Потом меня понесли по каким-то лестницам. Было темно, и я лежал с закрытыми глазами. Но вдруг яркий свет заставил меня открыть их; когда я начал осматриваться, меня опустили на пол, в самых дверях. Вся комната была заставлена носилками. На деревянных диванах вдоль стен сидели раненые. Их было много. Я подумал, что до нас пришло несколько машин.
Комната была высокой, и потолок ее украшали лепные орнаменты и цветные пухленькие амурчики, порхающие по голубому небу. В простенках между высокими окнами, зашторенными синей бумагой, висели узкие зеркала в бронзовых рамах. Зеркал было много, так же как бронзы и красного бархата. Только все это давно закоптилось, растрескалось и облупилось. Керосиновые лампы отражались в зеркалах.
Маленькая старушка в грязном халате, натянутом на пальто, записывала раненых. У нее было усталое лицо. Такие же усталые, как и она, девушки сидели рядом с ней; видно было, что всех их подняли в середине ночи.
Мне было удобно и покойно лежать здесь и наблюдать за окружающим. Деревянные диваны постепенно начали освобождаться, зарегистрированные раненые выходили в дверь в противоположном конце приемного покоя. Только один парень сидел на стуле и разговаривал по телефону. Я сначала было решил, что это женщина, так как бинт на его голове принял за косынку. Парень, очевидно, разговаривал с девушкой. Я слышал, как он уговаривал ее прийти в госпиталь. К моему огорчению, старушка в халате не дала ему договорить, и парень, положив трубку, взял с полу... гитару! - и вышел из приемного покоя.
Мой взгляд продолжал скользить по комнате, остро видя самые различные детали, с тем чтобы тотчас же забыть о них.
Через некоторое время мое внимание привлек какой- то шум, и я оглянулся на двери, ведущие из приемного покоя. Парень с гитарой стоял в их проеме, пытаясь вырваться из рук немолодой медсестры. Она дергала его за гимнастерку, торчавшую из-под мехового жилета, и кричала:
- Молодой человек, отдайте огнестрельное оружие!
Не сумев справиться одновременно с ним и с пружиной тяжелых дверей, она на миг выпустила парня, и он, волоча ногу, бросился в приемный покой, ловко перешагивая через носилки. Разозленный, он остановился недалеко от меня и отрезал:
- Я не молодой человек, а гвардии старший сержант! И пистолета не отдам!
Все с любопытством наблюдали за ними.
Женщина беспомощно огляделась вокруг и, круто повернувшись, заявила:
- Мне не отдадите, так замполиту отдадите,- и скрылась за дверью.
- Выручайте, хлопцы,- сказал парень, обводя взглядом носилки. Гитару он держал за гриф.
Я подумал: "Если старушка не выдаст, мы спрячем пистолет". На девушек я надеялся.
- Быстро сюда,- сказал я, и он торопливо шагнул ко мне, припадая на правую ногу.- Есть бинт?
- Нет,- он растерянно похлопал себя по карманам.
- У кого есть?
Одна из девушек, покосившись на старушку, которой я боялся, сунула руку в карман халата и незаметно бросила на соседние носилки индивидуальный пакет. Еще мгновение, и он оказался у меня в руке. Я хотел сбросить одеяло, но не смог и сказал:
- Давай, прибинтовывай к бедру.
Парень положил гитару, склонился надо мной и стал неловко снимать с меня одеяло.
- Осторожно!- крикнул я на него.- Это все-таки нога, а не деревяшка!
- Ну, не сердись, потерпи,- сказал он.
- Да хватит! Не на рану же ты его хочешь класть?!
- Ну, потерпи, потерпи, дружок,- говорил хромой. Потом он поднялся с колен и из внутреннего кармана мехового жилета достал пистолет. Это был красивый трофейный пистолет, по-моему, бельгийской марки, с удобной, врастающей в ладонь, рукояткой. Когда хромой приложил его холодную металлическую поверхность к моей ноге, меня бросило в дрожь. Я снова крикнул:
- Балда! Нельзя осторожнее?
