Костер на льду (повесть и рассказы) - Борис Порфирьев 7 стр.


Человек в пиджачке вскочил, потом сел обратно и закрыл глаза руками.

Из чемодана выпирали пачки денег. Меньшей купю­рой были красные тридцатки.

- Так, так... Значит, белье, книжки? А теперь что скажете?

Человек в пиджачке бросился на пол, стараясь об­хватить ноги Войткевича.

- Пожалейте! Не губите! Жить хотелось!

Чувствуя, что теряю самообладание, я шагнул к не­му и закричал, указывая за окно, где на плащ-палатке лежало тело Славика Горицветова:

- А ему жить не хотелось, сволочь? Не хотелось?!

Спандарян оборвал меня:

- Воентехник второго ранга! Прекратить истерику!

И вдруг Войткевич вскочил и тоже закричал:

- Этому мальчику жить не хотелось?! А всем тем, кого убили за эту неделю в Минводах, жить не хоте­лось?! Тебе своя шкура дороже Родины?! Взять!

Я вышел из вагона, шатаясь. В моей голове не укла­дывалось, что первым врагом, с которым я столкнулся на фронте, оказался русский. Я вспомнил уголовника, которого мы задержали в Алма-Ате. Эти люди всажи­вали нож в спину Родине; один шаг их отделял от фашистов.

Я взял лопату, отстранил бойца и стал копать мо­гилу для Славика Горицветова.

Когда его тело, завернутое в плащ-палатку, было засыпано землей, я достал пистолет и выпустил всю обойму в небо.

Потом я ушел в вагон и развязал вещевой мешок Славика. Среди нехитрых пожитков отыскал пачку пи­сем. Все они были от матери и от девушки. Письма ма­тери я передал Спандаряну. Любимую Славик называл Людмилкой. Она писала аккуратно два раза в неделю на протяжении трех месяцев, пока Славик обучался в лагерях. В бронепоезде он, конечно, не успел получить ни одного письма. Мне подумалось, что если бы все ее письма издать книжкой, это была бы настоящая повесть о любви. Повесть о моих сверстниках, так как разница в нашем возрасте не шла в счет. В предпоследнем пись­ме Людмилка писала, что не может простить себе по­следний вечер; сейчас она не только бы разрешила по­целовать себя,- она сама бы исцеловала его глаза, волосы, щеки... Я положил письма в бумажник рядом с неотосланным треугольничком Славика и его комсомоль­ским значком.

Ночью, как обычно, наш поезд покинул город и оста­новился в ущелье. Под утро нас разбудил грохот разор­вавшегося снаряда. Когда мы уходили под парами, сна­ряд разбил последнюю платформу. Осколком убило двух красноармейцев и старшину. Взрывная волна вышибла стекла пульмана. Мы ожидали, что теплушка с толом поднимет нас на воздух. Однако мы ушли и на этот раз. Снаряды точно ложились в лощину. Они перепахали ее вдоль и поперек. Когда рассвело, мы увидели искоре­женные рельсы. Извиваясь, они торчали из земли, слов­но земля простирала свои руки к небу.

А через день, двенадцатого августа, Спандарян полу­чил телеграмму, которая предписывала возвратить всех студентов военно-транспортного института для получе­ния диплома; таково было распоряжение Генштаба.

На первой же станции я запаковал письма и значок Славика в толстую оберточную бумагу и надписал адрес Людмилки. Несколько строк к ней дались труднее, чем через некоторое время дался мне диплом.

Глава третья

Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв - и лейтенант храпит.
И смерть опять проходит мимо.
(Семен Гудзенко).

Странно было чувствовать себя студентом после все­го, что я только что пережил. Мне не перед кем было облегчить свою душу - Костя еще строил дорогу где-то на севере, не то в Коми АССР, не то в Кировской об­ласти. Я просиживал над проектом ночи напролет и, в конце концов, так утомился, что засыпал за столом. Мама сама стала, как тень. Чтобы она не тратила на меня свой паек, я редко заходил к ней. Как я потом жалел об этом! Но так уж вышло, что в эти месяцы мы с ней почти не поговорили. Я откладывал наш разговор на последние дни, но перед моим отъездом в Москву, куда я должен был ехать за направлением, она просту­дилась и слегла в постель. Случись это в другое время, я бы остался подле нее всеми правдами и неправдами, но за месяц перед этим в институт вернулся Коська и уговорил меня ехать за направлением - были слухи, что нас отправят на фронт.

