Врасплох
Тут он вспомнил, что после мытья посуды забыл насухо протереть раковину, пошел и протер. Затем он присел на край плиты и сосредоточился: нет, все было чисто, все сверкало, даже в холодильнике стоял новый поглотитель запахов, даже кошачьей шерсти на ковре в гостиной не было видно. Тогда он принял душ, в душе почистил зубы и еще раз мысленно перебрал содержимое сумки: ноутбук ни к чему, а вот паспорт уложен, и еще уложены несколько фотографий, крупным планом, они могут понадобиться. Запасная пара очков – он всегда везде забывает очки, – и шоколадный батончик. Мобильник в кармане джинсов, джинсы он с утра постирал, они чистые, футболка тоже чистая, еще одна чистая футболка в сумке. Вроде всё. Весь чистый, одетый, в ботинках, ровно в семь тридцать две он сел на диван и включил радио. В эту секунду их самолет должен был вылететь из Рима домой, в Нью-Йорк. Он представил себе, как Марта улыбается терпеливой стюардессе, как сидящий справа от нее Генри-младший, распустив губы, завороженно смотрит на движущуюся за иллюминатором взлетную полосу и как Джинни крутится под пристегнутым ремнем, намеревается забраться на сидение с ногами. Он закрыл глаза. Если что-то случится, он готов. Чистый дом. Чистая одежда. Их фотографии крупным планом. Запасные очки. Шоколадный батончик. Если что-то случится, об этом скажет радио. Пункт сбора родственников будет, скорее всего, в трех километрах отсюда, как в восемьдесят шестом году, и он уже выучил карту наизусть. Шоколадный батончик, очки, чистая футболка. Когда Марта с детьми летела из Парижа, от ее мамы, он тоже приготовился, но почему-то заснул. В этот раз он досидит до конца, честное слово.
Постепенно
Все вызывало у него бешенство: хлопающий по бедру раздутый карман с мелочью и еще с чем-то – твердым и острым, – на бегу он не мог нащупать это "что-то"; раскалывающаяся от боли грудная клетка – как бывало в школе, когда бегали холодным маем кросс-два-километра вокруг кинотеатра "Октябрь", потом вдоль сквера и мимо заводского кухонного блока с вечным запахом каши; наконец его бесила собственная взвинченность, лихорадочное высчитывание минут – сейчас без шести, он уже фактически вбегает в сквер (машина, обвал сердца, снова давай-давай-давай), сквер можно пробежать за две минуты (или за три? казалось, никогда не забудешь) – ну, положим, будет без четырех шесть – потом перейти дорогу – будет без одной – значит, он опаздывает на сколько? Четырнадцать, нет, девятнадцать минут; но если сквер все-таки пробегается за две…
Тут он заставил себя остановиться. "Успокойся, – сказал он себе, сложившись вдвое и пытаясь набрать в раскаленную гулкую грудь воздуха, – успокойся. Ты все равно опоздал – раз. От этого никто не умрет – два. В таком виде нельзя появляться – три. Слушай внимательно. Сейчас ты: расстегнешь пальто; вытрешь рукавом лицо; разгребешь чертов карман; перейдешь на шаг. Всё".
Он так и сделал и пошел медленно – назло, и в кармане пальто оказалось не "что-то", а ключи, – повезло еще, что не выпали. Сквер был пуст, зелень скрывала улицу, он вдруг успокоился. Здесь было хорошо. Грудь перестала болеть, два раза ему показалось, что он видел белку. Он даже остановился, но там, в шевелящейся листве, ничего было не разглядеть. Тогда он посмотрел на часы – была двадцать одна минута седьмого.
Он обернулся назад – позади, еще не очень далеко, виднелся вход в сквер. Тогда он посмотрел вперед – зелень скрывала другой конец узкой асфальтовой дорожки, здание кинотеатра вроде бы проглядывало где-то там, а вроде бы и нет. Он шел еще минут сорок, но ничего не изменилось, только белка и вправду несколько раз нырнула с одной ближней ветки на ветку – и вдруг застыла, трепеща ушами. Это было так смешно, что он фыркнул.
Еще через полтора часа он сделал привал. При себе у него было рублей восемьсот – не много и не мало, подумал он с удовольствием, если не жировать, то хватит как минимум на неделю. Правда, ночи пока стояли холодные – но кто однажды был юным следопытом, тот всегда помнит, что если снять с себя пальто и укрыться им, как одеялом, то все будет хорошо.
Панадол
Тогда он пошел в спальню и перецеловал все ее платья, одно за другим, но это тоже не помогло.
На два голоса
– О ком ты сейчас думал? – поинтересовалась она, но он сделал вид, что смотрит в сторону, в темную складочку штор. Тогда она приподнялась и обеими ладонями повернула его лицо к себе и опять спросила: – О ком ты сейчас думал?
