Встреча, которую оба, следуя житейской мудрости, старались оттянуть как можно дальше, принесла ожидаемое разочарование в полной мере, но не потому, что ее вид, реальность опровергали его воспоминания и воображение. Напротив. Все сохранялось за границей его впечатлений, вопреки попыткам понять, и даже осознание непостижимости происходящего не делало его более постижимым. Он видел ее лоб, нос, рот, глаза; все было на месте, и в то же время невозможно было сказать, как она выглядит. В какие-то моменты у нее вообще не было лица, как ему представлялось, и это обескураживало больше всего. Не единожды он решал посмотреть на нее совершенно трезво, отстраненно и внимательно, когда она войдет в очередной раз. Она и в самом деле входила - но каждый раз получалось так, что он смотрел словно сквозь нее, на равнину, где шумело море и плыли облака…
Райнхарт пришел на ужин.
На столе горели свечи, почти по-рождественски. Он растерянно сидел перед сверкающими серебряными приборами. Пахло растопленным воском, с улицы доносился шум дождя. Повод для торжества невозможно было даже упомянуть. А то, что она рассказывала, тонуло в глубоком изумлении, за пологом пьянящего ощущения от того, что он сидит вот здесь, ощущения, которое тайком захватило его и ввергло в крайнее смущение. А свои ответы он получал, возясь при этом с черной кошкой, из какого-то далека, из непостижимости. "Только поосторожней с кошкой, - предупредила Ивонна, - она очень ревнива".
После длительного молчания будто снаружи раздался звонок - он смог поднять глаза и оглядеться… Увидел он, правда, при этом не много: потолок, терявшийся в полумраке над свечами, книги, цветы в шаровидной стеклянной вазе, стоявшие в воде стебли увенчивали маленькие серебристые шарики; увидел он и Ивонну: она сидела прямо, в глазах - отблеск свечей.
За окном шелестел дождь.
- Райнхарт, - спросила Ивонна, - почему мы не встретились раньше?
Время близилось к полуночи. За окном все так же лило в ночной тишине; все рассказанное и подуманное висело над ними словно дым, и Ивонна, жмурясь, дунула, чтобы отогнать его от своего лица… Поддавшись полночному капризу, она стала высчитывать, когда они могли бы впервые встретиться на этой планете. Они занимались этим с дотошной обстоятельностью, составляя список городов, в которых успели побывать в своей жизни, и оказалось, что они могли бы увидеться, когда ей было еще восемнадцать. Как она тогда выглядела? Она вытащила свои фотографии, целую шкатулку, Райнхарт устроился на ковре по-турецки, с потухшей трубкой во рту, она сидела на сундуке.
На снимках она не всегда была одна, с ней были мужчины, смеющиеся, словно ухватившие за хохол вечность. Не всегда одни и те же. Один из них обнимал ее, прижимал к себе и показывал рукой вдаль, а волнуемые ветром пряди волос закрывали ее лоб… Снято на Эйфелевой башне, осенним утром. Синева над бесконечными крышами.
Париж, произносит Райнхарт, вынимает трубку изо рта и кладет руку на раскрытую страницу альбома. Райнхарт тоже бывал в Париже - но опоздал на неделю!
- Здесь, - сказала Ивонна, - мне двадцать четыре. - И она снова принялась придирчиво перебирать прошлое: - Почему вас тогда не было?
Как будто кто-то из них забыл, что это всего только шутка, попытка найти убежище в детских удовольствиях, пока за окном идет дождь, свет уличных фонарей упирается в стены спящих домов, а над крышами плывет звон отбиваемых часов, - и вот шкатулка лежит на ковре, а ее голова падает ему на плечо; всхлипывая, она словно зарывается в него. Голову в этот момент не поднять никакой силой; он держит ее, близкую, так странно маленькую, и теплота ее ощущается сквозь волосы, сквозь их горьковатый запах.
- Милый! - произносит она. - Любимый!