Коська приехал возмужавший и, я бы сказал, потол­стевший, и завел себе густые пшеничные усы, которые вместе с прической под бобрик делали его, по словам полковника, похожим на дореволюционного циркового борца. Многих удивило, как он за месяц справился с дипломным проектом, но он был у нас самым способ­ным, мой Коська, да и, как оказалось, он готовил свой проект во время практики, воспользовавшись помощью крупного специалиста, начальника строительства дороги, по чьему учебнику мы учились в свое время. Во время защиты, когда Коська впервые попал на глаза полков­нику, тот заявил, что, знай он раньше о Коськиных усах, он бы велел их сбрить, но сейчас Константин Сумерин, защитивший проект на отлично, стал самостоятельным человеком и, очевидно, звание инженер-капитана дает ему право носить не только усы, но и бороду. Коська сказал, что от бороды он отказывается. Вот тогда-то пол­ковник, пожимая ему руку, и заметил, что, конечно, чем­пиону института по классической борьбе лучше остаться похожим на борца-профессионала.

Итак, мы с Коськой решили ехать; он отдал мне сухой паек и деньги, и я все это оставил заболевшей маме.

В Москве наши надежды - попасть на фронт вме­сте - разлетелись вдребезги: Костю направили началь­ником строительства какой-то ветки, а я очутился под Ленинградом, где и получил письмо от соседки, в кото­ром она сообщила, что мама умерла в больнице от вос­паления легких.

Сейчас я с удивлением думаю, как я нашел в себе тогда силы работать - ведь мама была для меня самым близким человеком. Это произошло, очевидно, потому, что у меня не было времени для размышлений. Мы рабо­тали под ежедневным обстрелом. Немцы находились почти рядом, и хотя автомобильное шоссе, которое мы строили, не было открыто для прямой наводки, иногда плоды нашего труда уничтожал шквальный огонь. Мы ненавидели лютой ненавистью немецкий корректировщик, появлявшийся в ясном декабрьском небе. Мы стре­ляли по нему из всего, что могло стрелять. Даже из сво­его полуигрушечного пистолета я выпускал в него обой­му за обоймой. А самолет, как ни в чем не бывало, про­летал над нами и скрывался за обугленным лесом. Мы сулили зенитчикам, прибывшим к нам, всю водку и весь табак, которые получали. Однажды зенитчики подбили его, и мы на радостях дали салют, но обстрел на сле­дующий день повторился. Тогда к нам под вечер пришли прославленные "катюши", которых я до сих пор не ви­дал, и, развернувшись на подготовленном нами участке шоссе, послали свои снаряды за обугленный лес.

В ночном небе снаряды казались громадными расплав­ленными болванками. За лесом взметнулись взрыв за взрывом и заполыхало пламя. "Катюши" ушли так же быстро, как появились. Вскоре погасло зарево, и только мелкие холодные звезды сверкали над нами. Инженер-капитан Гольдман, который был старше меня на три года и поэтому сейчас замещал заболевшего майора, обрывая с черных усиков сосульки, посмотрел на ковшик Большой Медведицы и сказал:

- Ну, все в порядке. Теперь можно работать спо­койно.

Но через день нас снова обстреляли, и, неся вместе со мной на шинели раненого солдата, он говорил сквозь зубы:

- Догадываются, что важную дорогу строим. Хотят сорвать наше наступление... Ну, ничего, мы - упрямее. Скоро такие дела здесь развернутся - только держись!

Раздался пронзительный визг снаряда. Все вспых­нуло за нашей землянкой. Посыпалась наледь с обуглен­ных деревьев. Стараясь попасть в такт с шагами Гольдмана, я сказал удовлетворенно:

- Перелет.