Он промолчал и начал прибинтовывать пистолет. Я не мог приподняться и увидеть, как выглядят мои ноги, но подумал, что я сейчас, очевидно, похож на мумию. Пока он бинтовал меня и закрывал одеялом, мне стало плохо и у меня закружилась голова. Рана пылала. "Вот если бы этот холодный пистолет приложить к ней",- подумал я.
- Ну, спасибо, дружок,- сказал хромой.
- Иди, иди. Потом будешь благодарить,- ответил я сердито.
В это время в дверях появилась давешняя медсестра; за ней шла молодая девушка. У нее были волосы цвета спелой соломы, смуглое лицо и ярко накрашенные губы. Но больше всего меня удивило ее шелковое платье - оно было из другого мира, казалось неправдоподобным рядом с гимнастерками и халатами сестренок.
- Здравствуйте, товарищи,- сказала она ледяным тоном, поглядев на нас через плечо.- Простите, Наталия Ивановна,- обратилась она к старушке за столом,- я вам чуть помешаю.- Она немного помолчала.- Кто здесь Шаромов?
- Я,- отозвался хромой, поднимая с пола гитару.
- Пойдемте со мной к комиссару.
- А что я у него не видал?
- Пониже на полтона, товарищ боец!
- Гвардии старший сержант,- поправил ее Шаромов.
Девушка взглянула в листочек бумаги, который держала в руках:
- Извините.
Шаромов посмотрел на меня и что-то хотел сказать. Девушка напомнила:
- Я вас жду.
Шаромов медленно перенес ногу через мои носилки, потом обернулся, запустил руку в карман мехового жилета, достал полную горсть орденов и медалей и положил их мне на одеяло:
- Похрани пока и это.
Девушка смотрела на него бесстрастными, холодными глазами:
- Ну?
Шаромов нащупал в кармане еще одну медаль. Она со звоном упала на те, что лежали на моем одеяле. Шаромов обернулся ко мне:
- Фамилия-то как?
Я назвался.
Он вскинул гитару на плечо, помахал мне рукой и пошел к дверям.
- Не туда,- строго сказала девушка. Она указала на вход и, дождавшись, когда он сделает несколько шагов, направилась следом. Она перешагнула через меня, словно я был мумией, а не мужчиной.
Тяжелая дверь закрылась за ней. Я взглянул на старушку, и мне показалось, что она усмехнулась вслед девушке.
Вскоре рана на ноге снова так заныла, что я уже ни о чем, кроме нее, не мог думать. Я был очень рад, когда меня, наконец, записали и, закутанного с головой новым мягким одеялом, понесли через двор. Холод прохватил мое тело насквозь. Меня снова несли по лестницам.
Когда сняли с моего лица одеяло, мы уже были в длинном коридоре. Молоденькая санитарка поднимала с окон маскировку. На улице начинало светать. По коридору шли двое раненых. Поравнявшись, они наклонились надо мной. Старший спросил:
- Откуда?
Я ответил.
- Земляки,- сказал он.
- Мы все земляки,- отозвался молодой.
Они прошли умываться.
В палате, куда меня принесли, никто уже не спал. Около новичков сидели раненые. Одна койка, слева, у самых дверей, была свободна. Палатная сестра и санитарка подхватили меня и положили в чистую постель. Раненые столпились подле койки. У большинства из них были серые, землистые лица; некоторые, очевидно, давно не брились. Кто-то протянул мне папиросы, но сестра зашумела:
- Опять в палате курить?
Ее стали уговаривать, чтобы для новенького, "тяжелого", она сделала исключение.
