Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle - Макс Фриш


Творчество Макса Фриша (1911–1991), швейцарского прозаика и драматурга, одного из крупнейших писателей XX века, отмечено ярким, иногда вызывающим экспериментаторством и почти всегда трагично. Не исключение и предлагаемый читателю роман, впервые переведенный на русский язык. Его герой, художник Райнхарт, - человек, не признающий компромиссов ни в творчестве, ни в любви, - узнает тайну своего рождения, пытается убить отца и в конце концов проникается идеей прекратить свой никчемный род. Но добился ли он цели, совершив самоубийство?..

На русском языке роман издается впервые.

Содержание:

  • I. Хинкельман, или Интермеццо 1

  • II. Турандот, или Тоска по силе 6

  • III. J’adore ce qui me brûle, или Открытие 19

  • IV. Антон, служитель, или Реальная жизнь 33

  • Примечания 43

Макс Фриш
Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle

I. Хинкельман, или Интермеццо

Ее звали Ивонной; имя это в ее родном городке, расположенном в центре страны, казалось вполне обычным, в нем не слышалось ничего авантюрного или ошеломляющего, хотя такие эпитеты со временем могла бы заслужить ее жизнь. Ивонна происходила из буржуазной, как принято говорить, приличной, во всяком случае - состоятельной, семьи; отец ее был старого купеческого рода, к унаследованным от своих энергичных предков предприятиям, пользующимся солидной репутацией, он добавил еще несколько фабричных труб, приобретенных благодаря браку по расчету. В городке, где дымили эти трубы, он правил как настоящий король, к которому испытывали если не ненависть, то почтительный страх… Так было, по крайней мере, в лучшие времена; позднее, когда судьба повернулась к его фабрикам иной стороной, он проявил себя человеком, вполне способным к переменам, а когда и эта его способность не помогла, перебрался в другие места - как и подобает потомственному предпринимателю, всегда готовому отправиться туда, где его ожидает удача.

Так они оказались в Греции.

Ивонна так и осталась единственным ребенком в семье. Еще в те времена, когда она верила в аиста, Ивонна знала, что была нежеланным ребенком, что такое случается. Она ощущала это каждый раз, когда мать ее причесывала. Она существовала назло родителям. Так и получилось, что упрямство ей на роду написано! Девочка была некрасивая, тощая - такой осталась на всю жизнь, - с высоким, совершенно чрезмерным лбом. Вот этот лоб мать никак не хотела ей простить. Даже в самые нежные годы, когда детям еще не приходит в голову спрашивать о себе, Ивонна выслушивала от матери, до чего она уродлива - мать-то была красавицей, - и это звучало не столько упреком, сколько печальным выражением родительского сочувствия. Причесывали девочку всегда так, чтобы волосы прикрывали, насколько возможно, ее отвратительный лоб, причем каждый раз на новый манер. Мамочка прикладывала к этому прямо-таки невероятные усилия, проявляя подлинное самопожертвование, нередко вызывавшее удивление и восхищение - мамочкой. Надо сказать, что и волосы, которыми Ивонна осчастливила окружающих, красотой не блистали, и расчесывать их приходилось не иначе как с отвращением. Став уже девушкой, Ивонна была все такой же плоской как доска, как спереди, так и сзади. Отец, чье внимание как-то привлекли к сему обстоятельству, не мог удержаться от того, чтобы в дальнейшем не подмечать это при каждом удобном случае, когда дочь появлялась в саду и - тем более - когда выходила на пляж. Ей говорили прямо: "Посмотри на других девушек!" Однако на балах она пользовалась несомненным и совершенно необъяснимым успехом (хотя и не придавала этому значения), так же как за званым чаем, когда к матери приходили гости, или во время беседы в любом обществе - оказалось, она притягивала людей одной только манерой слушать. Ивонна это знала. Впрочем, как ни укладывай волосы, чрезмерный лоб оставался при ней, как и скрывавшийся под сменявшими друг друга прическами страх - перед этим лбом, перед будущим, перед тем, что когда-нибудь она сама может стать матерью…

Замуж она вышла в двадцать один год.

В двадцать пять - как раз в то лето, когда муж на пару недель уехал из Афин, - она поняла, что ждет ребенка.

На то время и пришлась ее первая встреча с Райнхартом. Вечером в загородном доме отца Ивонны собралась летняя компания. По темному саду среди сухо шелестевших пальм блуждал ветер, долетавший со стороны погружавшегося в ночь, невидимого моря. Собрались земляки, подавали бутерброды, вино, пиво - светски-прохладный вечер, отрада после раскаленного дня. Порой из гавани долетал пароходный гудок - хриплый вой, живший где-то далеко за шумом непринужденной застольной беседы, а то слышался стук пустой цистерны или крик осла. Дом стоял на отшибе, других строений поблизости не было - только ровная, пустынная линия горизонта, выше - зеленоватое светлое пространство неба, низкий Млечный Путь над черепичной кровлей и черными пятнами пиний.