Он ничего не ответил и, только когда, согнувшись, протискивался широкой спиной в дверь, поддержал меня:

- Да, брат, теперь будет легче. Согнали мы их с ог­невой позиции, как говорится... Без корректировщика они с нами ничего не сделают.

Расстегивая грязный полушубок, он прошел к дере­вянным нарам, где лежал больной майор, и сообщил ему, что из двенадцати снарядов лишь один разорвался близ шоссе.

Под утро к нам пришла санитарная "летучка". При­тормаживая, открыв дверцу, шофер оглушительно кричал:

- Не слышали? Вчера вечером передавали "В по­следний час"! Под Сталинградом наши армии перешли в наступление! Шесть пехотных дивизий разгромили и одну танковую! Тринадцать тысяч пленных! Че­тырнадцать тысяч убитых! Триста шестьдесят девять орудий!..

Мы столпились вокруг него; перебивая друг друга, расспрашивали о подробностях.

Несколькими минутами позже, в землянке, когда шофер, обжигаясь, отхлебывая из алюминиевого котел­ка чай, в третий раз пересказал нам сводку, Гольдман заговорил возбужденно:

- Что, господа союзники? Опередили мы вас с от­крытием второго фронта? Сами его открыли под Ста­линградом!- Взяв с нар мятую газету, тыча в нее паль­цем, продолжал:- Вот Эттли заявляет, что - в связи с успехами в Африке - они скоро превратят Средизем­ное море в трамплин для большого прыжка... Запоздали, господа!

Он обнял меня, потом подскочил к майору:

- Счастливый вы, попадете в Ленинград - радио будете слушать. А мы здесь отрезаны от всего мира.

Майор, поддерживаемый санитарами, виновато улыб­нулся.

На улице, скручивая цигарку, шофер сказал востор­женно:

- Ну и дорожку вы отгрохали! Видать, специа­листы своего дела. А она - надо думать - пригодится скоро.

- Пригодится, пригодится!- воскликнул Гольдман, поднося ему зажигалку.

Простившись с майором, проводив глазами раненых, поднял на меня взгляд, сказал задумчиво:

- А ведь шофер прав: пригодится скоро наша доро­га. Дойдет очередь и до нас. Будем рвать блокаду. Как, Снежков?

- Ударный кулак не зря под Ленинградом готовят. Говорят, на базе бывшей Невской оперативной группы новая армия создана.

- Стратег!- рассмеялся Гольдман,- Ну, за работу!

Работалось в этот день здорово.

А вечером, лежа на нарах, он говорил мне:

- Это начало больших дел. Разве сравнишь с тем, что союзники заняли Касабланку... Подумаешь, сдались несколько дивизий Роммеля. Наш размах похлеще. Слышал: тринадцать тысяч пленных и столько же уби­тых?.. Подумаешь, Касабланка, когда они в самые критические минуты для земного шара - выжидали.

А через два дня, когда - вопреки всем срокам - не­ожиданно приехал почтальон и привез газеты, радости нашей не было предела. Новости были ошеломляющими.

Число трофеев под Сталинградом невероятно возросло. Наши войска брали немецкую группировку в клещи... За несколько дней до этого освободили Орджоникидзе. Значит, будут перемены и на Северном Кавказе... Пере­довая "Правды" сообщала, что иностранные газеты выходят с заголовками: "Такие сражения определяют конец войн", "Триумф русских войск", "Подвиг Рос­сии - выше подвига Эллады, остановившей вар­варов".

Почтальон теперь приезжал каждый день. Мы уже привыкли к заголовку "В последний час", и когда его не было,- это казалось удивительным. Мы с огорчением говорили:

- А сегодня не было "В последний час"...

Трофеи под Сталинградом исчислялись астрономи­ческими числами, и они так часто менялись, что не было никакой возможности их запомнить.

Вечером, при свете коптилки, мы перечитывали га­зеты.

- Ты только подумай,- говорил я, захлебываясь:-• На Центральном фронте прорыв! Освобождены Ржев и Великие Луки.

