Записки кинооператора Серафино Губбьо - Луиджи Пиранделло 13 стр.


- Я знаю, - ответил он. - И все же виной всему эта женщина. Если бы она не явилась, не взволновала юного Джорджо, если бы не поймала его на крючок, не соблазнила, не распалила уловками (которые, по правде говоря, только неопытному мужчине могут показаться коварными; они вовсе не коварны, и такой, как я или вы, сразу поймет, что на самом деле они - гадюки, которых можно обезвредить, выбив ядовитый зуб), я бы не оказался в таком дурацком положении! Она сразу распознала во мне врага, понимаете? И решила ужалить исподтишка. Я с самого начала дал ей понять, что ужалить меня ничего не стоит. Я хотел, чтобы она вонзила в меня свои зубы, и это обезвредило бы ее навсегда. И мне удалось! Но Джорджо, Джорджо, Джорджо был отравлен! Ему следовало предупредить меня, что напрасно и пытаться выбить у этой гадюки ядовитый зуб!

- Какая же она гадюка, помилуйте! - не удержался я и заметил: - Слишком наивная для гадюки, вы уж меня простите! Так быстро, так легко ужалить вас… Может быть, она хотела гибели Джорджо Мирелли?

- Возможно!

- Но для чего? Если ей уже удалось погубить Джорджо Мирелли, выйдя за него замуж? Не подыграла же она вам, не позволила же выбить ядовитый зуб до того, как добилась цели?

- Но она и не подозревала о моих намерениях!

- Да какая же после этого она гадюка, бросьте! Вы полагаете, гадюки существа не подозрительные? Гадюка укусила бы после, а не до того! Если она укусила до - значит, либо она не гадюка, либо хотела расстаться со своим ядом ради Джорджо. Нет, постойте, выслушайте меня… Я говорю вам все это потому, что… я согласен с вами, видите ли. Она хотела отомстить Джорджо, но еще до того, как появились вы, в самом начале. Я так думаю. Я так думал всегда.

- Отомстить? За что?

- За нанесенную обиду, которую женщина нелегко прощает.

- Да какая она женщина, эта…

- Бросьте, она женщина, господин Нути! Вы хорошо знаете женщин, знаете, что все они одинаковы, особенно в этом.

- Какая обида? Не понимаю.

- Послушайте, Джорджо был целиком поглощен своим искусством, да или нет?

- Да.

- На Капри он встретился с этой женщиной, и она стала для него объектом созерцания, идеальной моделью.

- Да, умышленно.

- Он не видел, не хотел видеть в ней ничего, кроме тела, которое мог ласкать кистями на холсте, в игре цвета и света. Вот тогда она, обиженная и рассерженная, решила отомстить ему и соблазнила его. Я с вами согласен! Соблазнив его, она, из желания сделать месть еще более жестокой, не отдавалась ему до тех пор, пока Джорджо, ради обладания ею, не предложил ей руку и не отвез в Сорренто, к бабушке и сестре. Не так ли?

- Нет, в Сорренто - это она потребовала, это было ее требование!

- Ладно, пусть так. Я мог бы сказать: обида за обиду. Но теперь не скажу, теперь я хочу придерживаться вашей версии, господин Нути! А сказанное вами заставляет меня думать, что она попросила Джорджо представить ее бабушке Розе и сестре, с тем чтобы найти предлог для разрыва с ним.

- Разрыва? Но зачем?

- Так ведь она уже достигла цели! Месть состоялась! Джорджо был побежден, ослеплен, захвачен ею, ее телом до такой степени, что собирался на ней жениться! Этого ей было довольно, большего не требовалось! Все остальное - свадьба, совместная жизнь, которая наверняка сразу же привела бы его в отчаяние и заставила раскаяться в содеянном, - все это принесло бы несчастье обоим, брак стал бы для них обузой… Вероятно, она думала не только о себе, ей и его было жалко.

- Вы так полагаете?

- Да вы ведь сами меня в этом убеждаете, сами заставляете так думать! Вы же считаете эту женщину коварной! Послушать вас, синьор Нути, так ее поведение оказывается нелогичным для коварной женщины! Представьте только: коварная женщина, которая потребовала свадьбы и с такой легкостью отдалась вам еще до замужества…

- Отдалась мне? - вскричал Нути и вскочил, загнанный моей логикой в тупик. - Кто вам сказал, что она отдалась мне? Да она никогда не была моей, никогда… Вы думаете, я мог на это надеяться? Мне нужно было только доказательство, что с нее станется… доказательство для Джорджо!