Ивонна, она же фрау Хинкельман, надела светлое, почти белое платье; наверху, у тонкой шеи, оно было закрытым, отчего она выглядела иногда как врач, иногда как жрица, а то и как танцовщица - всякий раз по-иному. Молодая женщина самых завидных лет, она казалась неприметной и довольно хрупкой, при этом бледное лицо Ивонны то светилось, то выдавало тревогу или мучительное беспокойство, точно она жила в постоянной опасности и такое существование стоило ей непрерывного и большого напряжения. Ей была присуща манера поглядывать на людей таким образом, что те переставали сознавать, о чем же они, в сущности, говорят, и часто сбивались, заводили речь совсем о другом… Молодой человек в белых льняных брюках, которого Ивонна в тот вечер взяла под свое покровительство, поскольку он оказался в незнакомом обществе и чувствовал себя в какой-то степени неприкаянным, принадлежал к числу немногих, кого беседа с ней не приводила в замешательство: игнорируя ее взгляд, да и прочее общество, он без умолку рассказывал о своих странствиях, а больше всего - о греческих пейзажах, которые до той поры представлял себе совершенно иначе. Ивонна долго со вниманием его слушала.

- Поразительно, - сказала она вдруг, - насколько ваши рассказы выдают в вас художника, каждое слово.

Но он не был художником!

- Ну так вы им еще станете, - заявила Ивонна.

Он отказался в это поверить.

- А я уверена.

Он усмехнулся немного саркастически. Они стояли у черного рояля, в одной руке он держал чашку тонкого фарфора, в другой - тарелку с бутербродами. С едой он обращался, надо признать, довольно неумело и к тому же оказался единственным мужчиной не в черном, потому что был вдали от дома и пригласили его в последнюю минуту - все же молодой соотечественник, пусть и совершенно незнакомый. Все остальные, по большей части с сигарами в зубах, стояли в зале, сидели на низких подоконниках, а кое-кто уже вышел в ночной сад, где можно было прохаживаться между стеклянно-бледными агавами, которые топорщились там-сям в лунном свете.

Когда молодой человек спросил, не художница ли сама Ивонна, она чуть не прыснула чаем. А он, по-юношески неуверенный и уже потому настойчивый, как раз из-за ее смеха не унимался и пытался угадать, предполагая в ней то скульптора, то врача…

Ивонна только посмеивалась.

- Черт возьми! - воскликнул он. - Так кто же вы?

- Я? - ответила Ивонна. Она улыбнулась и поставила чашку. - Да мне двадцать пять лет… Я замужем…

Ее брови приподнялись, а молодой человек взглянул на нее так, словно она сказала что-то печальное. Когда же Ивонна, в свою очередь, обратила на него свой взгляд, он, похоже, совсем не старался отвести глаза. Странный разговор приключился у них подле черного рояля; время от времени к ним, словно мотылек на свет, подлетал танцор и кланялся чужеземным манером, на что Ивонна отвечала, мол, она, к сожалению, слишком устала, и тоже кланялась. "Спасибо!" - говорил танцор. "Не стоит благодарности, сударь!"

- Мне то и дело говорят, что я загадка. Какой с этого толк! Все дело в том, что ни у кого не хватает мужества, никто не стремится по-настоящему понять другого, а ведь я говорю все как есть: мне двадцать пять, я замужем. Что к этому добавить? Я много путешествовала, еще ребенком. И разумеется, ничему не училась, во всяком случае, по-настоящему. Я всегда была дурехой - во всем, что ни делала, - и наверняка такой и останусь.

Она курила и за мгновение, пока стряхивала пепел, старела на несколько лет. Она молчала, и все остальное - голоса, музыка, танцы на ночной террасе - оказывалось далеко-далеко, за пределами слышимости. Как бы там ни было, а это был первый человек, спросивший ее, кто же она.

- Вы первый, - сказала Ивонна, - кто со мной не спорит… Мужчины так тщеславны! Едва вообразят, что их кто-то понимает, а уже не могут перенести, что это всего лишь простоватая дуреха, чувствуют себя оскорбленными, если им об этом сказать, - произнесла она с саркастической улыбкой. - Все начинают твердить, будто я умна, одарена талантами, - и все потому, что я превосхожу их, хотя вовсе к этому не стремлюсь, уж вы мне поверьте. Это так смешно - быть незаурядной женщиной, но вместе с тем и весьма утомительно. А что в результате? И потом, Боже мой, одна и та же песня - дескать, у меня не женский характер. Все потому, что я им не по зубам, что настоящие мужчины просто перевелись… - А потом она все разрушила, воскликнув со смехом: - Радуйтесь, что вы не женщина!

