А он ещё с ними по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку "Корна" – добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.
Мосол говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку старшему сержанту, своему командиру Усану Енгалычеву, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносил разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью.
Она, по всей видимости, не очень тяготилась положением солдатки: после ее писем Усан всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставившись в одну точку перед собой.
В это время его лучше было не заводить – можно схлопотать по шее, или, как говорят, спровоцировать неуставные отношения.
– Что, не веришь, что ли? – свесилась к Метелкину стриженая ежиком белесая голова. – Спроси Усана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это уже Енгалычеву.
Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.
Тема, затронутая Витей, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела.
Каждый старается показать себя знатоком, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о той дате.
И теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали в Иване шок, полный паралич.
Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим языком, рассеченным надвое…
В голубых сумерках белая косыночка с черной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза.
Безыскусная, еще подростковая поросль, не выбритая в строчку, как это делают более опытные, до мурашек пугала и притягивала одновременно.
Так пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда ты стоишь на крыше, тянешься к самому краешку и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, ты вот-вот сорвешься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не можешь отползти от провала, не можешь отвести глаз.
Ужас и страсть смешались в этом чувстве, гибельном и сладостном. Да, гибельном и сладостном…
Будка киномеханика на втором этаже солдатского клуба была хоть и тесной, но довольно благоустроенной.
Федя Газгольдер из далекого сибирского села Горелые Чурки, совершенный кержак по натуре, ухватистый – "цоп-цобе, все себе", – основательно обустроил свое рабочее место.
Выброшенный бесхозный диван из офицерского городка он приспособил под себя, прикрыв его одеялом из колючей и прочной, как проволока, шерсти. Два стула с затейливыми резными спинками, правда, у одного из них ножки не было вовсе, а вместо нее была приделана простая деревяшка, у второго стула не было сидения, его заменял старый солдатский бушлат, свернутый в скатку.
Если бы не два проекционных аппарата, похожих на перевернутые вверх колесами ржавые велосипеды, эта комната выглядела бы совсем по-домашнему.
Несмотря ни на что, Федя был близким товарищем рядовому Метелкину, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие, с которыми ты сошелся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства.
А это уже почти что брат по крови.
Солдатский клуб располагался на краю города в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зеленой и скользкой, похожей на лягушечью кожу.
Может, это был платан или бук – Метелкин не знал.
Такие деревья у них в средней полосе не встречались: огромные, развесистые, с тяжелыми, в две ладони, листами и причудливо вывихнутыми, узловатыми ветками.
В этом парке Иван Метелкин был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договоренности старшины и комбата после того, как он однажды в курилке осмелился покритиковать действия своих командиров.
Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями все вокруг, даже бетонный, времен Вермахта, плац, мешая строевым занятиям. Кому-то из командиров пришло в голову обрезать сучья и верхушки зеленых братьев, тем самым укоротив обвал листопада.
Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь старшины Петрухи.
Заступаясь за деревья, рядовой Метелкин несдержанно выражался в адрес командиров за это варварство, за что старшина, вызвав его на доверительную беседу, закрепил за бойцом уборку всего парка, где располагался дивизионный клуб.
Работа проверялась с пристрастием, и бойцу приходилось часто использовать личное время для наведения "марафета" на территории за пределами части.
Одна отрада – можно было спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить туда ввиду отсутствия немецких марок не имело смысла, но иногда можно было позволить себе купить стограммовый шкалик хлебной водки и втихую побаловаться по русскому обычаю.
Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, солдат Метелкин решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку.
Иван знал, что за связь с местными жителями можно было попасть и под трибунал, или в лучшем случае отправиться служить куда-нибудь, где "Макар телят не пасет".
Христя, или Кристина, как Иван ее называл, немецкая школьница, проживала напротив солдатской санчасти, где Метелкину одно время пришлось отлеживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.
Попасть в санчасть – мечта каждого солдата.
Вот и рядовому Метелкину подфартило! Вот и он сидит без надзора и пускает зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры, чтобы полить ящик с цветами.
Цветы были необыкновенные – мохнатые, как шмели, и желтые, как русский подсолнух. Они вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки.
Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и с улыбкой посмотрела в сторону боевого солдата, сидящего на подоконнике второго этажа казарменного здания за неприступной чугунной оградой расположения воинской части.
Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика.
Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стыдясь своей сладостной наготы.
Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по лицу и рукам солдата весело запрыгало теплое солнечное пятнышко.
Молчаливый разговор имел продолжение.
Теперь каждое утро солнечный зайчик играл в ее комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту.
Разговаривать и кричать через улицу боец не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне "шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?", да еще под страхом запрета своих командиров.
Однажды пятнышко света выхватило надпись на тетрадном листочке, где печатными буквами Кириллицей было выведено "Христя".
Вот теперь все понятно – ее зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.