– Ни о ком, – сказал он и поцеловал ее в плечо, но плечо ускользнуло, он только мазнул губами по воздуху.
– Ни о ком конкретном, – сказал он, – просто, ну, о некотором голосе. Просто условном голосе.
– Ничьем? – спросила она осторожно.
– Ничьем, – сказал он успокаивающе, – ничьем.
– Как это странно, – сказала она, сворачиваясь в клубок, отгораживаясь от него коленками. – Как странно. Нет, я понимаю, я понимаю, просто странно.
– Ну прости, – сказал он, начиная потихоньку злиться, – ну прости, мне, наверное, вообще не стоило тебе рассказывать.
– Нет, – сказала она, – это ты прости.
Он попробовал отвернуться, но она взяла его за руку, и ему пришлось снова на нее посмотреть.
– Просто голос? – спросила она.
– Да, – сказал он, – просто некоторый голос.
Тогда она дала ему отвернуться. Он пошел в ванную, сел на край стиральной машины и с досадой подумал, что не стоило, видимо, говорить ей про голос, – и еще подумал, что, конечно, он знал этот голос, стонущий у него в голове, когда она выгибается и закусывает палец, голос, шепчущий ему в ухо бессмысленные горячие слова, когда она касается его мочки губами, голос, который тоненько взвизгивает, когда его толчки становятся сильнее и он начинает стонать сам. Конечно, – подумал он и пощелкал ногтем по открытой коробке стирального порошка, – конечно, он знает этот голос: это голос его первой жены, последней женщины, с которой он спал, когда его глухота еще не была абсолютной.
Срочная связь
Он снял трубку, услышал пароль и быстро сказал отзыв. В трубке что-то щелкнуло, потом, кажется, на том конце по телефону постучали монеткой, потом засопели. Он лег поудобнее, вытащил из-под спины книжку и спросил что-то не важное, вроде как про погоду. В трубке заговорили: сначала поинтересовались его самочувствием, потом – окружающей обстановкой, потом сказали:
– Вчера я видела, как ты копал во дворе.
– Ничего я не копал, – сказал он, стараясь звучать очень спокойно.
В трубке помолчали, провалилась вниз еще одна монетка, в трубке сказали:
– Колись.
– Просто я боялся, что позже не получится, – сказал он со вздохом.
– Я тебе давно говорила, – недовольно отозвались в трубке. Он вспомнил, как углублял яму и как комья земли вылезали на поверхность, опутанные тончайшими бледными волосами травяных корней. Прядь этих волос, очищенная от грязи, лежала в закопанной коробке, среди всего прочего, среди прочих свидетельств разной степени ценности: камень, похожий на птицу; кусок обоев; старые тяжелые очки (это было, пожалуй, рискованнее всего); железная плоская крышка с резиночкой внутри; два зуба. Он переложил трубку к другому уху и нехотя объяснил координаты коробки: где, как найти. Он всегда вел честную игру. Его попросили объяснить как следует, он ответил раздраженно.
– Я уже устала тут стоять, – так же раздраженно сказали в трубке, он вздохнул и объяснил как следует. В трубке зашуршала бумажка, потом явственно сглотнули слюну, потом сказали не очень внятно:
– Даю отбой.
Он слез с кровати и пошел через жухлый жаркий двор на кухню, где было еще жарче; его шагов никто не услышал из-за звона, бульканья и шкворчания, он подошел и потерся щекой о чье-то бедро, его осторожно отстранили от плиты подальше и спросили:
– Упаковался?
Он не стал отвечать, а быстро перешел к окну и стал смотреть на девочку, которая шла к дому, волоча за собой табуретку. Руки у девочки были перепачканы землей. Ему на шею легла влажная ладонь, пахнущая клубничным вареньем, его спросили, кивая в сторону девочки:
– Опять вы с ней не разговариваете?
Он выскользнул из-под этой тяжелой ладони и пошел прочь из кухни.
– Свалится она в будке с этой табуретки, – ворчливо сказали у плиты. – Где они двушки берут, хотела бы я знать.
– Может быть, не надо было продавать дачу, – неуверенно сказал другой голос. – Вон как им плохо.
– Неважно, – ответили от плиты, – завтра в поезде помирятся.