Я на минуту опешил и смотрел на него разинув рот.

- И эта гадюка сразу предоставила доказательство? И вам ничего не стоило его заполучить? Стало быть, стало быть… простите…

Я считал, что победа наконец-то в моих руках и вырвать ее не удастся. Мне еще предстояло усвоить, что именно в тот момент, когда логика, сражаясь со страстью, полагает, будто победа непременно останется за ней, страсть внезапно вырывает у нее эту победу и пинком прогоняет ее со всем набором разумных доводов и выводов.

Какие тут еще могут быть доводы, если несчастный Нути, охмуренный этой женщиной и преследующий вполне очевидные цели, не смог обладать ею и в теле его засела злость после всех страданий, которые выпали ему на долю? Маленький, глупенький паяц из тщеславия счел вначале, что сможет легко обвести вокруг пальца такую женщину, как Варя Несторофф. Как теперь убедить его в том, что ему лучше уехать отсюда, и заставить его признать, что нет смысла затевать ссору с другим мужчиной и домогаться женщины, которая знать его не желает?

И тем не менее… тем не менее я попытался уговорить его уехать и спросил, чего он наконец хочет и на что надеется.

- Не знаю, не знаю, - крикнул он. - Она должна быть со мной, страдать вместе со мной. Я не могу без нее, не могу больше так жить, один. Я сделал все, что было в моих силах, чтобы сломить Дуччеллу, я заставил вмешаться наших общих друзей, но ясно, что все кончено. Они не верят моим мукам и отчаянию! Мне нужна опора, я не выживу в одиночку. Понимаете, я схожу с ума, схожу с ума! Знаю, эта женщина - ничтожество, но цену ей набавляет то, что я столько страдал из-за нее и продолжаю страдать. Это не любовь, это - ненависть, это кровь, пролившаяся из-за нее. И раз уж она пожелала утопить мою жизнь в этой крови, то мы оба пойдем на дно, прильнув друг к другу. Терпеть одиночество я больше не могу!

Я вышел из его комнаты, лишив его возможности высказаться, излить душу. Вот сейчас я могу открыть окно и смотреть на звезды, а он там у себя мучается и льет слезы, охваченный злостью и отчаянием. Если б я вернулся к нему и с радостью воскликнул: "А знаете, господин Нути, на небе есть звезды. Вы точно об этом забыли, но звезды есть!" Что бы случилось?

Скольким мужчинам, затянутым в омут страсти, угнетенным, раздавленным нищетой или грустью было бы неплохо вспомнить, что выше потолка есть небо и на нем - звезды, даже если это и не приносит им религиозного утешения. Когда мы смотрим на звезды, исчезает, словно в бездне, растворяется в пустоте галактик наше немощное ничтожество и любая причина страданий начинает казаться смехотворной, пустой. В минуты тревоги и волнения следовало бы думать о звездах. Я - думаю, потому что с недавних пор смотрю на мир и на себя самого как будто издалека. Если бы я вошел к Нути и сказал, что на небе есть звезды, он попросил бы передать им пламенный привет и выгнал бы меня, как шелудивого пса.

Разве после всего этого я могу быть его стражем, как хотелось Полаку? Представляю, каким взглядом смерит меня Карло Ферро, встретив в компании Нути на "Космографе". Но, Бог свидетель, у меня нет оснований предпочитать одного другому.

Я предпочел бы, с привычной бесстрастностью, продолжать работу кинооператора. Я не стану смотреть на звезды через распахнутое окно. Увы, с тех пор как на "Космограф" заявился этот треклятый Земе, я и на небе уже вижу кинематографические чудеса.

II

- Выходит, дело серьезное? - с загадочным видом спросил, войдя ко мне комнату, Кавалена.

Бедняга держал в руках три носовых платка. После долгих выражений соболезнования этому чудесному "барону" (то бишь Альдо Нути) и рассуждений о бессчетных, как морские песчинки, людских несчастьях он, в качестве доказательства, развернул передо мной три носовых платка - сперва один, потом второй, затем третий - и воскликнул:

- Вот, полюбуйтесь!

