– Еще на пять фломастеров. Не мешай мне.
Аки по суху
Вере
И тут Мурло (она назвала его так про себя с самого начала полета и потом с отвращением смотрела, как он слюнит пальцы, переворачивая страницы журнала) – так вот, Мурло вцепилось ей в плечо и зашептало: "Не бойтесь, я сейчас поведу самолет", – и вдруг уперлось кулаками себе в подмышки, как ребенок, собравшийся изображать курицу. Она едва успела отстраниться, чтобы не получить локтем в глаз, а Мурло набрало воздуха в грудь и принялось низко, утробно гудеть, и его гудение на секунду действительно смогло перекрыть и панические голоса пассажиров, и какое-то нехорошее дребезжанье, и почти истерические голоса стюардесс, умоляющих пассажиров вернуться на свои места и пристегнуть ремни. Мурло гудело: "Уууууууууууууууууууууу!!!" – и всем телом кренилось вправо, когда самолет начинал заваливаться на левый бок, или откидывалось назад, если весь салон бросало вперед. Она вдруг поймала себя на том, что поскуливает ему в такт, понижая и повышая голос, и от ужаса перед этим фактом пропустила момент, когда самолет перешел от неожиданных бросков из стороны в сторону к небольшим, но ритмичным рывкам вперед, а потом потихоньку выровнялся. Тогда она смогла расцепить пальцы и разлепить веки. Мурло сидело в кресле с закрытыми глазами, по шее у него ползли капли пота. Позже, на паспортном контроле, он разыскал ее, вцепился липкой лапой в плечо и сказал несвежим ртом:
– Я же говорил вам, я пилот.
– Да, – сказала она, – да, конечно. Спасибо.
– Один раз я спас космический корабль. – сказало Мурло. – Я был далеко, но всё почувствовал. Была неисправность в системе управления. Я не дал взлететь, они бы все погибли, я не дал. Потом я три дня лежал дома, не мог встать.
– Да, – сказала она, – да, спасибо большое.
Неянеянеянеянея
Он положил трубку и внимательно прислушался ко всему. Изнутри себя и снаружи. Снаружи (за шторой, у плинтуса) скребся тот – кажется, обдирал обои. Сколько он себя помнил, куда бы не переезжал, – тот всегда жил у плинтуса, под окном, зимой, наверное, мерз. Но это – снаружи, а внутри все было хорошо: холодно и пусто, как во рту после очень ментоловой жвачки, – нет, после двух таких жвачек подряд или даже так: после двух, засунутых в рот одновременно. Он пожевал губами, лег на диван и уж сделал все, что от него зависело, чтобы телу было удобно. Опять прислушался: холодно, хорошо, спокойно. Правда, мешало, что тот носится по полу из угла в угол и тонко воет, – повоет и захлебнется, повоет и захлебнется, – но он закрыл глаза, вдохнул, – до боли, сладко, – выдохнул, и как раз под рукой, на журнальном столике, оказались сигареты, ресторанные синенькие спички, прихваченные невесть где вчера, и даже пепельница. Он уже потянул пепельницу на себя, но тот, невесть как оказавшись на столе, вдруг со всего маху саданул по пепельнице крошечной ногой – и пепельница с грохотом полетела в телевизор. От ужаса он подскочил, – обдало мерзким жаром, закололо в груди – пепельница распалась на несколько крупных корявых кусков хрусталя. Он не выругался, только обрадовался, что телевизор цел, – встал, дошел до кухни, взял другую пепельницу, вернулся, лег опять (удобно, нигде не давит ничего), поставил пепельницу себе на брюхо, отключил слух от тупого стука (тот стоял на коленях посреди вчерашней газеты и бился головой о чью-то фотографию, прямо о щеку – бум! Бум! И бумага под коленями у того потрескивала, и расплывалось на чужой серой щеке сопливое слезное пятнышко). "Хорошо тебе? – спросил он себя, и честно сказал себе: – Да. Хорошо". Тогда он как следует затянулся и старательно выговорил про себя то самое слово, те три слога – женским врачебным голосом, какой был в трубке, – тщательно: странный первый слог с мягким знаком и труднопроизносимым "ц", потом второй, немного неприличный, потом третий, искаженно пахнущий дерьмом, йодом и смертью одновременно. Это было по-настоящему красивое слово, и он сказал его вслух. Тогда тот, маленький, заорал истошно и принялся выдирать крошечные клочки бумаги прямо из середины газетной страницы. На этом месте он, конечно, не выдержал – рявкнул матом, схватил тапок и в два удара прибил идиота.
