Крутые мужики на дороге не валяются - Катрин Панколь 9 стр.


Она перевоплощается в итальянскую комедиантку. Поднимает локти и, глядя поверх букета, произносит: "Prego signor… Ti voglio bene. Molto bene. Moltissimo". Он сам ее научил.

И снова отец не шелохнулся.

Она забеспокоилась. Что-то не так, иначе Он давно бы уже подыграл ей, зааплодировал и, подхватив на руки, понес прочь. Прощай, честная компания! Прощайте, братик и Недобрый взгляд! Нам пора! Сердцу не прикажешь! До новых встреч! И, покатываясь со смеху, они бы гордо удалились вдвоем.

Кривляться дальше она не в силах. Выпрямившись во весь рост и приставив палец к подбородку, она молча вопрошает: "Так ты возьмешь меня с собой? Возьмешь?"

Она хочет услышать ответ. Немедленно.

Ты возьмешь меня с собой?

Он зарывается лицом в подол ее платья, прижимается к ее коленям, бормочет невнятные нежности. Она легонько взъерошивает Ему волосы. Почему Он плачет, сейчас они уедут вместе, машина уже ждет, Он похитит ее, карета подана.

Он качает головой.

Это невозможно.

Она останется с Недобрым взглядом. Таковы правила.

Правила…

Но Он будет ее навещать. Часто-часто. У Него есть право на посещения.

Посещения…

У нее дрожат губы, но, совладав с собой, она замирает. Если она сейчас зарыдает, Он не вынесет этого и сразу уйдет.

Когда? Когда Он придет? Когда будет первое посещение?

Скоро.

Уже скоро…

Он медленно, медленно выпускает ее из объятий. Она чувствует, что Его уносит течением. Его руки скользят по ее платью, Он едва касается его кончиками пальцев, не касается вовсе. Отец уходит навсегда, хотя и пытается убедить ее в обратном. В горле застывает комок, но она сдерживается, не дает слезам выплеснуться наружу. Не стоит лишать себя последнего шанса. Вдруг Он в последний момент передумает.

Поймет, какая она чудесная.

Поймет, что такую замечательную, чуткую, очаровательную девочку нельзя бросать на произвол судьбы.

Она через силу улыбается, и это Его успокаивает. Он радуется, что дочь воспринимает ситуацию по-взрослому, что она такая разумная. Одарив ее улыбкой, Он признается, что поначалу боялся, как она отреагирует, не закатит ли сцену. Их и так на Его долю выпало немало. Он перевидал столько дамских истерик, что хватит на всю оставшуюся жизнь. Но теперь можно не волноваться: она оказалась на высоте, Его доченька, Его любовь, Его принцесса. Он встает, отряхивает штаны, поправляет волосы и звонко целует ее в щеку, благодаря за чуткость и понимание. "Мы с тобой одной крови, ты и я, одной породы".

Потом она молча смотрела, как Он уходит.

Затем огляделась. Голова по-прежнему кружилась, отчего вся комната казалась клетчатой. Она судорожно вцепилась в желто-зеленое платье, горя желанием разорвать его, искромсать на мелкие кусочки. Любимое платье подвело ее - не помогло удержать отца.

Она швырнула платье на пол, пиная ногами, затолкала под шкаф, завернулась в плед и легла. Лежала не шевелясь, не издавая ни звука. Все вокруг казалось нереальным. Она потрогала подушку, одеяло, покрывало…

Все вдруг стало белым, лишилось цвета: простыни, картинки на стенах, письменный стол, плюшевый тигренок, деревья за окном, двор и даже небо. Все побелело.

Выцвело.

Она села, зажала подушку между колен.

Это невозможно. Он вернется. Здесь какая-то ошибка. Он всегда возвращался.

В первое же посещение Он передумает и решит остаться…

Надо спросить у мамы, когда Он придет.

Мама сидела в гостиной с братиком.

Гостиная была белой, и мама с братиком - тоже.

