поздравляли его с орденами, а он смеялся, отшучивался, хлопал их по плечам, а по­том началась учеба, и все вновь было по-прежнему, и даже был хоккей?

И, наконец,- как рассказать!.. Это самое страшное в моем рассказе,- я не знаю, как я смогу рассказать об этом?.. Вот мы закончили учебу и идем в последнее учебное плаванье: это наш экзамен,- мы сдаем его и возвращаемся из порта, а в двенадцати километрах от порта город. Мы были уже однажды в этом городе,- он раньше был немецким, и выглядит он скучным, серым и мрачным. Но мы идем с радостным чувством. Сзади показалась грузовая немецкая машина, и кто-то из нас троих сказал: "Давайте подъедем",- и поднял руку, чтобы остановить машину. Она затормозила, сде­лала круг, чтобы взять нас,- и вдруг рванулась на нас, и мне показалось, что она встала на дыбы. Я не понял, чем меня ударило: дифером или колесом, но когда она разворачивалась, я встретился с глазами шофера и пожалел, что рано оставил фронт и не убил всех врагов, которых мне было положено убить...

И вот я сижу и боюсь взглянуть в глаза мальчика. Кортик лежит на столе, а рядом - ордена и фотогра­фии. Что с того, что моя рука висит на косынке,- мне больно взглянуть в глаза мальчика. Мне хочется все рассказать ему и матери, но я не знаю, как это сделать. Я хочу встать. Я тереблю здоровой рукой пуговицы на кителе. Нет, я пойду сейчас к бабушке мальчика,- мне легче с ней разговаривать. Она носила отца мальчика под сердцем, а потом на руках, потом отбирала у него рогатку, ругала за открытое горло, а потом, когда он стал взрослым и делал свое большое мужское дело, она издали любовалась им... Да, я пойду сейчас к ней. Мальчик смотрит на меня исподлобья, обняв одной ру­кой свою мать.

Как я расскажу тебе обо всем этом, мальчик? Как я скажу тебе, чтобы ты не забывал о погонах, которые три года назад подарил тебе отец, чтобы ты берег кор­тик,- он не должен заржаветь у тебя! Я ухожу, но жди, мальчик, я расскажу тебе обо всем!..

1946.

И ВЕЧНЫЙ БОЙ...

И вечный бой.
Покой нам только снится.
Так Блок сказал.
Так я сказать бы мог.
(Арон Копштейн).

ЖЕЛЕЗНЫЕ НОГИ

Вчера мы были свидете­лями выдающегося достиже­ния советского спортсмена Александра Снежкова. Снеж­ков является первым, кто на дружеских спортивных играх молодежи и студен­тов получил две медали: зо­лотую - за диск и серебря­ную - за ядро.

Его победа окончательно убедила любителей спорта в том, что резервы Советского Союза неисчерпаемы. Она также доказала, что в наш век, когда спорт из развле­чения превратился в науку, успеха могут добиться толь­ко профессионалы. Возмож­ность посвятить жизнь спор­ту и не растрачивать силы на другие занятия ради за­работка позволила Снежкову создать новый стиль мета­ния диска.

Любого, кто присутствовал на стадионе, поразила та упругая спираль, в которую закручивается тело Снежко­ва. И неискушенному зри­телю непонятно, каким об­разом его вялая рука, сжи­мающая диск, выбрасы­вается в молниеносном рывке.

А сколько грации в этой расслабленности, переходя- щей в стремительность! До чего горда и строга его осанка в толчке! Но все это меркнет перед работой его ног.

И неудивительно - он не был бы выдающимся диско­болом, если бы природа не была благосклонна к нему: ибо, выражаясь фигурально, диск метают ногами.

Такие ноги появляются раз в столетие. И только им обязан этот высокий, широ­коплечий и сильный спорт­смен, которого толпа подхва­тила вчера на руки прямо с пьедестала почета и по­несла по стадиону.

ПРОЛОГ

Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора.
Сверкая в бумажном моем барахле.
Она поднимается спорить.
(Николай Тихонов).

Я положил газету на стол и усмехнулся. Не потому, что очерк показался мне развязным. Нет. И о других моих товарищах по команде писали подобное: здесь так принято - любят делать из всего сенсацию. А то, что меня перехвалили - это ерунда. Я знал себе цену - мне не только далеко до мирового рекорда, но даже и до всесоюзного.

Усмехнулся я из-за вывода, к которому пришел ав­тор очерка.

Наивный человек, если бы он знал все...

Назад Дальше