Как можно было заключить по его молчанию, молодой человек прежде никогда не размышлял о подобных вещах, однако, похоже, всерьез задумался, стоит ли радоваться, что он не родился женщиной.

- Оставайтесь молодым! - сказала Ивонна. - Или примите яд, пока не поздно. Я хочу сказать, что у вас есть талант. Не надо смеяться, не надо ломаться. Положим, пока вы ничего не добились, я знаю. А может быть, ничего и не добьетесь. Так много всего на свете, столь многое возможно, Боже мой, и так мало свершается!.. - А потом она добавила: - Идемте! Нас ждут.

Легко, словно не было никого жизнерадостнее ее на свете - такой она старалась выглядеть на людях, - Ивонна протянула ему руку, он проводил ее в сад. По пути она представляла своего собеседника как молодого соотечественника, путешествующего по Греции, и называла его имя - Райнхарт. Райнхарта совершенно обескуражило, что Ивонна запросто величала его художником, и разозлило, что она возомнила себя пророчицей. В саду почтенные гости уютно расположились за столиками, покуривая и посмеиваясь в самом приятном расположении духа, в то время как молодые пары медленно, словно блуждая во сне, танцевали среди остролистых агав. Над цветными фонариками, украшавшими каждый столик, вились комары и кружили ночные бабочки. Слуга разносил мороженое, сигареты, вино и пиво. В промежутках между лихими шлягерами, которые наигрывал оркестр, с дальних полей доносился надтреснутый сухой звон цикад, порой - собачий лай, крик осла у цистерны с водой или - этот звук ухо Райнхарта выделяло особо - низкий гудок входящего в гавань судна. Если отрешиться от болтовни и смеха, да и от ночного безмолвия, скрытого за этими болтовней и смехом, то была удивительная безбрежная и наполненная звуками ночь…

На следующий день Райнхарт продолжил свой путь.

Хинкельмана, ее мужа, в тот вечер не было: молодой ученый, он работал на раскопках, на островах, где часто оставался на всю неделю. О его научном даровании уже поговаривали в то время, когда состоялось их знакомство с Ивонной. Повсюду его встречали с необычайным уважением, хотя люди, в большинстве своем не слишком образованные торговцы, жившие отнюдь не в древние времена, а в современной греческой столице и мало разбиравшиеся в том, насколько важное, можно сказать - решающее, значение в архитектуре пятого и четвертого веков до нашей эры имели классические пропорции ступеней, черпали свое почтение к Хинкельману из вторых, третьих, а то и седьмых рук. Тем не менее они были готовы принять на веру это самое "решающее значение", а молодой Хинкельман, где бы он ни появлялся, оказывался главной персоной, не прилагая к тому ни малейших усилий. Правда, он этому никак и не препятствовал, он даже привык к такому положению, да и вообще был человеком, которому уже в школе все легко давалось, который преуспевал во всех начинаниях, и, хотя он не подавал признаков зазнайства - этого не позволило бы ему воспитание, - была у него, словно результат всего опыта предшествующей жизни, некая наивная самоуверенность, непоколебимая убежденность, что ему, Хинкельману, всегда и во всем будет сопутствовать удача.

В то время ему было тридцать четыре года.