Они сидели каждый в своем углу и думали каждый о своем, молчали, не двигались. Со стороны могло бы показаться, что они абсолютно спокойны. Оба вслушивались в тишину. Взгляд матери блуждал по комнате, словно пытаясь привыкнуть к новому порядку вещей. Он уже не способен был метать молнии. Печальный, удивленный, почти испуганный, он словно не знал, на чем остановиться, рассеянно перебегал с торшера на диван, потом на проигрыватель. Братик смотрел под ноги. Он решил больше ни о чем не спрашивать.

И мать, и братик были белы и неподвижны.

Ей подумалось, что отец ушел, не вынеся всей этой белизны.

Эта белизна была невыносима.

И все-таки Он вернется. Не сможет жить без нее.

Непременно вернется.

Ему будет слишком ее не хватать.

Она уселась между матерью и братиком в побелевшей гостиной и стала ждать.

Он приходил раз в две недели, по воскресеньям. Так было предписано.

В эти дни мать старательно купала их, наряжала, причесывала и даже душила за ушком, приговаривая: "Пусть он видит, как хорошо я за вами слежу, какие вы у меня ухоженные. Пусть видит!" После всех этих процедур она сажала детей на скамеечку в прихожей и велела сидеть смирно, пока Он не позвонит.

Раздавались два коротких звонка. Дзынь-дзынь, а вот и я. И, спрыгнув со скамейки, они уходили вместе с отцом. Сначала шли в ресторан. Ели салат из кислой капусты, запеканку с мясом и гигантские эклеры на десерт. Потом отправлялись в кинотеатр на Авеню де л’Опера смотреть мультфильмы про птичку и кота. Или в ботанический сад. Они катались на электрических машинках, сосали леденцы на палочках, жевали сахарную вату. Если позволяла погода, брали напрокат лодочку и плыли по Булонскому озеру. Отец разрешал им грести. Программа почти не менялась, и это их устраивало. Братик с сестричкой с двух сторон брали отца за руки и крепко держали. И в кино, и в саду ни на минуту не отпускали его рук. Рассказывали Ему последние новости: про себя, про школу, про то, что в классе у братика поселился ручной голубь, а у сестрички сменился учитель математики…

Было очень важно вспомнить все, потому что приходил Он раз в две недели, и, упустив какую-нибудь деталь, дети должны были ждать следующего раза, рискуя за этот долгий промежуток все позабыть. Они боялись, что оборвется последняя нить между ними и отцом.

Установленный порядок посещений таил в себе опасность. И девочка сразу это поняла. Нужно быть начеку, а то вдруг Он уйдет окончательно, сотрется из памяти, обернется белым привидением. По воскресеньям нельзя расслабляться, отвлекаться на мелочи, на похождения птички и кота, на братика, забрызгавшего озерной водой отцовский костюм, на липких зеленых петушков, на машинку, застрявшую в углу площадки. Иногда она возвращалась домой грустной и беспокойной.

Она не позволяла себе терять драгоценное время. Ловила Его ласковые взгляды и нежные слова.

Их диалог обрывался на целых две недели.

До очередного воскресенья.

А бывало и по-другому. Мать по обыкновению купала и наряжала их, причесывала, душила за ушком и, довольная результатом, наказывала сидеть смирно. Говорила, что на них приятно смотреть, не дети, а загляденье, чистенькие и послушные. Он придет и увидит, что она прекрасно без него справляется.

Братик с сестричкой сидели на скамье в прихожей, свесив ноги в пустоту, слегка подавшись вперед, в сторону двери. Вот сейчас раздастся звонок и сразу второй. Динь-динь. Они сидели нарядные, причесанные. Аромат туалетной воды постепенно выветривался. А они все ждали.

Ждали.