Ее коротко стриженые соломенные волосы открывали маленькие розовые ушки, в которых при каждом проблеске зайчика вспыхивали зеленым кошачьим глазом граненые стеклышки уже модных в то время клипс.
Волосы были тяжелыми и жесткими, и при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу.
Юная немка была типичной представительницей своей нации. Светлые брови и ресницы, еще не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, широкий подбородок и нос были явно германского происхождения.
Девушек с такими лицами у себя на родине редко повстречаешь, и Метелкин не представлял её рядом с какой-нибудь своей, оставленной на родине знакомой.
Разве что Марина, из-за которой Иван с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от его откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу.
Призывник Метелкин был настолько пьян, что не сумел ее тогда как следует успокоить.
Но та Марина, как и большинство русских чернозёмного края, настолько перемешанной крови, что славянские черты в ней едва проступали сквозь смуглость кожи.
Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.
В девочке, играющей с Иваном в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали.
А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей его за продолжительный срок службы.
Увольнений солдатам по причине секретной службы впереди пограничных застав не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.
Христя, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на солдата, знаками спрашивала, как зовут.
Конечно, ни бумаги, ни карандаша здесь, в санчасти, не было, и солдат, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырек с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить свое имя. Буквы получились кривые, но достаточно четкие, чтобы разобрать написанное.
Вывесив полотнище в раскрытое окно, Иван провел рукой по надписи, показывая: вот он я!
Кристина сразу же согласно закивала головой.
Потом буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтеки.
Наверное, в квартире напротив никого кроме Кристины не было, и немочка, покружив перед Иваном на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстегивать свой яркий лифчик, но это ей сразу никак не удавалось.
Нетерпение было на пределе, и советский боец стал показывать жестами своё желание помочь ей.
Она весело закивала головой, продолжая терзать за своей спиной непослушную застежку.
– Ты чего тут руками крутишь, как мельница, а?.. – рявкнул в дверях старший лейтенант медслужбы, начальник санчасти, мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и к Метелкину он сегодня утром отнесся более чем внимательно, согласившись продлить его пребывание на постельном режиме.
Метелкин, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке смирно – одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.
– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперед. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные вещи и бегом в казарму! Может, еще к обеду успеешь, сачок!
Солдат с огорчением взглянул на теперь уже опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. "А немочка хороша! Хороша", – глядя себе под ноги, бормотал он.
На обед Иван, конечно, опоздал.
Старшина обрадовано хлопнул его по плечу:
– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодежью города намечается по линии "Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуриш". Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шанцевый инструмент в руки, и на уборку. Через КПП тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул Метелкину в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на "губу". Понял?
– Так точно, товарищ старшина!
– Ты чего, не обедал, что ли? – взгляд Метелкина на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери, сколько влезет. Да, а что это у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастерке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида.
Этот пластик обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля: протер влажным носовым платком – и все, воротничок снова как накрахмаленный.
Старшина резко, чуть не перерезав жесткой полоской Ивану шею, оторвал пластик.
Оставалось сказать только армейское "Есть!", насыпать в карман сухарей и, повернувшись по уставу, спешно уйти, не раздражая и не соблазняя старшину на дальнейшие уставные действия.
И то, и другое, и третье Метелкин сделал быстро и четко, и выскочил из каптерки.
Встреча советских солдат, стоящих впереди пограничных застав на страже социалистического лагеря, конечно, состоялась, но не там, где предполагал старшина.
Общество советско-немецкой дружбы организовало такую желанную для бойцов встречу в местном немецком клубе на Карл Маркс штрассе.
Улицу с таким названием можно было встретить в любом поселке Союза. Иван и сам проживал в своих Бондарях на такой улице.
Самым волнующим, о чем сослуживцы еще долго вспоминали, был буфет на втором этаже.
Внизу, в фойе располагался танцевальный зал с небольшим дощатым подиумом эстрады, а все остальное – на втором этаже: библиотека, кинозал, столики в уголочке и небольшая стойка буфета, где можно было выпить чего-нибудь, но закусок, как и в Союзе, не полагалось. Пей и вытирайся рукавом.
Солдат собрали в гулком кинозале.
Из представительной молодежи города были только девочки, в большинстве своем школьного возраста, верткие и раскованные. Немки постарше с воинами-освободителями для встречи не были готовы, а молодцы со стрижеными затылками здесь были не к месту.
Все это: и обстановка клуба, и девочки, и буфет, где можно запросто выпить порцию водки (махонький наперсточек, залитый толстым стеклом таким образом, что капелька водки в нем выглядит вполне объемисто), и стены, расписанные под Пикассо, – было так непохоже на то, что называется Домом Культуры где-нибудь в Лысых Горах или Тихой Балке, где лузгают семечки, матерятся и греются от самокруток.
