Костер на льду (повесть и рассказы) - Борис Порфирьев 9 стр.


Цыганков со всех ног бросился в раздевалку, а Лада пока присела рядом со мной. Она была стройна, как лозинка, с темными глазами, с каштановыми волосами, подстриженными по-фронтовому, коротко, и выглядела совсем, как мальчишка. Видно было, что она чувство­вала себя неловко, придя на первую встречу к человеку, которого знала лишь по письмам и, к тому же, не заста­ла на месте, хотя была уверена, что он ждет ее. Я ста­рался показать, что не вижу ее замешательства, и из кожи лез вон, развлекая ее разговорами.

Сконфуженный Шаромов подошел к Ладе, волоча раненую ногу, и признался, что не узнал ее в разде­валке.

- Я знал, что вы красавица,- сказал он, держа ее руку в своих ладонях,- но не ожидал, что такая.

В его словах было столько неподдельного восхище­ния, что эта нелепая фраза вызвала у всех нас, и у Лады в том числе, смех. Неловкость сразу исчезла. Помогло еще и то, что Шаромов не увел ее к себе, а притащил две табуретки и вместе с Цыганковым уселся подле моей койки. Мы болтали о том, о сем, и я видел, что Лада чувствует себя с нами несвязанной. Она рассказала нам о своих подругах, с которыми работала в какой-то лабо­ратории. Ребята, в свою очередь, вспомнили несколько боевых эпизодов... И когда дежурная сестра сказала, что свидание окончено, мы все расстались друзьями.

Вечером, при свете коптилки, Шаромов прочитал нам несколько Ладиных писем. В них не было ни слова о любви, и лишь по намекам можно было догадаться, что Лада очень осторожно отвечает ему на его объясне­ния. "Все проходят раны поздно или рано, но любовь, мой милый, не проходит, нет..." - писала она ему в од­ном из писем. "В кармане маленьком моем есть карточ­ка твоя",- писала она в другом. Вообще она часто цитировала стихи, ее письма были обычными письмами десятиклассницы или первокурсницы, и я не удивился, когда Шаромов сказал, что до лаборатории Лада учи­лась в библиотечном институте... Мы проговорили весь вечер, и только потому, что дежурный врач прикрикнул на Шаромова с Цыганковым, они ушли от меня после отбоя. А я долго еще лежал, уставившись взглядом на черную широкую трубу, идущую изломанным коленом от печки к высокому итальянскому окну, и никак не мог согреться. Стараясь не обращать внимания на боль, думал о том, что вскоре смогу подняться и тогда мы отправимся за дровами, потому что вблизи госпиталя их уже не было, а сжигать плитки паркета, что делали до последнего времени, было просто безбожно. Прав Цыганков, что чуть не избил одного из раненых, застав его за разборкой пола... Еще самые разные мысли при­ходили мне в голову, но боль в ноге не утихала, и я, в конце концов, не вытерпел и позвал врача.

Очередной укол пантопона притупил мою боль, и я опять погрузился в мир розовых сновидений. Проснув­шись в середине ночи, я решил, что баста, хватит трево­жить санитарку, все равно рано или поздно я должен научиться вставать. Все эти дни мне было стыдно перед друзьями, ведь я был таким же, как и они, и ненавидел тех нытиков, которые боялись ледяной воды, отказыва­лись умываться и по каждому пустяку звали няню. Я уже днем не раз пытался сесть и опустить ноги на пол, но в моей голове начинал раскачиваться маятник, и я падал обратно на подушку. Сейчас я решил, что в тем­ноте мне это будет сделать лучше, так как я не вижу окружающей обстановки, и начал медленно подниматься.

Я уселся на постели. Маятник в моей голове осто­рожно качнулся. Я стиснул зубы и опустил ноги на пол. Маятник качнулся сильнее - раз, раз, раз!- вот он уже стучится в стенки черепной коробки. Боль хлынула к но­гам, даже к здоровой. Я посидел так, не разжимая зубов. Маятник качался все быстрее и быстрее, он гудел уже, как колокол. Я оперся на здоровую ногу, потом на­чал вставать. Боль была адской, но я верил, что пере­борю ее. Держась здоровой рукой за спинку кровати, я прыгнул два раза и потянулся к костылям соседа. И вдруг маятник закружился в моем черепе, раскручи­ваясь все сильнее и сильнее, стараясь пробиться нару­жу, и я почувствовал, что падаю, с грохотом увлекая за собой и костыли, и тумбочку, и табурет.