Они старались не смотреть друг другу в глаза, боясь прочесть в них тот же ставший привычным страх. Пытались думать о другом, забыть, что такое уже случалось, но ничего не могли с собой поделать, и с раннего утра их волновало только это. Они не смели поделиться с матерью своими опасениями. Недобрый взгляд отмывал им уши и коленки, пролезал между пальцами ног и забирался под ногти, тер мочалкой, зубной щеткой, полотенцем, орудовал расческой.

Он придет, повторяли они про себя, обязательно придет, повторяли, не глядя друг другу в глаза.

Братик ерзал на скамейке.

Сестричка приглаживала юбку, поправляла косички.

Они ждали.

Мать ходила взад-вперед, говорила со вздохом: "Какой стыд!"

Они ждали.

Наступал вечер.

Мать приказывала им раздеваться.

Братик молча слезал со скамейки.

Весь побелевший.

Девочка закрывалась на ключ, горько рыдала и с искаженным от злости лицом кидала подушки об стену.

На следующее утро раздавался телефонный звонок. Мать кричала на Него в трубку. Сестричка тоже кричала. Братик отказывался подходить к телефону.

В следующее посещение Он являлся вовремя, приносил подарки, просил прощения, ласкал их. Заказывал вдвое больше эклеров и ледяных эскимо и вдвое дольше катал их на электрических машинках.

А потом наступало новое воскресенье, и, сидя на скамеечке в прихожей, они нервничали и боялись. Их сердца бешено колотились. Страх владел ими без остатка. Они старались не касаться друг друга, чтобы скрыть бешеное биение сердец. Они ждали.

В одно такое воскресенье отец сообщил им, что снова женится.

У Него скоро будет ребенок.

Еще один.

С тех пор они отказывались с Ним встречаться. Не хотели видеть ни Его, ни новую жену, ни другого ребенка.

Больше не ждали Его на скамейке в прихожей.

Не ходили с Ним гулять по воскресеньям.

Не следовали предписанию.

Не принимали Его подарков.

Не читали писем Его жены.

Не смотрели фотографии ребенка, который делал первые шаги на дорожке, бегущей вдоль моря.

Его нового сына.

Братик сказал, что больше не желает знать отца.

А сестричка решила Ему отомстить. В присутствии братика и Недоброго взгляда она объявила отцу войну.