Смешно же
Пили мало, просто окна были открыты, а за ними все делалось синим и пахло чем-то таким, что становилось смешно от любой глупости, и он был рад, что они все тут, и всех любил. Кто-то рассказал, как до смерти испугался однажды упавшего за шиворот птенца, – орал и скакал, надорвал голос (ему тут же ответили: "Можно подумать, ласточки выживают!" – и тоже хохотали до слез). Девушка, которую привел Паша, рассказала, что в детстве боялась Боярского в роли кота, – убегала на кухню, один раз даже полезла прятаться в холодильник. "А там пингвин!" – вдруг сказал Паша, все грохнули, Марина простонала: "Это что же вы, люди… Ну прекратите… Живот же болит…" "Это что, действительно, – сказал он и засмеялся. – Вот у меня было: года, наверное, четыре, мама меня посадила на колени и говорит: "Я не мама, я волк, превратившийся в маму!" Я не поверил, она говорит: "Нет, правда! Я волк, превратившийся в маму! Я тебя сейчас съем!" И так раз пять, я такой: "Да нет, нет!", а она: "Да! Да!" – и тут я вдруг поверил. Вот это я испытал ужас. Вот это был, ужас так ужас. Я так поверил, что это был знаете какой ужас? Ого!" – он засмеялся опять и помахал пластиковым стаканчиком, – но ничего не произошло, и он подивился, что отсюда, с пятнадцатого этажа, вдруг стало слышно, как по улице тащится медленный ночной троллейбус.
Убийца
"Ничего не выйдет, – сказал он себе. – Я знаю, что ничего не выйдет". Но отступать было некуда – он сам это все затеял, сам вызвался, а теперь ему уже повязали намордник, звякали инструменты, стажеры от предвкушения истекали слюной. Он тер пальцы мочалкой, а его мутило, и тогда он со слабой надеждой представил себе, что там, в контейнере, похожем на клетку для перевозки кошек, они сейчас мочат друг друга насмерть – схлестываются венами, впиваются друг в друга культяпками артерий, печень рвет предсердия, а сердце в ответ выкручивает печени квадратную долю, а печень наваливается сердцу на правый желудочек и душит, подвывая, а сердце… – и что вот, он откроет контейнер – а там одни ошметки и кровь.
Чтобы и вправду было так
Он упал слишком рано, раньше, чем надо, – как если бы воздух, который сжимала, спрессовывала приближающаяся пуля, давил ему на затылок, и под этим нажимом он столбиком наклонился набок и упал, как задумал, упал, как подкошенный, – но пуля-то еще не долетела! – и от ужаса он на секунду перестал жить, потому что они, конечно, вот-вот должны были заметить его трюк, вот-вот должны были подойти – и еще одним выстрелом, вот-вот – но тут сверху начали падать настоящие убитые, еще не верящие, что они убиты, и поэтому судорожно бьющие друг друга коленями, впивающиеся ногтями в чужие шеи, хватающие дрожащими ладонями воздух, который ходил под пулями ходуном. Один такой яростно вцепился зубами ему в лицо, залил глаза красной горячей водой – а он лежал на боку и не шевелился, не шевелился, не шевелился и даже не мигал, – и тогда все закончилось, огненный треск прекратился, они ушли.
На всякий случай он долежал там до темноты, и убитые, сквозь которых он продолжал дышать, затихли, горячее стало холодным, но он вытер лицо только после того, как оказался наверху, на краю оврага. Несколько минут он просто стоял и яростно, судорожно дышал черемухой, потом по ближайшей сосне взошел наверх и, равнодушно глядя себе под ноги, за несколько минут дошагал до Астрахани: один знакомый цыган когда-то говорил ему, что в Астрахани хорошо жить, и теперь он намеревался это проверить.
Давай работай!
Он встал ровно в восемь, по будильнику, принял две таблетки и пошел завтракать, и ел не что попало, а кашу, и после душа не поленился намазать зубы этой отбеливающей штукой, и поклялся себе, что теперь будет мазать их два раза в день, как положено. И в офисе он был рано, и разгреб все бумажки (и много чего интересного в них нашел). И в обед он не пошел со всем стадом пиздеть про то, про что за обедом пиздят, а принял еще две таблетки, подождал и заставил себя съесть купленный по дороге сэндвич с сыром, и позвонил Марине, и сразу сказал, что звонит совершенно просто так – узнать, как у нее дела, – и впервые со времен развода они поговорили легко, безо всяких таких интонаций. Он на весь день запретил себе читать в сети что попало, а решил работать – и работал, и не стал принимать больше ничего, потому что и так уже дрожали руки от содержащегося в таблетках кодеина. Вместо этого он сказал себе, что отвлечется работой и переждет, – и переждал, действительно стало получше, а он за это время позвонил, наконец, квартирной хозяйке и договорился про холодильник – сказал, что сам виноват и купит новый, и это было – правильно. И даже вечером, дома, он не повалился на кровать сразу, а чин-чинарем разделся и надел пижаму, хотя было всего семь вечера, и только тогда повалился. Ему было плохо, правда, плохо, и казалось, что от боли сейчас выпадет глаз, и правая сторона носа тоже болела, как будто по ней нехреново заехали кирпичом. "Вот, – сказал он себе, – вот, ты весь день был хорошим. И что? Голова все равно болит, болит, болит, болит, болит. Видимо, дело не в этом". Но все равно он заставил себя сосчитать до десяти, подняться, пойти в ванную и там, стоя с закрытыми глазами и держась за трубу, чтобы не упасть, второй раз намазал зубы этой штукой.