Когда я пришел в себя, то увидел над собой дежур­ного врача, с упреком рассматривающего при свете коптилки измятый гипс на моей руке.

А утром Шаромов, как ни в чем не бывало, привет­ствовал меня:

- Привет, ночной путешественник! Чего это ты не даешь нам спать?

Я ему ответил в том же духе:

- Здорово, морская свинка, воображающая себя морским волком. Просто у тебя бессонница, потому что мечты о Ладе не дают тебе уснуть.

Он схватил подушку и запустил в меня со словами:

- Будешь достоин, и тебя полюбит такая красавица, бессонный ты кролик.

Я видел, что он из всех сил старается показать мне, что ночью со мной ничего не случилось.

Стараясь скрыть выступившие на глазах слезы, я швырнул подушку в ее хозяина:

- Лови обратно, ты, образец находчивости. Конечно, после морской свинки - бессонный кролик звучит бле­стяще!

Цыганков не любил наши шутливые стычки. Оче­видно, он воспринимал их очень всерьез. Вот и сегодня, примеряя обмундирование, готовясь к отправке в часть, он старался урезонить нас:

- Да хватит вам ссориться! Можно сказать, послед­ние часы вместе, а вы опять бузу затеяли... Хватит тебе, Сашка. Ты не обижай Володьку...

- Слышишь, Сашок?- подмигнул мне Шаромов.- Я заступника нашел. Только жаль, что уходит сегодня.- И вдруг посерьезнел, вздохнул:- Эх, а скоро ли нас-то выпустят?

- Выпустят,- деловито успокоил его Цыганков.- Может, еще в мою часть попадете.

Я горько усмехнулся, взглянув на свою ногу, и тоже вздохнул...

После того, как мы распрощались с Цыганковым, меня вновь отвезли в операционную, и профессор, рав­нодушно взглянув на измятый гипс, занялся моей ногой.

Он раздраженно сопел, безжалостно тыча в глянце­вую набухшую синеву над коленом. Потом, подняв на лоб очки, сказал:

- Боюсь, что дела у тебя неважны, молодой че­ловек.

Я ждал.

- Ясно?.. Придется оттяпать твою ногу по щико­лотку.

Мое сердце взлетело вверх, потом опустилось, и я произнес, не узнавая своего голоса:

- Неужели ничего нельзя сделать?

- Что вам дороже? Жизнь или нога?- спросил он сердито.

Я молчал.

А он, сердясь еще больше, сказал:

- Гангрена - штука серьезная. Лучше лишиться ступни и ходить в ботинке, чем ждать, когда вот эти пятна поднимутся еще выше...- и, не закончив своих слов, крикнул на сестру:- Чего вы ждете? Снимайте гипс!

Я сказал:

- Я ни за что не дам ампутировать.

Профессор ничего не ответил. Он долго рассматри­вал мою ногу, иногда делал мне больно, сопел, склонив­шись надо мной, и, в конце концов, заявил:

- Подождем. Может, ты и выдюжишь. Пока у тебя организм не подорван. Постарайся компенсировать от­сутствие необходимого питания за счет бодрости,- и произнес, как заклинание, фразу, о которой мне говорил Цыганков:- Неунывающие всегда выздоравливают.

Я сказал:

- Обещаю вам не унывать, но вы сделайте все, что можно... Ведь я не только солдат, но и спортсмен. Мне без ноги никак нельзя.

Он грустно усмехнулся и бросил, направляясь к умы­вальнику:

- Не до жиру - быть бы живу... Какой уж тут спорт!

Намыливая руки, спросил через плечо:

- Чем ты занимался до войны?

- Я по профессии инженер... железнодорожник.

- Ну-у,- протянул он,- это тебе не помешает,- и, держа в одной руке полотенце, ткнул меня мокрым пальцем в нос и сказал:- Ты настоящий русский па­рень (вон у тебя какой нос) и все выдюжишь.

Возвратившись в палату, я спросил у Шаромова:

- Слушай, Володя, как ты расцениваешь мой нос?