Он держал ее крепко, как окаменелый. Но в тот момент не целовал. И когда он ушел, когда шагал под ночным дождем по бордюру, а Ивонна убирала на кухне, они не знали, говорили ли друг другу "ты" и как оно теперь вообще будет.
Прошли недели.
Вся жизнь висела в неопределенности, в предвосхищении счастья, которое надо было выкупать, ежедневно и ежечасно… Весенние скверы зеленели. Наступили просторные и светлые, несказанно веселые вечера, когда они встречались после работы; воздух был еще свеж, прохладен после прошедшего дождя, но нежен, наполнен запахом распускающихся листьев, весны, возбуждения - казалось, будто идешь без кожи, так ощущался этот воздух.
Прошло немало времени, прежде чем Райнхарт исполнил ее затаенное желание и показал ей наконец свою мастерскую, не забыв перед этим основательно ее прибрать; Ивонна тут же это заметила и посмеялась над ним. Ясный день клонился к вечеру, было довольно странно в этом тенистом доме, где солнце ощущалось только как разлитое в воздухе, за занавесом переплетенной зелени - там существовало время дня, существовало точное ощущение времени дня, а здесь человек оказывался словно под водой, становился ныряльщиком, ушедшим в тенистую глубину, где переливаются отблески света… Ивонна так и сидела в шляпе.
- Так вот где, - сказала она, озираясь, - вы обитаете.
- Можно так сказать.
В мастерской в случае необходимости можно было переночевать. После той их первой прогулки он так и сделал, вопреки обыкновению. Мог он там и готовить - насколько хватало его способностей; однако тогда Райнхарт чаще всего ходил к матери, где было удобнее и к тому же бесплатно. Его мать, любившая единственного сына больше всего на свете и уверенная в его художественных способностях, жила на не слишком роскошную пенсию; покойный отец Райнхарта, о котором он почти не упоминал, служил учителем в государственной школе. Занятие единственного сына, если бы он дожил до этого времени, наверняка не вызвало бы у него восторга, хотя Райнхарт и мог похвастаться участием в почтенных выставках и неплохо проданными работами. А в последнее время - и заказами от людей из достойного общества. Лишь усердие, с которым молодой человек трудился в своем заросшем сарайчике, могло бы основательно потрясти усвоенные им представления о художнических занятиях, да и то не наверняка. У отца, как казалось Райнхарту, было к нему более чем странное отношение, почти как к кукушкиному яйцу, рост которого воспринимается с нарастающей озабоченностью и отчуждением, в то время как результат его не слишком занимал. Он был предан своим ученикам. И сыну не раз доводилось слышать подробные рассказы о беспримерных проявлениях отцовского отношения к этим ученикам - он должен был внимать им, уязвленный в самое сердце, ибо только сам Райнхарт мог быть виноват в том, что именно он, сын, ни в малейшей мере не испытал на себе подобного отношения.
- Может быть, он и не был вашим настоящим отцом…
Что она имела в виду?
- Да я и не знаю, - отвечала Ивонна. - Вообще-то я всегда думала, что вы росли без отца, - вы так часто говорите о том, что мог бы дать нам отец!
Распахнув пальто, молча, с лицом, то и дело озаряемым улыбкой, стояла она наконец перед его работами. Почему он показывал только ранние вещи, только то, что уже осталось позади? Ей чудилась в этом трусость или тщеславие… Райнхарт, чтобы не торчать перед собственными произведениями, отправился готовить чай. Настал момент, когда он уже не ждал и не боялся никаких слов. Она расхаживала, словно по саду, и поскольку оба чувствовали, что Ивонна не в состоянии вынести суждение о его работах, само собой разумелось, что и позднее, когда она села, чтобы выпить чаю, она не скажет ничего, а он ничего и не ждал. Им не нужно было маскировать молчание любезностями. Только сердечная радость, постоянно питаемая ошеломляющим чувством близости, заливала лицо Ивонны, глаза ее блестели - и она похвалила его чай.