Слепая зона
Просто машина, которая ее сбила, была невероятно желтой. Такой скрежещуще-желтой машины он никогда в жизни не видел.
Леночки
– А это вот тоже Леночка! – сказал он, подталкивая девочку вперед и одновременно загораживая ею проход между полками с рисом и полками с печеньем, – так, что не просочиться.
Девочка немедленно спрятала лицо в папины джинсы – рослая, толстенькая, совершенно не похожая на отца.
– Гениальная девка, – сказал он, – всего год и восемь месяцев, представляешь? Поет, танцует, считает до десяти!
Она все стояла и улыбалась, вцепившись в тележку, – стояла и улыбалась, ждала, когда он уберется с дороги со своей Леночкой.
– Лен, а, Лен, посчитай нам? Посчитай, не жлобись! – он подергал девочку за вялую косенку, та промычала что-то невнятное и принялась бить ножкой в рекламную наклейку на белом полу бакалейного отдела.
– Гениальная девка, говорю тебе, – сказал он с некоторой неловкостью. Она все стояла и улыбалась, ручка тележки под ладонями уже стала мокрой и горячей. Он поводил свободной от Леночки рукой в воздухе и сказал: – Ну, хорошо было повидаться. Прекрасно выглядишь, как всегда.
Она не ответила, только заулыбалась еще шире. Он быстро подхватил свою Леночку на руки, посадил ее в тележку, пухлыми ножками к себе, и покатил тележку прочь. Тогда она закрыла глаза, вызвала своих Черных Ангелов и велела им растерзать его в клочки сегодня ночью, а Леночку отнести на ледяную гору и отдать десяти волкам. Ангелы покорно склонились перед ней до земли, она взяла с полки пачку печенья и начала есть его прямо тут, на месте, а Ангелы покатили тележку дальше, к мясу.
Свои
Д.
Последнего петуха застрелил Йони, чертова тупая птица не додумалась даже спрятаться, сидела на заборе и орала, как резаная: мол, давай, давай, стреляй! Потом она квохтала и хрипела – по ту сторону забора, им было не видно. Подошел Гай, посмотрел, послушал хрипы застреленного петуха и сказал, что это был последний. Они прислушались – действительно, крошечная приграничная деревня, откуда эвакуировались все жители до единого, хлопала оставленным на веревках постельным бельем, жужжала забытым в одном из домиков кондиционером, куры истерически квохтали чуть ли не в каждом сарае – но петухи заткнулись. Тогда Йони и Гай вернулись к своим, к маленькой центральной площади, где вся рота, кроме тех, кто ходил бить петухов, валялась под пальмами и запивала остатки сухого пайка холодной водой из питьевых фонтанчиков – прекрасной, свежей холодной водой, которой было хлебать – не нахлебаться после трех недель мерзкой теплой жижи из пластмассовых фляжек, – в полном обмундировании, на жаре. Йони и Гай тоже пили воду, долго, потом улеглись в траву, стали пялиться на небо.
– Сбылась мечта, а? – сказал Йони. – Сбылась мечта?
– Хер знает, – сказал кто-то из мальчиков, – завтра могут обратно послать.
– Я про петухов, дебил, – сказал Йони.
– А, – вяло протянул тот же мальчик. – Типа, да.
– Ни хера себе, – сказал Йони, – ты первый после каждого взрыва орал громче самих петухов: опять сучьи петухи! Опять сучьи петухи! Перейдем границу назад – всех постреляю! А сам валяется.