- Да, потрясающе. А союзнички-то провыжидали... Слышал анекдот?.. Для войны нужны люди, вооружение и выдержка; англичане говорят: "Советский Союз дает людей, Америка - вооружение, а выдержки хватит у нас"... Вот и вся их помощь...

Затягиваясь едким дымом толстой самокрутки так, что затрещала и вспыхнула газета, сказал тихо, не пово­рачиваясь ко мне:

- Эх, Снежков, скорее бы все кончить, и - за рабо­ту. Чтоб не это временное шоссе строить, а настоящую железную дорогу...

- Да ты-то хоть успел построить,- сказал я ему, приподнимаясь,- а я пока только разрушал... Страшное это дело - разрушать... вместо того, чтобы строить. Был у нас на бронепоезде один пожилой солдат, Королев, каменщик-строитель, так он просто плакал, когда при­ходилось взрывать вокзал или водонапорную башню.

Гольдман загасил желтыми от табака пальцами самокрутку, повернулся ко мне:

- Вот разобьем фашистов и начнем строить... Эх, сколько будет работы!.. Знаешь, как эти руки после войны будут нужны? Нарасхват! - Он раскрыл ладо­ни - большущие, в ссадинах и коростах.

Потрескивали дрова в железной печурке, гудела ее раскалившаяся труба, завывала за дверью метель, пахло развешанными около печки портянками. Мы много ку­рили, стараясь перебить тяжелый запах. Встал солдат, посмотрел вокруг невидящими глазами и, подтягивая зеленые штаны, подошел к кадке с водой; было слышно, как он пьет большими глотками.

Сдувая пепел с цигарки, Гольдман задумчиво рас­сказывал мне о своей годовалой дочке.

- Никого так не хочу видеть, как ее. Ни жену, ни мать, ни брата.- говорил он, затягиваясь дымом.- Эх, скорее бы кончилась война...

Но Гольдману так и не суждено было увидеть свою дочь. Ему ничего не суждено было больше увидеть. Через несколько дней снаряд разорвался в кювете, и осколок ударил его в затылок. Когда я подбежал к нему, он был мертв. Он лежал, уткнувшись лицом в песок, перемешанный со снегом, намертво вцепившись пальцами в раскрытый планшет. Пока мы тащили его тело к землянке, снаряды разрывались один за другим. Они летели с воем, и мне казалось, что каждый из них направлен в меня.

Но обстрел неожиданно кончился, все облегченно вздохнули.

А утром снаряд рванул недалеко от меня, и я поте­рял сознание.

Очнулся я в землянке. Голова гудела, я не слышал, что мне говорила медсестра. Взгляд мой упал на правую руку. Она была забинтована. Потом я увидел, что на моей правой ноге разорвана штанина, а сквозь вату и бинт просачивается кровь. Алое пятно расплывалось у меня на глазах. А девушка, стараясь скрыть его, все бинтовала и бинтовала ногу.

Я закрыл глаза и сжал зубы.

Позже мне стало совсем плохо. Я несколько раз терял сознание. Когда я приходил в себя, сестра поила меня из чайника. Так прошла ночь. Утром мне предложили поесть, но меня мутило при одном виде пищи. Тогда девушка стала меня кормить маленькими дольками шо­колада. Съев несколько штук, я отказался от остальных и велел их дать раненым. Кроме меня, было ранено четыре человека. Особенно плохо себя чувствовал один немолодой солдат. Он все время стонал и не отпускал от себя сестру.

- Потерпи,- говорила она ему.- Скоро придет за вами "летучка". Тебя отвезут к врачу. Он сразу сделает так, что тебе будет легче.

Однако "летучка" пришла лишь на третий день. Шо­фер был знакомый. Он со страхом глядел на меня. Я вяло улыбнулся в ответ. Наконец, нас погрузили в ма­шину. Помню, что была ночь, и я не мог увидеть могилу Гольдмана. Шофер захлопнул дверцу, и мы помчались. Я усмехнулся, подумав, что неплохое шоссе я подгото­вил для своей эвакуации...

Мы ехали невероятно долго. Я не заметил, когда мы остановились, и вздрогнул, увидев над собой силуэт шофера.