- Знаете что, Райнхарт, теперь я буду звать вас Юрг. Это чтобы вы знали!
На улице шумели дети.
Ивонна решила, что в мастерской не хватает растений. Подошла бы спармания африканская, это такое растение с высокими стеблями и висячими листьями, с оазисами зеленого света… На единственной кирпичной оштукатуренной стене висела черная маска, из Океании, ее оставил его друг-скульптор, уехавший за границу. Наконец вернулся мальчишка, которого Райнхарт посылал в булочную, дав ему два франка одной монетой. Тортов не было, объявил мальчишка, зато он принес целый мешок всякой кондитерской мелочи! Но в тот момент не существовало ничего, что не могло бы доставить им радость, и они со смехом принялись за сладости, прямо как школьники. Ивонне показалось, что никогда еще в этом мире она не была юной; словно призрак встала у нее за спиной ее бестолково растраченная, безразлично отбытая и выброшенная жизнь. Мгновениями на нее накатывало острое желание: о если бы они никогда не встречались!
Юрг упрекал себя за то, что в ее единственный свободный день не вывел Ивонну на солнце, на воздух.
- Воздух никуда не убежит!
Они продолжали лакомиться сладостями, с которых дождем сыпались крошки. Более объективно, чем его работы, Ивонна могла оценить различные головы и фигуры, брошенные на произвол судьбы его другом, скульптором, покинувшим родину. Это были сплошь девушки из гипса, целыми толпами слонялись они по мастерской, между балками и холстами, погруженные в мысли о своей слепленной из жидкой массы жизни.
- Времени у них достаточно! - заявил Юрг. - Не то что у нас… Поэтому они и не строят оскорбленных гримас, если им выпадает год-другой пялиться в пустой угол! Вообще-то они мне очень нравятся.
Обычно такие вещи можно увидеть среди спокойных и гладких стен выставочного зала, здесь же их окружал сумрак беспорядка, пестрая неразбериха, обнаженные конструкции помещения - скромная имитация космического хаоса, в действительности безграничного. И среди всего этого стоит создание, облеченное формой. Это создание заключено в узкое пространство, которое оно взрывает, волшебно-беззвучно и ничего не делая, силой совершенно иной жизни, восстающей из беспорядочного круговорота вещей внешнего мира, шагающей своим путем… Юрг освободил от холстин одну из фигур побольше, стоящую девушку с замкнутыми в круг руками и головой, опущенной в трансе, словно надломленный бутон. Руки ее поддерживали в хрупком равновесии деревянные детали и проволока - подручные средства, от которых вся скульптура могла показаться смешной, однако им не удалось этого добиться. Скорее увиденное воспринималось как издевка над коварством материи, из которой скульптура вырастает, ускользает и парит, звенит, как мелодия. Сильнее, чем на выставке или в музее, где любое творчество предстает лишь в готовом виде и воспринимается как украшение реальной жизни, звучит здесь рождение, чудо, пробуждение человека, изображенное Микеланджело - когда Бог касается его пальцем. У Юрга была репродукция на открытке, которую он снял со стены, чтобы показать Ивонне первого человека, того самого возлежащего Адама, обращающего голову к своему творцу, - не с просьбой, не с благодарностью за дарованную жизнь, а всего лишь с удивлением. И как сильно тяготит еще зеленую землю на переднем плане картины его тело, тупое и неуклюжее, словно искра жизни не успела пронзить всю его плоть. Лишь во взоре блестит пробуждение! А голову человека окружает кусочек синевы, это цвет духа, томления, небесной выси, дальних просторов и всего недостижимого, всего, что заставляет Адама и его потомков встать и шагать по земле, что определяет ход всей истории человечества, которой еще предстояло стать кровавым, бесконечным хаосом… И только клочок синевы вокруг его головы! Райнхарт горел воодушевлением.