Солдаты поначалу даже не знали, куда себя деть, и организованной кучей сгрудились возле своего старшины в дальнем углу, пока организатор вечера, молодой немец в русской косоворотке, гостеприимным жестом не позвал всех на второй этаж в кинозал.
Официальная часть, как всегда, была длинной и скучной. Сначала говорил немец, переводчик переводил его на русский, и девочки в зале хлопали в ладошки. Затем говорил замполит части, и переводчик переводил его на немецкий – тогда хлопали солдаты.
Потом крутили кино – "Броненосец Потемкин".
Иван все это время клевал носом, отдыхая после караульной службы, и очнулся только тогда, когда задвигались стулья и затопали по восковому паркету сначала "цок-цок-цок!" – туфельки, потом "топ-топ-топ!" – армейские сапоги.
Старшина, замполит и командир сразу юркнули с немцем за сцену.
Командир части, оглянувшись, еще успел погрозить пальцем солдатам, мол, я вас знаю, чтобы ни-ни, тихо было!
Купив в буфете по пачке дешевых сигарет "Казино" (не курить же здесь солдатскую махру!), Иван с Витей Мослом, усевшись за столик, покуривали, обсуждая, что им здесь делать дальше. Пятнадцать марок, полученных накануне, жгли карман – небольшие деньги, но на них можно было хорошо выпить, и Метелкин с бывшим рыбаком-помором решили заказать себе по паре "дупельков" – так, для разминки.
"Дупелек" – это двойная порция, налитая в один стаканчик, тот самый наперсток.
От "дупелька" немцу хорошо, а русскому – как слону дробина.
Буфетчик, или бармен по-ихнему, удивленно округлял глаза, наливая сразу двойные порции:
– О, Зовьет зольдат! Гуд! Гуд! Руссиш культуриш!
– Ну, а хуйлиш! – смеются они с другом, опрокидывая "дупельки" и затягиваясь сушеной соломой "Казино".
Отцов-командиров не видно. Они тоже где-то рядом "культуриш" делают.
Дурной пример заразителен.
Глядя на товарищей, к стойке потянулись и другие. Даже Усан – и тот не устоял, забыв предписание Корана, и быстро, один за другим, опустил в себя те же "дупельки".
Усан, оправдываясь, позже говорил, что Коран запрещает пить вино, а о водке там ничего не сказано.
Ребята, у кого кончились марки, потянулись вниз, где уже гремела музыка и разогревались немецкие девочки.
Ивану с Витей спешить было некуда – Витю уже разжаловали, а Метелкина разжаловать невозможно. За всю свою службу он не заработал даже лычек ефрейтора.
Пока оставались деньги, они сидели за столиком.
Один, да и другой "дупелёк" на русских "профессионалов" не подействовали, пришлось повторять еще и еще раз.
Теперь стало не то чтобы хорошо, но уже – как раз, и друзья по широкой чугунной со спящими львами лестнице спустились вниз – себя показать и на других посмотреть.
Где-то рядом, по ту сторону берлинской стены, в американской зоне, несколько лет назад служил солдатом король рока, гениальный Элвис, и сюда уже проникла "тлетворная зараза буржуазного Запада".
Немецкие девочки-школьницы такое выделывали под саксофон и гитару, что если бы в Союзе кто-то позволил себе подобное, наверняка попал бы в ближайшее отделение милиции за хулиганские действия. Пятнадцать суток ему гарантированы.
Советские солдаты такое выделывать были неспособны, да еще в сапогах и тесном, как броня, кителе.
Два друга были еще не в той степени опьянения, чтобы, облапив порхающую бабочку, душить ее в объятьях, и ребята решили "накатить" еще по одному "дупельку", а уж потом в своих говнодавах из толстой яловой кожи, кованых железом, подергаться под чужую непривычную музыку с какой-нибудь немчуркой.
Под гармошку можно и так обойтись, а под этот громыхающий, как состав по рельсам, рок, да еще по чудному приседать и вихляться… Нет, надо определенно "накатить"!
Они с Витей уже направились к лестнице, как вдруг Ивана кто-то тихо потянул за рукав. Иван недовольно оглянулся.
Перед ним, расцветая улыбкой, стояла та девочка из окна, что напротив санчасти, та самая Кристина, с которой Иван так увлеченно играл в солнечные зайчики.
Теперь она выглядела совсем как девушка Гретхен, в национальной клетчатой юбочке и ослепительно белой блузке. На шее у нее, на манер советских пионеров, был повязан галстук, но только голубого цвета.
Друг Ивана Метелкина – помор, механик-водитель ракетной установки, разжалованный в рядовые сержант Витя Мосол – так и застыл с недоумением на своем рябоватом лице архангельского мужика.
Вот будет в казарме разговоров! Вроде и морда, как сапог, а, поди ж ты, немчуре понравился! В особый отдел надо настучать, вот так – тук-тук!
Но на Витю такой поклёп возводить не надо. Не стучал Витя Мосол на Ивана. Точно не стучал.