Мне протянули спичку к самому лицу. Табак был хороший, и я затянулся и высвободил здоровую руку из-под одеяла. Один из раненых, усатый, скуластый, поинтересовался, откуда я. Я ему ответил, и он спросил, как обстоят дела на "дороге жизни" и вообще. Говорят, что немцы ее здорово бомбят? Говорят, что нет никакой возможности перебросить сюда войска с "большой земли"? Что я слышал об этом? Я возразил, что все это ерунда, и рассказал о том, как по Ладоге переправляют грузы. А они вот здесь слышали совсем другое. Все это ерунда, повторил я, "дорога жизни" действует вовсю. Ну, а как на "большой земле"? На "большой земле" все в порядке, ответил я. Эх, скорее бы его отправили туда, сказал усатый. Что ему делать здесь с одной ногой? А там, все-таки, глядишь, принес бы какую-нибудь пользу; он токарь, в Нижнем Тагиле работал. Я сказал, что он еще попадет на родину и поработает. Да, он тоже так думает, вздохнул он; а то здесь долго ему не протянуть - того и гляди сыграет в ящик, как его сосед по койке вчера сыграл; голод и холод, на фронте все- таки лучше. Ничего, сказал я, только не надо унывать, сейчас по Ладоге день и ночь в Ленинград везут продовольствие. Все на фронт в первую очередь, вздохнул он, а сюда и не перепадает ничего...
- Брось ты ныть,- грубо оборвал его подошедший черноволосый парень.- Не хочешь ли ты, чтобы фронтовиков не кормили, а тебе всякие разносолы подавали?
Усатый сразу сгорбился и молча, придерживаясь за спинки кроватей, маленькими шажками запрыгал на одной ноге к своему месту.
Подошедший по-хозяйски уселся на мою койку и спросил деловито:
- А ты не моряк?
- Нет,- сказал я.- У меня политрук на бронепоезде был бывший моряк.
А в Таллине политрук не воевал, спросил он, не был ли он под Путролово? А под Ям-Ижорой или под Старым Паново? Я сказал, что, очевидно, он воевал на юге. Эх, жалко, сказал моряк. Оказывается, он воевал во всех тех местах, которые сейчас назвал, и все ждал, не появятся ли его однополчане. Славное было время, сказал моряк. Да уж нечего сказать, улыбнулся я, не дай бог, чтоб оно повторилось. А не было ли у меня дружков из подплава имени Кирова, с надеждой спросил он. Но и тут я вынужден был его огорчить.
- Ну, ничего,- сказал он.- Хоть ты и не моряк, а, видать, парень хороший.
- Да пока никто не обижался на меня,- улыбнулся я.
- Хочешь закурить?
- Спасибо. Только что угощали. Да и под подушкой у меня есть табак.
- Давай попробуем,- сказал он.- А я вот был в подплаве имени Кирова. Сейчас 55 армия, 72 дивизия
Он развернул сверток, в котором лежало мое имущество, и, увидев ордена, сделал вид, что ничуть не удивлен. Зато кто-то рядом ахнул.
Я заметил, что ордена не мои; просто мне их отдали на хранение.
В это время появилась сестра и сказала, что начинается обход. Санитарка торопливо прошла между коек, поправляя постели. И тут я вспомнил про пистолет.
Моряк помог мне разбинтовать ногу и сунул пистолет вместе с бинтом себе под халат. Это было сделано в самое время, так как в палату уже входили врачи.
- Кто новенькие?- спросил один из них - пожилой, опуская на глаза очки.
- Профессор, начальник отделения,- шепнула мне сестра.
Профессор наклонился надо мной и взял меня за подбородок:
- О, какой герой! Здоровяк. Видно, что не наш. Откуда?
Я ответил.
- Не люблю обманщиков,- сказал он.
- Я под Ленинградом недавно.
- Ну, это другой разговор. Носа не вешаешь?
- Не вешает,- ответил за меня моряк.
Профессор улыбнулся:
- Дружка нашел?
- Наш парень.
- Как фамилия? Снежков? Вот что, Снежков. Берите пример с нашего матроса - не унывайте. Помните: выздоровление в ваших руках. А то у нас есть тут такие, что из-под одеяла нос боятся высунуть. Правильно я говорю, Цыганков?- не оборачиваясь, спросил он моряка.
Потом он откинул мое одеяло, посмотрел повязки, велел сестре что-то записать и повернулся к соседней койке.
Вскоре все ушли в другую палату, и больше меня весь день не тревожили, только несколько раз подходила сестра и спрашивала о самочувствии.