Так просто Он не отделается.

~~~

Пианист склоняет голову набок и живописно колдует над клавишами, руками и плечами изображая вдохновенную игру. Вид у него дурацкий. Алан, добросовестно изучив винную карту, заказывает бутылку бордо. Говорит, что его букет бесподобен, что это вино рождается от лозы, растущей особым образом: один ее корень расположен на солнечной стороне, а другой - на тенистой или что-то вроде того. Пробуя вино, Алан как-то странно кривит рот. Со стороны кажется, будто у него нервный тик или вывих челюсти. Помощник сомелье застыл в почтительном ожидании. Наконец лицо Алана расплывается в блаженной улыбке, и вино разливается по бокалам:

- Enjoy you wine.

С этими словами помощник ставит бутылку на маленький круглый столик.

Официант приносит крабов. Soft shell crabs.

- Enjoy your meal, - говорит он, широко улыбаясь.

- Это удивительно вкусно, вот увидишь, - обещает Алан. - Таких крабов подают только в Америке. Их ловят в тот момент, когда они только-только скинули панцирь и еще не успели нарастить новый. Они плещутся у подножия скал, совершенно голые. Это особое искусство - правильно выбрать время ловли. Новый панцирь образуется очень быстро.

Я смотрю на голого краба, и на глаза наворачиваются слезы. Краб - замечательная зверушка. В детстве мы с братом очень интересовались жизнью крабов. Тото приподнимал тяжелые камни, а я всматривалась в песок, стараясь не упустить шустрого зверя. Поймав краба, мы строили ему замок и, вооружившись книгой о ракообразных, наблюдали за ним. Во-первых, у крабов есть сердце. Когда краб встречает крабу, его сердце бешено колотится. Во-вторых, у них голубая кровь. И наконец, у крабов присутствует мозг. Краб - это вам не букашка. Настоящий краб не позволит так просто себя изловить и съесть, будет отбиваться при помощи острых щупальцев, а этот беззащитный краб, совершенно голый… ну не могу я его обидеть.

Пианист барабанит по клавишам, наигрывает очередную дебильную песенку. Алан ритмично жует, восклицая: "Какой сочный! И главное, усилий не требуется, не приходится долго возиться, чтобы добраться до тельца. Таких крабов можно есть целиком, даже на тарелке ничего не остается…"

- Тебе нравится? - интересуется он.

- Трудно сказать, - мямлю я и, елозя крабом по тарелке, пытаюсь прикрыть его салатным листом и ломтиком сладкой репы.

Я вдруг вспоминаю про свой мизинец, такой же беззащитный, как этот несчастный краб, которого я уже ни за что не смогу съесть. Чтобы не обидеть Алана, я старательно поддерживаю беседу, задаю уместные вопросы, показываю, что он мне интересен. Спрашиваю, чем он занимается. Выясняется, что сфера его деятельности - импорт и экспорт. В частности, он закупает во Франции колготки, а потом продает их в Штатах, недорогие колготки, для супермаркетов. Тема колготок мне очень близка. Они у меня все время ползут, постоянно приходится в срочном порядке покупать новые. Я живо интересуюсь спецификой колготочного бизнеса. Алан рассказывает, что доволен своей работой, что она весьма прибыльна. Если повезет, можно заработать двадцать штук за полдня. В офисе он не расстается с телефонной трубкой, все решается по телефону - ни минуты покоя! Зато он сам себе хозяин. Ни от кого не зависит. Может, скажем, в любую минуту уехать в Мэн покататься на яхте. Работать на себя приятнее всего. Компании со сложной иерархической структурой - не для него. В этом я с ним солидарна.

Алан в свою очередь спрашивает, чем занимаюсь я. Ничем. Мне что, не нравится работать? В принципе нравится. А почему я сижу без дела?

Мне снова хочется пуститься в откровения, рассказать, как папочка полтора года умирал в больнице. Но, представив себе Его, я передумываю. К чему выставлять свои страдания напоказ, выворачивать душу наизнанку перед первым встречным? Я принимаюсь нести всякую чушь и прихожу в ужас, слушая саму себя. Мой монолог чудовищно нелеп, в частности, я поведала Алану, что вдохновение не купишь, что писательство - ремесло неблагодарное, и еще нечто невразумительное о силе литературного слова и безграничном одиночестве пишущего. Бред собачий! Мне стало стыдно. Так стыдно, что я внутренне заткнула уши, лишь бы не слышать собственных слов.

Я поплыла прочь.

В теплую больничную палату.

К папиному изголовью.