Все три платка были в дырах, точно изъеденные мышами. Я смотрел на них с досадой и удивлением, ясно давая понять, что происходящее мне невдомек. Кавалена чихнул - или мне показалось, что чихнул. Нет, это он сказал:

- Пиччини.

- Собачка?

Он прикрыл глаза и кивнул с трагическим величием.

- Старается, надо понимать, - заметил я.

- И при этом я не имею права сказать ей ни слова! - воскликнул он. - Это единственное живое существо в доме, чью любовь чувствует моя жена и чьего коварства она не опасается. Ах, господин Губбьо, природа - чрезвычайно гнусная штука, нет человека несчастнее меня. Ну разве не несчастье иметь жену, которая твердит, что любима только собачкой! Это ложь, знаете ли. Эта тварь не любит никого! Но жена ее обожает, и знаете почему? Потому что только с этой тварью она чувствует, что ее сердце исполнено человеколюбия. И какое утешение это приносит ей, вы бы видели! Тиранша становится рабыней старой, гнусной твари, которая… вы ее видели… образина, ноги кривые, глаза гноятся. И жена любит ее тем сильнее, чем непримиримее становится вражда между мной и этой тварью. Вражда, вражда, господин Губбьо, непримиримая! Эта мерзкая тварь знает, что находится под покровительством хозяйки и я никогда не осмелюсь дать ей пинка, такого пинка, что у нее кишки выползут, мокрого места от нее не останется, клянусь вам, синьор Губбьо! Вот она и творит всякие пакости, даже глазом не моргнув. Изгадила весь ковер в моем кабинете: на улице специально ничего не делает, а приходит домой - усаживается прямо посреди ковра и пакостит! Разваливается в креслах, на канапе в кабинете; от еды отворачивается, но глодает мое грязное белье. Вчера вот изгрызла три носовых платка, а до того - рубашки, салфетки, полотенца, наволочки… И, заметьте, надобно этим восхищаться и говорить собачонке спасибо, ведь все эти пакости моя жена воспринимает как проявление любви. Точно, точно. Это означает, что она чует запах хозяев. Как такое может быть, вы мне объясните? А если она смолотит половину приданого? При этом я обязан молчать, махнуть рукой и смириться, в противном случае у жены появится предлог сказать мне: ты - скотина. Именно так! Какое счастье, говорю я себе, какое счастье, что я - врач и как врач обязан понимать: эта безумная любовь к животному есть одно из проявлений болезни. Типичное, знаете. - Он прервался ненадолго, глядя на меня в нерешительности и смущении; потом, показав на стул, спрашивает: - Вы позволите?

- О, сделайте одолжение! - ответил я.

Он уселся, стал рассматривать один из принесенных платков, покачивая головой; потом с жалкой, умоляющей улыбкой говорит:

- Я вам не досаждаю, не мешаю?

Я самым пылким образом убедил его в том, что он ничуть мне не досаждает.

- Позвольте заметить, я вижу, вы человек сердечный… спокойный, умеете понять и посочувствовать. А я…

Тут он умолк, побагровел, прислушался и поспешно вскочил:

- Кажется, Луизетта меня звала…

Я тоже прислушался и сказал:

- Да вроде не звала.

С выражением скорби на лице он поправил парик.

- Знаете, что вчера вечером сказала мне Луизетта? "Папа, не начинай все сначала". Я, господин Губбьо, человек отчаявшийся. Сижу дома с утра до вечера, как в темнице, ничего не вижу, жизнь проходит мимо меня, и некому пожаловаться на несправедливость судьбы. А Луизетта говорит, что из-за меня все наши квартиранты сбегают.

- О, но я… - возразил было я.

- Нет, это правда, клянусь, правда, - перебил Кавалена. - Вы человек добрый, обещайте, что, едва я вам наскучу, вы возьмете меня за шкирку и вышвырните за порог. Пожалуйста, обещайте! Дайте руку в знак согласия.

Я с улыбкой протянул ему руку:

- Как вам будет угодно…

- Благодарю вас. Так мне спокойнее. Я ведь все понимаю, господин Губбьо, вы не думайте. И знаете, что я понимаю? Что я - это уже не я. Когда человек опускается на дно, перестает, иными словами, стыдиться своего несчастья, это конченый человек! Но я бы не утратил стыд! Как ревностно оберегал я чувство собственного достоинства! А эта женщина своими безумными речами отняла его у меня. О моем несчастье отныне известно всем, и это безобразно, безобразно, безобразно!