Обстановка в палате нагоняла тоску. И даже бодрый тон Цыганкова, рассказывающего о жизни в госпитале, не в силах был ее заглушить. Да, жизнь здесь была незавидной. Я слушал его и смотрел на обшарпанные стены, под слоем копоти на которых с трудом угадывались зеленые лилии, на окна, наполовину забранные вместо стекол фанерой, на ржавую железную печку-буржуйку, стоящую посреди палаты. Но страшнее были голод и холод. И еще страшнее - апатия, которая охватывала некоторых больных.
- Обратил внимание,- сказал Цыганков, -с чего начал знакомство профессор?
Я кивнул головой.
- Вот это, по его мнению, лучшее лечение. Никакое, говорит, лекарство не способно поставить человека на ноги, если он сам этого не захочет. У него есть такие любимые слова: "Неунывающие всегда выздоравливают".
Я очень хотел не унывать, очень хотел выздороветь, но разговор с Цыганковым так утомил меня и так разболелась раненая нога, что я не вытерпел и закрыл глаза. Я слышал, как Цыганков осторожно поднялся, и обрадовался этому, но потом вспомнил о пистолете, который он после обхода положил мне под подушку, и попросил разыскать Шаромова. Цыганков обошел все отделение, но безрезультатно.
Сквозь сон я слышал, как он уговаривал кого-то пойти на поиски дров, но так и не уговорил и пошел один. Позже я проснулся от тепла, разлившегося по телу, и увидел почти докрасна раскалившуюся печку и почувствовал, что поверх одеяла прикрыт тюфяком. Оказывается, это меня накрыл Цыганков. Согревшись, я снова незаметно задремал.
Ночью я проснулся от боли в ноге. Раненые похрапывали и стонали во сне. Я долго лежал, стараясь успокоить боль, однако терпение покинуло меня, и я шепотом позвал дежурную сестру. Она привела докторшу, лица которой я не мог рассмотреть в трепетном свете коптилки, и мне на ощупь воткнули в здоровое предплечье шприц. Боль от укола была ничтожной в сравнении с тем, что делалось у меня в ноге. Неожиданно я начал погружаться в розовый туман и, чувствуя, что сейчас засну надолго, одеревеневшими губами еле вымолвил, чтобы отнесли лежащий на мне матрац хозяину. Я не слышал, что мне ответили, и вдруг поплыл меж ярких цветов, вообще меж чего-то яркого - голубого, красного, зеленого, в голове моей наплывали одна на другую какие-то очень радостные картины, сам я был невесомым, проваливался и взлетал куда-то и вообще так хорошо, до болезненности, мне никогда не было...
Наутро Цыганков объяснил мне, что это был пантопон.
- Не злоупотребляй,- сказал он.- А то превратишься в морфиниста. Это затягивает сильнее, чем водка.
Днем меня положили на высокий столик на резиновых шинах и отвезли в операционную.
Профессор склонился над моей ногой, потом мое лицо прикрыли марлей, раздавили над ним стекло, и, задыхаясь, я почувствовал, что умираю. Умирал я не постепенно, а в одно мгновенье. Все. Все кончилось для меня...
Когда я воскрес, я обнаружил себя на своей койке и почувствовал, что рука у меня загипсована. Рядом со мной сидела молоденькая сестра, что я не сразу определил из-за ее худобы и подглазиц, и слушала мой пульс. За ее спиной стояли Цыганков и Шаромов. Лица их сияли. В руках Шаромова была гитара.
- Здорово,- сказал он.- Привет!
- Ты как спящая красавица,- улыбнулся Цыганков.
- Ну, и болтал ты во сне всякую чушь,- сказал Шаромов. - Костю какого-то вспоминал.
- Я думал, это ты о нем,- кивнул Цыганков на Шаромова,- Разыскал его, привел к тебе. А он говорит, что его зовут Володей. Он оказался из одной дивизии со мной. Тоже бывший моряк. Да и музыкант к тому же. Послушаешь - он тебе нашу дивизионную песню споет.
- Пока ты спал, мы успели подружиться,- хлопнул его по плечу Шаромов.
- И он уже в нашей палате устроился.