За вечерним чаем в зашторенной комнате или в саду, где они, как это принято в Греции, располагались ближе к полуночи в поисках прохлады, он любил рассказывать о своей работе на островах - не о себе самом, вообще не о людях - своих коллегах или островных жителях, которых, несомненно, там встречал. Ивонна как-то проследила за этим: при всем изящном слоге, украшавшем традиционный рассказ мужа, в ее воображении возникал лунный ландшафт - без воздуха, без рыб и птиц, без пастухов и без единой живой козы. Очень может быть, что Ивонна осталась единственной, кто обратил на это внимание. На клочке бумаги или на оборотной стороне сигаретной пачки Хинкельман чертил автоматической ручкой некие пропорции, чертил медленно и тщательно, совершенно уверенный, что именно этого от него ждут, словно старец, претендующий на абсолютное внимание, и никто не заговаривал на другую тему, пока он занимался этим вычерчиванием. Разумеется, он всегда преподносил истинные изюминки, лакомые кусочки науки, и делал это скромно и доступно, так что собравшиеся слушали охотно, особенно дамы, восхищенные его увлеченностью и втайне гордые тем, что принимают в своем доме молодого Хинкельмана, имя которого то и дело упоминалось в лучших немецких журналах. Как уже говорилось, в основном это были деловые люди, по большей части в возрасте, которые нехотя вынимали изо рта сигару, если требовалось напрячь мозги; и, когда они наконец с более или менее чистой совестью могли кивнуть, им не оставалось ничего иного как оказать его учености безусловное уважение - хотя бы за то, что ученость эта заставила их совершить некое усилие. Порой, хотя и редко, в их привычный круг забредал кто-нибудь из приезжих, какой-нибудь земляк, который неожиданно, к ужасу остальных, не поддавался этим чарам, скажем, какой-нибудь художник. Он вел себя без всяких церемоний, словно в родном кантоне, ел и пил в свое удовольствие и в гробу видал молодого немецкого ученого и его золотое сечение. А с Ивонной, которую обычно приставляли к таким гостям в качестве буфера, чтобы смягчить нарушение приличий, этот приезжий вдруг начинал говорить об островных обитателях, пастухах и рыбаках, девушках и крестьянах, о разного рода бродягах, да так, что все общество, словно очнувшись от наваждения, желало узнать, где же можно увидеть такие чудеса… Хинкельман, молодой человек из приличной семьи, вполне был способен слушать рассказы других, не пытался тянуть одеяло на себя, когда разговор, еще мгновенье назад бывший у него в узде, внезапно срывался в галоп, словно ошалевший жеребец, и оказывался далеким от науки. Обычно он совсем умолкал, если сам не задавал тон, просто слушал, мог и засмеяться чьей-то шутке - негромко и пристойно, но так, чтобы заметили, а когда он все же, чтобы его молчание не показалось вызывающим, сам задавал вопрос, то непременно о вещах, в которых разбирался, причем лучше всех присутствующих… Сидя вот так, он являл собой безупречное зрелище - плечистый, белокурый, пышущий здоровьем, и каждый раз, когда поднимался, поражал своим ростом. Его кожа всегда оставалась свежей, будто он только что умылся холодной водой. Светлые глаза, умный взгляд, лицо молодое - много моложе своих лет - и тщательно ухоженное, словно садик опрятного немецкого домика, гордого красивым фасадом, зеленым штакетником и милым видом на окрестные луга, - по этому лицу можно было даже судить о его матери, о которой Хинкельман еще не упомянул ни единым словом; по крайней мере, Ивонна смогла сделать такое суждение. Это случилось в тот вечер, когда они впервые встретились, - на некоем подобии бала для избранных.

- Вы совсем не похожи на мать, - сказала Ивонна, - она среднего роста, довольно худощавая, у нее острый нос, и она всегда обходительна в присутствии сына. Между прочим, ей постоянно кажется, будто у нее растрепались волосы, и она то и дело поправляет прическу.

Хинкельман был, похоже, порядком обескуражен.

Откуда ей все это известно?

Ивонна тогда просто не знала, что ответить этому человеку, сидевшему рядом, - настолько он был выше, здоровее, сильнее ее, эдакая белокурая скала, подавляющая своей абсолютной и вместе с тем невинной самоуверенностью. Ведь она говорила, что приходило ей в голову и что она видела, глядя на свои бальные туфельки… А видела она дом с высокой двускатной крышей за зеленым забором и его отца - должно быть, пастора или учителя. Ни братьев, ни сестер. В прихожей - старые гравюры, например Дюрер, Грюневальд, а еще итальянские пейзажи, вещи времен Гете, кто-то из Тишбейнов. В саду ухоженные цветы, доставляющие не столько радость, сколько хлопоты, благотворительность по отношению к природе, доказательство любви к ближнему, все как полагается, добросовестно, красиво, очень красиво, очень чисто. Комната единственного сына, наверху, под самой крышей, в окно заглядывает дерево - грецкий орех или липа, а на стенах (пожалуй, наклонных), все еще оклеенных веселенькими детскими обоями, висят его собственные рисунки, предмет тайной гордости родителей: летние пейзажи, старые уголки родного города - все сделаны твердым карандашом, на всех (что остановило ее внимание) проставлена дата…

- Вам осталось только сказать, как выглядит абажур! - рассмеялся Хинкельман.

- Он зеленый.

Он засмеялся снова, пытаясь вспомнить, так ли это. Зато Ивонна, прорицательница, уже была занята другими делами: пила вино, обмахивалась веером, беседовала с вновь пришедшими, в то время как Хинкельман, оставшись наедине с собой и стараясь быть честным, все больше и больше задумывался над происходящим, особенно же над тем странным обстоятельством, что, услышав очередную фразу Ивонны, он каждый раз полагал, будто она ошибается, а чуть позже, нехотя обратившись к своей памяти, приходил к выводу, что все так и есть: и даты на рисунках - настолько мелкие, что их почти никто не замечал, и обои, которые давным-давно надо бы заменить, и бесконечная морока с цветами - то их собака разроет, то ветер растреплет, то ливень побьет; даже привычка матери вечно поправлять волосы - Хинкельман прямо увидел ее как живую!

Но откуда девушка все это знала?

Дальше