- Жив ли, товарищ командир?- спросил он уча­стливо.

- Не задерживайся. Давай жми,- сказал я, и го­лос мне показался чужим.

- Сейчас приедем. Недалеко уж осталось,- произ­нес он извиняющимся тоном.

В полузабытьи я чувствовал, как машину бросает на ухабах, и подумал, что это уже не наша дорога. По­том машина снова остановилась, но нас почему-то дол­го не выносили. Я попытался повернуть голову к стеклу, чтобы увидеть, где мы остановились. Раздались мужские голоса, открылась дверца и кто-то забрался в машину. Их, видимо, было двое. Переговариваясь с теми, кто остался на улице, они начали снимать носилки. Когда они подходили ко мне, я различил в темноте их белые халаты. Я подумал, что это санитары. Они неловко на­щупали ручки моих носилок, а на самом выходе чуть не опрокинули их, и я выругался и закусил губу.

На улице было темно, только из открытой двери падала полоса света, и в этой полосе света я увидел санитаров, которые носили раненых из нашей машины. Как будто бы шел снег. Еще я увидел женщину в ши­нели с поднятым воротником, растрепанную, поеживав­шуюся от холода. Все это я успел рассмотреть, когда меня вытаскивали из машины.

Вскоре меня внесли в огромный зал, кажется, в ста­рую церковь. В зале было, наверно, больше ста чело­- век, и многие из них стонали, а сестры бегали между носилок с градусниками и уговаривали раненых. Я за­крыл глаза, чтобы не видеть всего этого, и не открыл их даже тогда, когда в изголовье у меня остановились лю­ди и заговорили обо мне. Это были женщины. Они го­ворили усталыми, равнодушными голосами. Одна из них вытащила из моего кармана документы в крови, и жен­щины наклонились надо мной, рассматривая, не ранен ли я, кроме руки и ноги, в грудь. Но мне не хотелось разговаривать, и я не сказал им, что это кровь, набе­жавшая с верхних носилок. Женщины читали мои доку­менты, потом кто-то поил меня из чайника, потом вновь меня везли куда-то...

Мне было плохо, я все это воспринимал как будто в полусне.

Глава четвертая

Наша воля делалась железной
С каждой новой битвой, с каждым днем.
Есть еще силенки. И болезни
Тоже одолеем и сомнем.
Я угрюмо зубы сжал до хруста.
Приказал себе перетерпеть.
Незачем, пожалуй, править труса.
Выбор небольшой: жизнь или смерть.
(Семен Гудзенко).

Когда сознание полностью вернулось ко мне, я по­нял, что мы все еще едем. Снова слева от меня было стекло, и я опять попытался взглянуть в него. Оказы­вается, ночь еще не кончилась. Это была самая длинная ночь в моей жизни. "Летучка" мчалась по ровной доро­ге, возможно, по асфальту. Рука и нога у меня перестали ныть, но я почувствовал, что страшно замерз. Грубый брезент носилок не спасал мою спину от холода. И когда мы, наконец, остановились, мне уже все было безраз­лично. Мои носилки вытащили из машины и поставили на снег. Вновь в свете, падающем из дверей, я увидел санитаров, которые носили раненых. Санитары были в полосатых пижамах,- очевидно, выздоравливающие. На улице все еще шел снег. Снежинки таяли на моем лице. Мне хотелось закрыться, но я не решался выта­щить руку из-под одеяла, так как знал, что стоит поше­велиться, как боль проснется и не даст мне покоя. Сей­час она притаилась где-то, и я стерег ее сон. Я совсем замерз, а снег все таял и таял на моем лице. Но созна­ние уже больше не покидало меня, и я приглядывался к окружающему. Мы находились около тяжелых резных дверей с большими медными кольцами вместо ручек. Стекла в дверях заменяла фанера. Каменные избитые ступеньки и асфальт перед ними были чисто подметены. Один из санитаров ступил на заснеженный газон, на котором стояли мои носилки, и предложил мне папи­росу. Я ничего не ответил ему и закрыл глаза. Я по- прежнему боялся спугнуть притаившуюся боль.

Назад Дальше