– Странно, что они не орут, – сказал Гай.
– Можно из них суп сварить, – сказал Йони, но никто, конечно, никуда не пошел.
Повторяю
Хаюту
Они еще раз прошлись по вызову абонентов из записной книжки, по ответу на звонок и по тому, как заносить людей в записную книжку, – она настояла, хотя он пообещал, что сам заранее занесет все номера. Он вообще сейчас старался все делать заранее. Это заняло еще почти сорок минут. За это время он два раза выходил в туалет. Один из этих двух походов он провел, сложившись вдвое перед унитазом и судорожно давясь кислой слюной. Второй раз он даже не пошел в кабинку, а просто прислонился раскаленным лбом к холодному стеклу окна, и на секунду ему стало легче. Он вернулся назад, к бабушке, – она уже смотрела телевизор, и под неестественные голоса вычурно разодетых мужчин и женщин он снова разглядел чистую комнатку с занавесками. На трюмо были выставлены все ее любимые флакончики и бутылочки – одними ему разрешалось играть в детстве, а другими нет. Здесь был приличный телевизор, кондиционер, платяной шкаф, он выбрал для нее хороший пансион, он и сам мучительно хотел бы в таком жить. "Зависть, – подумал он со стыдом, – плохое и непродуктивное чувство". Тут боль скрутила его снова, он согнулся пополам и помахал изумленной бабушке рукой – мол, кое-что уронил. Когда ему удалось разогнуться, он подошел к бабушке, крепко поцеловал ее в сухой чистый лоб, потом еще раз и еще раз, и пошел к двери, но тут бабушка вдруг сказала: "Секундочку!" Он с трудом подавил вздох, а она засеменила куда-то. У него уже не было сил обернуться, он просто стоял и ждал. Она вернулась, сунула что-то ему в руку и сказала: "Пашенька, еще раз объясни мне, как тут вызывать телефонную книжку" – и он увидел, что в руке у него лежит пульт от телевизора.
Тогда он сел на коврик прямо рядом с дверью, а потом лег, поджав ноги к груди, закрыл глаза и полежал немного.
Правая
Глядя ей в спину, он сказал, что поймал лепрекона и привязал его в саду за домом. Она так резко обернулась, что чуть не упала: сидя на корточках, она шарила под стойкой с обувью. Она сказала, что не может найти свою сиреневую туфлю, а он спросил: "Правую или левую?" и в ответ на ее раздраженный взгляд объяснил, что обычно они носят с собой левую.
– Кто? – спросила она, и он ответил:
– Лепреконы. Они же башмачники, носят с собой левый башмак и тачают его.
Она стала быстро обходить комнату, заглядывая под мебель, он шел за ней и смотрел, как при каждом наклоне выпуклый шейный позвонок то скрывается за воротом футболки, то выглядывает опять.
– Я боюсь, что он освободится и удерет, – сказал он, и тут она повернулась и пошла на него, заставив его отступить на пару шагов. Стараясь не сорваться на крик, она выговорила:
– Если. Это. Oпять. Твоя. Дурацкая. Шутка. Пожалуйста. Немедленно. Верни. Мне. Туфлю! – и тут же зазвонил ее мобильник.
Она заговорила о том, где свернуть после шоссе и как лучше подъехать, а потом сунула мобильник в карман и сказала, что Павел вот-вот будет здесь и что не мог бы он хоть напоследок вести себя по-человечески. Он ответил, что старается и что двух минут вполне достаточно, чтобы выйти в сад.
– Зачем? – в отчаянии спросила она, и он терпеливо повторил:
– Я поймал лепрекона. Если поймать лепрекона, можно потребовать горшок золота или исполнения трех желаний. Я отказался от золота. Он привязан в саду. Ну пойдем, пожалуйста, я не думаю, что у нас много времени. Я думаю, он там визжит изо всех сил, и сейчас кто-нибудь прибежит и заберет себе наши желания.