Вперед локтями
Он уселся на край дивана и занялся куклой вплотную. Одно лицо у этой куклы было пухлое, улыбающееся, между блестящими розовыми губами виднелись два не менее блестящих зуба, тоже розовых. Второе же лицо было костистым и очень противным – вот-вот разревется, нос сморщен, верхняя губа задрана, злобная гадина. Здесь зубы куклы были белыми, но какими-то размазанными. Он несколько раз крутнул куклину голову – туда-сюда, туда-сюда. Быстро выяснилось, что интереснее всего смотреть на эту куклу не спереди, а сзади: злобное, капризное личико над застежкой платья, а ниже – торчащие вперед локти, к одному из которых все еще привязан ценник. Он хотел оторвать ценник, но мама не разрешила, сказала – ценник надо отрезать ножницами. Ему самому нельзя брать ножницы, прошлый раз это плохо кончилось, хотя ножницы ужасно нравятся ему, от ножниц у него шевелится в животе. Надо подождать, когда мама и папа выйдут с кухни, чтобы мама срезала ценник. Тогда он сможет выкупать куклу в ванной.
Он подождал, потом еще подождал. Потом подошел к двери кухни. Они шептались очень громко, он постоял и послушал. "Не ори! – это был женский шепот. – Не ори! Не смей на меня орать!" Мужской шепот надрывно отвечал: "Я ору, потому что ты его губишь! Гу-бишь! Зачем ты это притащила?!" – "Потому что он ими интересуется, – отвечала женщина. – Потому что куклы вызывают у него интерес!" – "Лена, – сказал мужской шепот очень спокойно, – Лена, ты его губишь. Он слабоумный, и нужно…" – "Не смей так говорить о ребенке!" – заорала женщина в полный голос (они часто так орали; ему стало скучно, он присел на пол под дверью кухни и повернул голову куклы боком, – так, чтобы видеть оба лица сразу). Тогда мужчина тоже заорал в полный голос: "Я смею, потому что это правда! Ему одиннадцать лет, с ним нужны специальные занятия, ему нужен интернат, ты не даешь ему шансов! Ты таскаешь ему кукол!"
Тут ему надоело ждать, он пошел в ванную, залез под ящик с бельем, нашел там ножницы, сначала аккуратно срезал с куклы ценник, а потом провел тонким матовым лезвием вдоль одной руки и вдоль другой. Получилось очень красиво.
Не считается
Он потер пальцами висок, она спросила – что, голова болит? Он утвердительно опустил веки, и тогда она сказала:
– Хотите, я поцелую – и у вас все пройдет?
Он изумленно уставился на нее. Она быстро отвела глаза, сделала неловкое движение рукой – как будто попыталась убрать сказанное из разделяющего их воздуха, – и поспешно вышла из лифта.
Не спать
Он встал с пола и, ненавидя все живое, пошел открывать дверь. Порог сразу залило водой, он с отвращением посмотрел на позднего гостя – паренек лет, наверное, четырнадцати или пятнадцати, мокрый насквозь, отирающий ладонью лицо, держит полумертвый букет наперевес, как ребенка. Он даже подумал, что это курьер какой-нибудь службы доставки цветов ошибся адресом, и рявкнул раздраженно:
– Что?
Паренек, пытаясь кривенько укрыть расползающийся букет полой куртки, закричал сквозь грохот воды:
– …простите, сэр! Я знаю, что уже очень поздно, сэр! Я просто! Мой автобус! Я не успел на более ранний, короче, я только сейчас приехал, сэр! Я Сэмюэль, Сэмюэль Вайс! Я приехал поговорить с Айрин, сэр, мне надо с ней поговорить! Я ее друг по той школе, еще в Эссексе, сэр! Я успел только на автобус в четыре двадцать шесть! Извините, что так поздно, сэр!..
Тогда он тоже закричал в ответ:
– Здесь нет Айрин!
– Что? – закричал паренек, и он повторил еще раз, почти закрывая дверь, чтобы вода не так хлестала на коврик:
– Здесь нет Айрин!
– Айрин Ллоэл, сэр! – закричал паренек.
– Ллоэлы съехали два месяца назад! – закричал он в ответ. – Не знаю, куда, спросите на почте!