- Самый римский. Устраивает тебя?

Я отрицательно покачал головой.

- Ну, греческий,- сказал Володя,- только так его можно назвать с большой натяжкой.

- А без натяжки?

- А без натяжки - нос хвастуна. Слишком уж час­то ты его задираешь.

- А ну-ка, достань зеркало, грубиян.

Рассматривая нос в зеркало, я пожал плечами. "Врет профессор. Никакого намека на то, чтобы он был кур­носым".

Днем все было прекрасно, потому что Володя не отходил от меня ни на шаг и отвлекал от черных мыслей, зато по ночам я не мог уснуть. Особенно тяжело было слушать стоны пожилого солдата, который лежал в про­тивоположном углу. Не знаю, в бреду или нет, но он все время просил отрезать ему руку, говоря, что он не в си­лах больше терпеть. За эти ночи я возненавидел его. Мне казалось, что я согласен вытерпеть любую боль, лишь бы мне пообещали сохранить ногу. Я доставал табак и скручивал себе папироску. Когда приходила де­журная сестра, прятал папироску под одеяло и делал вид, что сплю. Она подозрительно склонялась над ране­ными, но никак не могла подумать на меня, потому что я считался тяжело больным, и она была уверена, что после укола я всю ночь витаю в раю. Дождавшись, когда она уйдет, я садился на постели и вступал в единобор­ство с маятником, который сразу же начинал меня бить по стенкам черепа. Мое бессилие выжимало из глаз слезы. Неужели я слабее Цыганкова? Какой я к черту спортсмен, если не могу перебороть боль! Все возвра­щаются на фронт, а я валяюсь в госпитале, как самый никчемный человек.

Мысль о том, что я не вернусь на фронт, приводила меня в отчаяние. Хотя бы туда - на строительство до­роги! Майора нет, Гольдмана нет,- как я там нужен! Ясно, что и под Ленинградом скоро начнется наступле­ние; может быть, его и откладывают как раз потому, что не готовы дороги. Но тут я вспоминал о словах профес­сора, и отчаяние снова наваливалось на меня.

А днем в палате появлялся замполит, которого весь госпиталь звал комиссаром, и подливал масла в огонь: под Сталинградом - успехи, на Центральном - успехи, не за горами прорыв нашей блокады...

Однажды он пришел поздно, когда все, кроме меня, уже спали, и срывающимся от волнения голосом крик­нул:

- Подъем!

И когда перепуганные со сна раненые начали вска­кивать, комиссар, перекрывая металлический звон кро­ватных матрацев, сообщил торжественно:

- Только что передали по радио "В последний час"! Замкнуто кольцо северо-западнее Сталинграда, на участке Калач-Абганерово. Четверть миллиона немцев в кольце! Их пытаются снабжать продовольствием и боеприпасами с "юнкерсов", что при активности нашей авиации совершенно невозможно... Ожидайте, товарищи, прорыв блокады!

Лихорадочно заметались в моей голове мысли: се­годня второе декабря, я давал слово профессору... Бло­каду будут прорывать без меня... Неужели у меня не хватит сил, чтобы сохранить ногу?.. Хотя бы сохранить ногу... Сейчас уйдет комиссар, и я встану... Скорее бы он ушел...

Я чувствовал, как меня бьет дрожь.

Палата долго не могла утихнуть.

"Скорее засыпайте, скорее,- заклинал я соседей.- Только бы успеть до рассвета. Неужели я не осилю в единоборстве с маятником?"

В полнейшей тишине я осторожно опустил ноги на пол. И вдруг вздрогнул от Володиного голоса:

- Тебе чего?

Я ничего не ответил своему другу, боясь разжать зубы, которые, как мне казалось, вцепились в маятник и не давали ему качаться. Посидев так, я, наконец, ос­мелился и разжал их. Маятник сразу же начал колотиться. Володя прошлепал ко мне босиком по ледяному полу. Я понял, что перехитрю маятник, вступив с ним в борьбу уже с союзником в лице Володи.

- Поддержи меня за плечи, - сказал я.

Володя помог мне подняться и поставил меня на ногу. Мои зубы не выпускали маятника, а боль, при­лившая к раненой ноге, была мне не страшна.