Она рявкнула, что у нее сейчас нет трех желаний, а есть только одно – найти эту гребаную туфлю. Он сказал, что на самом деле уже использовал одно желание, так что осталось только два, и что – нет, оно пока не сбылось.
– Но, – сказал он, – мы можем пойти и попробовать отобрать туфлю, если… – и тут она закричала:
– Замолчи! Замолчи! Просто замолчи!
Она дернула молнию на чемодане, вытащила из плюнувшей какими-то белыми тряпками пасти пару босоножек, натянула их, споткнулась на тоненьком каблучке, выругалась и побежала на крыльцо. Он пошел за ней, и она, помахав рукой подъехавшей машине, вдруг ткнула его обкусанным ногтем в грудь и сказала:
– Иди к своему лепрекону, возьми у него чертово золото и поезжай куда-нибудь, слышишь? Тебе это пойдет на пользу, – а он сказал:
– Это буквально две минуты, это же прямо здесь, в саду, лепрекон совсем… – и она со стоном помчалась вниз, оставив чемодан на попечение Павла, а он подумал: "Как только они отъедут, я пойду в ванную и сяду читать и курить на унитазе. Одиночество в ванной вполне естественно, гораздо естественнее, чем в любом другом помещении".
Хлопнула дверца автомобиля, он быстро пошел в ванную. Здесь что-то было не так. Он заставил себя сосредоточиться и понял, что на бачке стоит туфля, ярко-сиреневая, с немного ободранным носом. Он смотрел на нее минуту или две, а потом открыл форточку, прицелился как мог и неловким движением выкинул туфлю в сад.
Правда, спасибо
Джун спросила:
– Почему ты вообще согласилась, чтобы я у тебя жила? – и Маша сказала:
– Потому что так было договорено еще год назад.
– Но ведь год назад, – сказала Джун, – you know… Твоя дочка была еще, ну…
– Да, – сказала Маша, – конечно. Но все было договорено. Она тем летом – у вас, потом ты этим летом – у нас. Я думала, я смогу.
Внизу загудело такси. Джун поволокла сумку на крыльцо, Маша пошла следом и уже на крыльце сказала:
– Доедешь до Алекса – немедленно позвони мне. И передай ему, я сама позвоню ближе к вечеру.
Джун радостно помахала пальцами и сдула со лба невесомую прядку, таксист поволок ее чемодан к багажнику. Маша закрыла дверь – и все время, пока набиралась ванна, она думала, что надо будет еще раз сказать Алексу "спасибо" за то, что он забрал Джун к себе, – и что за последние сутки, пока всё устраивалось и организовывалось, она уже трижды говорила Алексу "спасибо", и каждый раз после этого ее рвало.
Это называется так
Д.
– Это называется – "с обременением"? – спросил он, глядя на гладкий могильный камень.
Риэлтор опять попыталась вытащить каблуки из жирной, мягкой, головокружительно пахнущей летом дачной земли.
– Ну вот, понимаете, они же говорили – участочек с обременением, – быстро сказала она, – но вы понимаете, с другой стороны, они же готовы делать скидочку. Если хотите, я с ними еще поговорю про скидочку, может, не пять процентов, может, шесть. Они, конечно, понимают, но, с другой стороны – он мне говорит: "Это же не человек там все-таки, с человеком, наверное, – да, были бы проблемы, конечно, – но это же собачка, может, люди войдут в положение, а мы с нашей стороны сделаем скидочку".
Он повернулся и еще раз посмотрел на дом, потом на дорогу, ведущую вниз, к основному поселку, потом опять на дом, потом глубоко вдохнул и тут же опьянел от воздуха, от висящей в нем мелкой сладкой пыли, от своей внезапной легкости, от того, что, наконец, все получилось и он сможет уехать сюда, жить здесь круглый год, особенно зимой, когда вместо бессмысленных дачников вокруг будет снег и никого. Риэлтор попыталась встать на носочки, но заскользила, вздохнула и опять утопила в земле острые каблуки.
– Хотите, – сказала она тоскливо, – я еще раз про скидочку с ними поговорю?