- Да, пришлось нажать на педали. До замполита дошел. Тем более, что мы с ним старые знакомые, - подмигнул Шаромов и похлопал себя по бедру, где обычно висит кобура для пистолета.
От их бодрых голосов мне стало легко, и я заявил сестре, что все в порядке, можно около меня не дежурить. Когда она вышла, я достал из-под подушки сверток, но Шаромов сказал, чтобы я пока хранил его.
Нога у меня не болела, и вообще я чувствовал себя прекрасно, только очень хотелось есть. Это было странно, потому что меня подташнивало. Оказалось, что меня ждет обед - разогревается на печке. Порция показалась мне подозрительно большой, и я сказал об этом своим друзьям.
- Ешь, не разговаривай,- беспечно бросил Цыганков.- Мы тебе немножко от своего оставили. Когда очухаешься после наркоза, всегда рубать хочется.
- Ешь, ешь,- поддержал его Шаромов.- А я пока спою тебе песню. Воображай, что сидишь в ресторане:
В окопах, в ресторанах, портах Сходились наши тропы узкие... Как солнышко, надраен кортик. Нафабренные пики-усики... Любая, не боясь огласки, К нему в объятия упала бы... Ему Одесса строит глазки, Когда выходит он на палубу...
Я вслушивался в слова незнакомой мне песни.
Странно было слышать музыку в этой мрачной палате с окнами, забитыми фанерой, с закопченными стенами. Все казалось каким-то нереальным: и раненые, закрывшиеся до глаз одеялами и тюфяками, и лениво топящаяся печка, и грохот канонады за стенами госпиталя, и эта задумчивая мелодия...
Когда Цыганков вышел покурить, Шаромов отложил гитару, наклонился ко мне:
- Врет он, что я оставил тебе обед... Это он свой оставил, полностью. А я и не мог этого сделать, потому что обедал в первом отделении. Меня после обеда перевели к тебе... Ша! Идет.
Шаромов торопливо схватил гитару и запел, как ни в чем не бывало:
Парню как-то автомат Минные осколки поломали... Тут фашист к нему ползком. Он фашиста - кулаком... И фашиста поминай, как звали. Потому что легкая рука Была у молодого моряка- Поступь широка, Смелость велика, И к тому же легкая рука...
Я прежде не любил гитару и даже с чьих-то чужих слов называл ее мещанским инструментом, но обе эти песни, услышанные мною впервые, на всю жизнь запали мне в душу. Много позже я ловил себя на том, что пою их, не отдавая себе в этом отчета.
Не знаю, очевидно, не на всех раненых нашей палаты они так действовали, но мне они определенно скрашивали жизнь в течение долгих дней.
Шаромов особенно любил песню о парне, которому все удается, потому что у него легкая рука. В этой песне был куплет о девушке Ладе, полюбившей молодого моряка за его легкую руку, и Шаромов часто пел этот куплет, с нежностью произнося имя девушки, напоминавшее мне почему-то всякий раз о солнце. Как я узнал позже, Ладой звали его знакомую; он переписывался с ней вот уже несколько месяцев, после того, как получил от Лады маленькую посылочку - полотенце с петухами, вышитый кисет и прочие подобные вещи, которыми на фронте никогда не пользуются, но которые доставляют много радости. Это ей он звонил в приемном покое, когда я его из-за повязки на голове принял за женщину. Он показывал нам карточку Лады, и хотя девушка выглядела довольно обычно, мы с Цыганковым делали вид, что восхищаемся ею. В воскресенье, когда в госпиталь пускали родственников и друзей, она должна была к нему прийти.
Уже в субботу он начал к этому готовиться; отправляясь к парикмахерше в первое отделение, советовался с нами, не отпустить ли ему узенькие усики, какие носил Цыганков. Однако мы отговорили его от этого. С утра в воскресенье он еще раз выбрил и без того сверкающие щеки, достав бритву в соседней палате. Задолго до того часа, с которого разрешалось посещение раненых, спустился вниз, в раздевалку. К нашему удивлению, Лада пришла в палату одна, без него. Она в нерешительности остановилась в дверях, обведя всех нас взглядом, и спросила Шаромова.