Невнятное беспокойство выгнало их в вечерние дали еще до того, как поднялась луна над озером и холмами. Они шли рука об руку, вокруг были поля, а под ногами - голая земля.
Шли они без цели.
Вечер был словно фарфоровым. Слышалось, как над озером шли поезда. К сожалению, на Ивонне были городские туфли, чего Райнхарт, впрочем, не заметил, так что ей приходилось на лугах и полях, по которым он ее тащил, буквально стискивать зубы, чтобы видеть великолепие этого светлого вечера. По пути им попадались телеги, на которых вывозили на поля навоз, крестьяне с вилами на плечах; это были последние люди, которых они видели, пока не оказались в сумеречной пустоте полей. Где-то на дальнем дворе брехала собака; они шли дальше, через лес, через кустарник, разодравший Ивонне чулки. Собаку, бесившуюся на свое собственное эхо, они слышали еще долго. В какой-то момент - он явно забыл следить за дорогой - они неожиданно оказались в длинной болотистой низине. Они стояли среди ив и тощих березок, почва была мягкой, торфянистой, лужицы поблескивали там и тут водянистыми зеркалами бледнеющего неба. Надвинулась ночь. Внезапно над лесом появилась огромная, невероятная луна, как кровавый шар; никогда еще не видели они ее такой гнетущей, нависающей над самыми елями. Потом луна стала меньше, да и бледнее; словно бронзовый диск поднималась она в фиолетовый мрак ночи, а земля у них под ногами, заросшая травой и размытыми кустами, вдруг ярко осветилась, приобрела четкие контуры, стала бесплотной, и тени зияли в ней, словно дыры.
Они шли рука об руку.
По мере того как луна поднималась над землей, они становились спокойнее; ночь была теплой, они все шли и шли, словно их увлекал за собой блаженный и неудержимый склон…
- Какие же мы дети! - сказала Ивонна.
В деревнях пробило три часа, в легких, к тому же промокших плащах их охватила дрожь - до города было часа два пути. Они возвращались в нежное обращение на "ты". Легко, словно теплое облако, нес он ее через упоительное счастье бессознательного присутствия в этом мире.
В деревнях били часы.
Во дворах кричали петухи.
Так пришло лето, вершина восходящего года, середина, замирание в зеленом изобилии. Синева подрагивала над заросшими высокой травой лугами, тропинки прорезали их, словно маленькие ущелья; парочка, усевшаяся в траве, не видела ничего, кроме неба, полного колеблющихся травинок, да пестрого порханья бабочки. Они слышали посвистывание косы - приближавшейся, но невидимой за зеленой стеной, наполненной стрекотанием кузнечиков.
Райнхарт уже не жил у матери. Как он объяснил, это стало невозможным. Материнское сердце просто не выдерживало неизвестности, где он проводил ту или другую ночь. Поэтому он перебрался в свою мастерскую. Там уже стояло растение с высокими стеблями и висячими листьями, с оазисами зеленого света.
У Райнхарта был в ту пору заказ.
А он целыми днями ничего не делал…
Ивонна осталась без работы. Все дело в том, что Хозяин, распоряжавшийся восемью сотнями рабочих, сделал ей предложение, а Ивонна решила, что продолжать так больше невозможно. В отношениях должна быть ясность. Она просматривала объявления в газете, сидя в утреннем парке под тенистым сводом зеленой листвы, и прочла, что Мерлина тем временем вышла замуж; свадьба была с фатой и цветами, с экипажами, со спицами колес, сверкавшими в лучах утреннего солнца, с колокольным звоном, со счастьем, деньгами и своими четырьмя стенами… Разве не могла и она получить то же самое? Хозяин не унимался, он видел перед собой крепостную стену вежливо-шутливых отказов и попыток поставить его на место, но вновь приглашал ее поужинать на террасе с видом на озеро и чернокожими официантами под пальмами. Он хотел купить ее, почему бы и нет?