– Нет, – сказал он, – бог с ними, нормальная скидочка. Просто как звучит: "с обременением". Поразительно.
Их не бывает
– А может быыыыть, – сказала она загадочным голосом, – она пряаааачется… Под кроватью?!
Тут она резко откинула в сторону плед и глянула вниз, но под кроватью Настюхи не было.
– А может быыыыть, – сказала она (будильник в виде Багс-Банни показывал без пяти шесть, через пять минут надо было пойти на кухню проведать духовку), – она пряаааачется… За занавеской?
За занавеской Настюхи тоже не было: что-что, а играть в прятки ее Козявочка умела. Она закрыла окно – вообще-то Козявке было запрещено открывать его без спросу, кое-кому сегодня влетит.
– А мооооожет быть, – сказала она тоном человека, которого посетила гениальная мысль, – мооожет быть, она сидит за ящиком с игрушками?!
За ящиком с игрушками сидел пропавший три дня назад плюшевый бегемот, а больше никого, но где-то неподалеку раздалось тоненькое-тоненькое хихикание. Тут она вспомнила, что духовка духовкой, а надо еще позвонить Алене, чтобы они захватили с собой большую салатницу. С игрой пора было заканчивать. Она села на край кроватки.
– Нет, – сказала она печально, – я сдаюсь. Где же моя Козявочка?
"И в комнате до их прихода надо бы хорошенько убрать", – подумала она, рассматривая валяющийся на полу потоптанный альбом для рисования.
– Может быть, – сказала она, – моя Козявочка сбежала в Африку?
В комнате было тихо-тихо, ни шороха, ни единого звука.
– Может быть, – сказала она, – моя Козявочка уехала в кругосветное путешествие?
Тихо.
– Может быть, – сказала она, потихоньку теряя терпение, – мою Козявочку утащили к себе феи?
И тут она увидела на полу, под самым подоконником, крошечный, размером с мизинец, остроносый кожаный башмачок, и закричала так, что Настюха с грохотом вывалилась из шкафа и тоже уставилась на этот кукольный башмачок в глубоком недоумении – потом на маму, потом на кое-как раздетую с вечера куклу Сесилию, потом опять на маму.
С первого раза
Было только начало июня, и от всего мира шел мокрый зеленый запах.
– Давай, – просительно сказала вторая, поспешно слезая с качелей и потирая ушибленный локоть, – давай, как будто это была Начальная Пробная Попытка, а теперь мы будем делать все по-настоящему.
– Нет, – сказала первая, поднимаясь с мокрой черной земли и пытаясь очистить ладони от жирной грязи, – нет. Давай, как будто это была Программа Испытания Верности – и ты срезалась.
Плохая девочка
Вокруг скакали дети, какая-то девочка в инвалидной коляске подкатывалась ко всем по очереди и говорила: "А у меня новые ботинки!" – и к ней тоже подкатилась, уже раза два или три, но она не слышала. Ей все время казалось, что плюшевый дельфин становится меньше, – она сжимала его так сильно, что он все уминался и уминался. В игровой комнате, как всегда, пахло средствами для мытья ковров – на эти ковры вечно рвало кого-нибудь из детей, идущих на поправку. Уже приходил кто-то из врачей, пытался взять ее за руку – она вырвала руку и разревелась, забившись в угол, от нее отстали. От сидения на полу у нее разболелась попа, но она не могла ни сдвинуться, ни открыть глаза, только тискала дельфина и раскачивалась. Медсестра попыталась уговорить ее уйти из игровой комнаты (ничего не вышло), потом ушла сама, потом вернулась и попыталась заставить ее проглотить таблетку (ничего не вышло), потом ушла снова, и вместо нее вернулась старшая сестра. "Маргарита Львовна, – строго сказала она, присев на корточки. – Уже вызвали главврача, он в пути, он назначит комиссию, вам надо там быть. При назначении комиссии вам надо присутствовать, нехорошо. Давайте, вставайте". Тогда она позволила поднять себя с полу и переодеть из залитого кровью зеленого хирургического халата в чистый, белый.