Я постоял с закрытыми глазами, когда же открыл их, то увидел в Володиных руках костыли. Я примерил­ся к ним и, придерживаемый за плечи другом, сделал первый шаг. Мы молча дошли до Володиной койки, и я немного отдохнул на ней. Потом так же молча по­шли обратно.

В эту ночь не было наших обычных шуток. Володя священнодействовал, словно жрец, и я был рад этому, потому что боялся разжать зубы для ответа. Мы молча выкурили по папиросе.

Зато утром, увидев, как я раскачиваюсь на костылях, Володя сказал:

- Ну, как, новорожденный, мамина юбка тебе не требуется?

- Мне требуется третий костыль, чтобы запустить в этого наглеца, считающего себя моряком,- сказал я весело.

- То-то я не знал, чем сегодня топить печку,- рас­смеялся он.- Сожгу все костыли, чтобы не было повода попадать тебе под трибунал за убийство.

- Погоди, через день-два я закачу тебе нокаут по всем правилам.

В этот же день я сам прошел к умывальнику. Глядя, как я умываюсь, Володя начал смеяться надо мной:

- А водичку тебе подогреть не надо?

- Иди ты, знаешь, куда?

- Знаю. В баню, в русскую довоенную баню, где сколько угодно горячей воды, чтобы можно было при­нести тебе хоть одну шаечку.

Я брызнул в него из-под крана.

- Расточитель,- рассмеялся он.- Что бы ты делал месяц назад, когда, как говорят, не работал водопро­вод?.. Маменькин ты сынок, смотри, как умываются моряки!

Он снял рубашку и начал плескать ледяную воду на грудь, похлопывая себя ладонями и крякая от хо­лода.

- Вот уж, действительно,- сказал я,- Видно, что кроме воды ты ничего не испытывал, морской волк. А знаешь ли ты, как умываются спортсмены?

Я отогнул лист картона в окне и захватил пригоршню снега.

Лицо Володи стало серьезным:

- Не сходи с ума. Запросто простудишься. Ты же столько лежал.

Я рассмеялся. За первой пригоршней последовали вторая и третья.

- А теперь разотри меня полотенцем! Да покрепче! А то я, действительно, еще не могу обойтись без мами­ной помощи.

После завтрака я осторожно откинул одеяло и вни­мательно осмотрел кожу на ноге выше гипсовой повязки. Темно-синий глянцевый цвет ее мне не понравился, но Володя, заметив это, успокоил меня:

- У меня так же было, но - видишь - все прошло. И у тебя не будут ампутировать.

Для меня было новостью, что он знает о намерении профессора расправиться с моей ногой.

- Брось,- сказал он еще раз.- Не журись.

И только сейчас я подумал, что был эгоистом, заня­тым самим собой, и ни разу не поинтересовался Воло­диной судьбой. Ходит и ходит парень, волоча ногу, так будто ему и положено. А ведь буквально несколько дней назад я слышал, как он уговаривал лечащего врача прописать ему массаж, который, как он предполагал, будет полезен. Ему все время казалось, что врачи в его лечении положились лишь на силу его организма и время.

Он согласен был вынести любую операцию, прини­мать любые процедуры, лишь бы скорее возвратиться на фронт... А я, жалкий человек, был занят лишь самим собой...

- Ничего, Володя, все будет хорошо. Вылечат. Еще и к прорыву блокады успеешь.

- Ты так считаешь?- с надеждой спросил он.- Я тоже не верю профессору - грозится, что при первой возможности на "большую землю" отправит. А я - раз­ведчик, пойми. Что я там буду делать? Мое дело вот,- он похлопал по подушке, под которой я по-прежнему хранил его пистолет, задумался. Потом, словно очнув­шись, попросил:- Дай-ка мне его.

И, взяв, любовно гладя его холодные грани, загово­рил взволнованно:

- Хотели отобрать! Говорят, не положено в госпи­тале... А ты жди, когда тебе новый выдадут, да еще такой попадет, который из-за каждой песчинки заеда­ет.- Он помолчал, взвешивая пистолет в руке. После долгой паузы признался:- В конце концов, дело не в этом... Ты пойми, Сашок, пока эта пушка при мне - я чувствую, что попаду на фронт... Это, как бы сказать... символ, что ли... Держу сейчас его в руках и знаю: скоро поработаю в тылу у фрицев!