Ужин получился действительно восхитительным, как и в прошлые времена, и, несмотря ни на что, получались вполне веселые вечера, разговоры, полные смешливых откровений. А после он снова писал письма, словно ничего не понял, неуклюжие домогательства с нежно-сдержанной угрозой мужской силы и бесцеремонностью.
Райнхарту, между прочим, все это было известно.
- Ни над кем нельзя издеваться, - заявил он. - А вдруг в один прекрасный день выйдешь за него замуж.
Иногда Ивонна ходила с Райнхартом в магазин, где он покупал холсты, сангину, мелки, тюбики всякого вида и размера. Обходилось это недешево! Словно настроенный наслаждаться этим занятием, он проводил там добрых полчаса, а то и больше, в распахнутом плаще склонялся над витриной, отставив ногу назад, обходясь с тюбиками, которые были ему не по карману, с проникновенным почтением и пользуясь возможностью ощутить их тяжесть в руке, хотя о покупке не могло быть и речи и на самом деле он поглядывал на совсем другие вещи. Свободная от подозрения, что он на это рассчитывал, Ивонна в конце концов, подмигнув ему, покупала один из тюбиков. Его смущенные упреки, прерываемые приходом продавщицы, доставляли ей истинное наслаждение. Так и сидела она в кресле, поглядывая на него с улыбкой, словно мать на сына, не без чувства женской солидарности с продавщицей, которая показывала ему все то, о чем он заранее объявлял, что купить это не сможет. Они были как дети, играющие в магазин. Вокруг стояли деревянные куклы, лежали пачки роскошной бумаги, ранним утром они чаще всего оказывались здесь одни, и он увлеченно, как в игру, погружался в свою любовь к вещам, которые можно было потрогать или понюхать, и от этого сам становился достойным любви… К сожалению, как человек чуткий, он в какие-то мгновения ощущал это, намеренно играл в большого ребенка, которого, как он думал, она любила…
Однажды они оказались в магазине не одни. Девушка в серой шубке листала блокнот, положив перчатки на прилавок. Она не слишком много понимала во всем этом, что было заметно по тому, как робко она спрашивала и как быстро кивала в ответ, а когда приглушенный разговор дошел до вопроса, не узнала ли продавщица чего-нибудь об уроках рисования, Райнхарт повернул голову, не меняя своей позы с отставленной ногой.
- Приходите ко мне, - произнес он, держа в руке тюбики с краской. - Уверяю вас, не пожалеете!
Такая несколько развязная манера, на самом деле не совсем ему свойственная, была для девушки совершенно чуждой и неожиданной, может быть, даже отталкивающей; благовоспитанная краска залила ее лицо. Таинственное присутствие другой, старшей и более зрелой женщины, явно сопровождавшей молодого художника, добавилось как внезапная атака с фланга, отчего мысли ее совершенно смешались. Все произошло очень быстро. И все же ей казалось, что художник уже очень долго на нее смотрит. Что ей оставалось сказать?
- Вы и в самом деле даете уроки?
После того как он воспринял эти слова как полусогласие, отступать ей было некуда; практические детали решались словно где-то вдали, в отчуждении от ее смятенного сознания, отступившего в полутемные кулисы, откуда она и наблюдала за происходившим… Наконец они договорились о месте и времени. Гортензия, так звали девушку, ощутила необходимость зайти куда-нибудь и выпить чашку кофе, чтобы спокойно обдумать, правильно ли она поступила. Однако договоренность состоялась. Райнхарт еще раз вытащил из кармана плаща ее карточку, прямо посреди улицы, полной деловой суеты, прочел ее имя и снова сунул карточку в карман с гримасой издевательского почтения, в сущности, однако, немало гордый своим успехом, столь легко добытым перед Ивонной, к тому же рассчитывая на то, что успех этот будет походя зачтен ему как доказательство умения жить в обществе и стремления зарабатывать.
Ивонна не произнесла ни слова.