Он ни на что не жалуется. Решил сражаться с болезнью. Мой отец не мнит себя героем. Маленькие дети, например, думают, что будут жить вечно. Вот и Он, обычный среднестатистический француз, уверовал в собственное бессмертие. Он листает каталог службы социального обеспечения, подыскивает санаторий, где можно пройти курс химиотерапии за счет страховки. Разрабатывает хитроумные планы, оригинальные стратегии, надеясь таким образом прижать врага. Отцу удается кое-что отыграть у смерти. Доктор Мудар дал Ему два месяца, а Он продержался целых полтора года. За три недели до смерти Он зовет нас с братом в ресторан и на запачканной томатным соусом скатерти рисует костюм, который собирается сшить себе после выписки. Старые костюмы Ему не годятся, стали слишком велики.

Он становится душой больничной компании, знакомится с соседями по этажу. На Новый год заказывает сотерн и гусиную печенку. Пялится на медсестер. Рассуждает, у которой из них лучше задница. Говорит санитарке, перестилающей постель:

- О, мадемуазель, любовь - это прекрасно…

- Да будет вам, - отвечает девушка. - Любовь - это отвратительно.

- Главное - заниматься ею умеючи, мадемуазель, - парирует Он.

По вечерам у Его постели собираются стажерки. Делятся своими проблемами, рабочими и очень личными. Он слушает, со всей серьезностью перебирая четки. Отец вдруг снова поверил, как в детстве.

Он не желает слез.

Только вина и цветов.

Он каждый день бреется, все так же часто меняет пижамы. Слушает радио. Читает газеты. Разгадывает кроссворды. От него по-прежнему пахнет туалетной водой.

Ему противны больные, которые постоянно ноют, отказываются от пищи, ругают сестер. Папочка, напротив, считает сестер великими труженицами. И это при том, что платят им смешные деньги! Иногда я вдруг понимаю, что Он знает все. Порой Он походя замечает, что смерть - это не страшно, что Ему не о чем жалеть. Он свое пожил. Те, кто всю жизнь экономил, ничего себе не позволял, им, конечно, должно быть обидно. То ли дело - Он. Мой папочка все время выписывает чеки. В пользу детского дома. Для брата белокурой медсестры, бедного начинающего музыканта. Малоподвижной левой рукой Он выводит некое подобие подписи. Кажется, Он решил при жизни потратить все свои деньги, всю свою скромную пенсию. Сидя рядом с Ним в белой больничной палате, я не грущу. Держу Его за руку, причесываю, брею, подстригаю ногти. Больше никто у меня Его не отнимет. Со всеми женами Он успел развестись. Третья жена даже слышать о Нем не хочет, да и Он не горит желанием с ней общаться. Однажды она позвонила-таки узнать, как Он себя чувствует, а отец бросил трубку. Сказал, что не нуждается в ее жалости. Она не стала настаивать, а справилась о Его здоровье, оказывается, только потому, что христианке следует поступать по совести, хотя их совместная жизнь была просто мукой, и душа ее перед Господом чиста. Он пожимает плечами. Отхлебывает красненького. Цедит сквозь зубы: "Ее душа… Ее жопа… Ее Господь… Ее пенсия…"

Мама тоже к Нему не приходит. Ее обида с годами так и не улеглась. Я умоляю ее навестить отца, последний раз, перед смертью. "Он до сих пор во сне произносит твое имя", - говорю я. "Нет, - отвечает она. - Я и так немало от него натерпелась. Никогда не забуду этих унижений. Он сломал мне жизнь. Отнял у меня лучшие годы".

Так мы и остались с папочкой вдвоем. И меня это вполне устраивало.

Иногда Он вдруг начинал говорить громко-громко, и голос его звенел по всему этажу, разносился по коридорам, где ходят больные в тапочках и халатах. Он кричал, будто желая доказать самому себе, что еще жив:

- Дочка!

- Папочка! - с той же силой отзывалась я.

Слова эхом отдавались по всему зданию. Это нас успокаивало. Когда я была маленькой, Он говорил: "Дочка", и я сразу чувствовала себя сильной. Я не хочу, чтобы моя дочка мыла посуду и натирала полы! Моя дочка - королева. Моя дочка лучше всех в классе. Моя дочка будет всем кружить головы. Вы видели, какая у меня дочка?..

Иногда Он говорит, что такая жизнь ему осточертела, что Он хочет погулять, и, сбросив одеяло, пытается подняться, но неизменно падает. Приходится звать на помощь сестер, потому что одной мне не под силу поднять это исхудавшее стодевяностосантиметровое тело, которое все еще жадно держится за жизнь. Мы укладываем Его обратно. Отец морщится, говорит, что все кончено. Он не способен даже выйти на улицу, жизнь не имеет смысла.

Потом начинает вспоминать:

- Помнишь, дочка, каких официанточек я снимал после ужина…

Синие глаза сияют, огромные губы расплываются в улыбке. Одну за другой Он извлекает из памяти приятные сцены, словно с закрытыми глазами срезает сладости с натянутой веревки…

Сидя рядом, я готова все Ему простить.

Назад Дальше