Это был, пожалуй, единственный случай, когда Во­лодя разоткровенничался. Даже когда в следующее воскресенье Лада расспрашивала его о ноге, он произ­нес небрежно:

- Все в порядке, мы еще с тобой попляшем на тор­жественном вечере в честь прорыва блокады... Можно мне помечтать? Это будет так: командир дивизии на­граждает меня увольнительной в Ленинград; я при всех орденах и в новенькой форме являюсь к тебе в лабораторию...

- Не скромничай,- рассмеялась Лада.- Если уж мечтать, так по-настоящему. Командир дивизии пред­ставляет тебя к очередному ордену и направляет в Смольный, где - на торжественном заседании - должны его вручить. Ты заходишь за мной, я тебя жду в довоенном платье, сшитом для школьного бала...

- И мы идем с тобой, а у меня расстегнут ворот гимнастерки - сверкает тельняшка...

- И тебя не останавливают патрули,- шутливо съязвила Лада.

- И меня не останавливают патрули, наоборот, от­дают честь бойцу подплава,- продолжал серьезно Во­лодя.

Они так увлеклись, что забыли обо мне... Что ж, они имели на это право.

А что ждет меня - об этом мне откровенно сказал профессор...

Выражение моего лица было, наверное, настолько безнадежным, что Володя прикусил губу, а затем, как ни в чем не бывало, спросил:

- А ты чего надулся? Помечтай вместе с нами, - и, видя, что я молчу, обратился к Ладе сокрушенно:- Сашка расстраивается, что блокаду без него прорвут. Чудак! С блокадой покончат, так Берлин тебе оставят... Скажи еще спасибо профессору, что ногу обещает со­хранить.

А Лада, переведя взгляд с Володи на меня, всплес­нула руками, вспомнила:

- Мальчики! Заговорили вы меня! Ведь медали утверждены! За оборону городов-героев. И наша там стоит первой. Она будет сверкать, как золото, а ленточ­ка у нее будет, как молоденькая травка... Свеженькая, свеженькая травка... А на ней - Адмиралтейство... Знаете, оно какое?

- Знаем,- самодовольно сказал Володя.

- Нет,- покачал я головой.

Лада всплеснула руками:

- Саша! Да оно, как... золото... а колонны белые... И все как бы в полете... Золотой шпиль в небе... На фо­не заката... А рядом Нева, гранитные набережные...

Она поставила ноги на перекладину табуретки, натя­нула халат на колени и, обхватив их руками, раскачи­ваясь, продолжала задумчиво:

- Вы не знаете, какой наш город и как я его люб­лю... А сейчас идешь по Невскому, и серые фасады, нарисованные на фанере... А фанера раскололась - и там пустота... А на Аничковом мосту нет коней... Ходишь по городу, а они под тобой,- в земле...

Мне показалось, что у нее на глазах выступили слёзы.

Когда она ушла, Володя закурил и, забыв протянуть мне спичку, заявил хмуро:

- Все равно уйду на фронт.

Я вздохнул. Он словно очнулся и, улыбнувшись ви­новато, сказал:

- У тебя дело сложнее. Но ничего, и ты своего добьешься. Брось грустить!

А наутро мы снова занялись зарядкой и обтиранием снегом. Когда на подоконнике снега не было, Володя выходил на улицу и приносил его полную куртку. Од­нажды я решил, что и мне настала пора спуститься по лестнице, и, поддерживаемый другом, выполз за стены госпиталя. Стоял ясный февральский день. Небо было по-весеннему голубым. Серенькие воробьи хохлились на проводах. Мимо, по чуть припорошенному асфальту, промчалась машина. В кузове ее сидели девушки в ши­нелях. Володя не растерялся и запустил вдогонку снеж­ком. В тот момент, когда я не успел еще растереться полотенцем, выскочила разгневанная сестра из соседнего отделения и напустилась на нас. Нам стоило больших трудов ее уговорить, а на следующий день путь на улицу нам был заказан. Соседи по палате, которые до этого с удивлением наблюдали из-под одеяла за нашими ожив­ленными физиономиями и с недоверием поглядывали на багровые от растирания плечи, долго злорадствовали над нами. Володя предложил обратиться за поддержкой к начальству.

Назад Дальше