- Да нет… отчего же?

- Безобразно! - выкрикнул Кавалена. - Хотите взглянуть? Смотрите! Вот оно!

И, дернув за парик, содрал его с головы. С содроганием я смотрел на голый бледный череп, как у ободранного козла, а он со слезами на глазах продолжал:

- Вот вы и скажите, разве может быть постыднее несчастье человека с подобным видом и жена которого вдобавок ревнует?

- Но ведь вы же врач, вы же знаете - это болезнь, - поспешил я утешить его и с удрученным видом потянулся к парику, чтобы помочь Кавалене поскорее напялить его.

Он надел парик и сказал:

- Вот именно, я врач и знаю: это болезнь, господин Губбьо! Несчастье в том, что я врач! Если б мне было невдомек, что она вытворяет все это из-за душевной болезни, я бы вышвырнул ее из дома, развелся с ней, я бы всеми средствами защищал свое достоинство! Но я - врач, и я знаю, что она безумна; следовательно, я понимаю, что мне надлежит рассуждать за двоих, за себя и за нее, лишенную разума! Но что означает, господин Губбьо, рассуждать за сумасшедшую, когда ее безумие смехотворно до одури? Это означает нарядиться паяцем. Куда уж тут денешься? Это означает смириться и покорно сносить унижения и попрание моего достоинства - перед дочерью, перед прислугой, перед всеми, публично. Вот так и перестаешь стыдиться собственного несчастья.

- Папа!

Да, на этот раз синьорина Луизетта действительно звала отца.

Кавалена поспешно встал, поправил парик, откашлялся, чтобы придать голосу более солидное звучание, и ласкательно-нежно, с улыбкой ответил:

- Я тут, Сезе!

И исчез за дверью, наказав мне молчать.

Потом вышел из комнаты я, намереваясь заглянуть к Нути. Постоял у его двери, прислушиваясь. Тишина. Видно, спит. Я обеспокоился - пора было ехать на "Космограф". Не хотелось бросать его одного, тем более что Полак настоятельно попросил меня взять его с собой. Я постучался. Раздался голос Нути:

- Войдите.

Я вошел. В комнате было темно. Я подошел к кровати. Нути сказал:

- Боюсь… боюсь, у меня жар.

Я наклонился, пощупал лоб: он горел.

- И правда! - воскликнул я. - У вас жар, причем сильный. Подождите, я позову господина Кавалену, наш хозяин - доктор.

- Ладно, бросьте… пройдет, - сказал он. - Это наверняка из-за переутомления.

- Разумеется, - сказал я. - Но почему бы не позвать Кавалену? Быстрее поправитесь. Вы позволите приоткрыть шторы?

Я посмотрел на него при дневном свете и ужаснулся: лицо кирпичного цвета, мрачно-опухшее, в поту. Белки глаз, вчера налитые кровью, потемнели, под глазами мешки, усы перекосились, прилипли к высохшим губам; рот приоткрыт.

- Вам, должно быть, и впрямь плохо.

- Да, боль такая… - сказал он. - Голова.

Он выпростал из-под одеяла руку, сжал кулак и коснулся головы.

Я пошел за Каваленой. Он разговаривал в конце коридора с Луизеттой. Она встретила меня неприветливо, насупив брови. Она догадывалась, что отец уже выпотрошил передо мной всю душу.

И вот я незаслуженно страдаю за доверительность Кавалены. Синьорина Луизетта стала моим врагом - не только из-за болтовни отца; скорее, из-за присутствия в доме другого мужчины. С первой минуты стало ясно, что она не испытывает ко мне дружеского расположения. Я это отметил сразу. И ничего тут не попишешь. Это таинственные, инстинктивные движения души, определяющие отношения между людьми. Ее неприязнь ко мне возросла, когда я - отметив ее ко мне отношение - объявил, что Альдо Нути лежит с температурой. Сперва она стала бледной, как полотно, потом залилась краской. Может, именно в то мгновенье она осознала дотоле еще смутное чувство неприязни ко мне.

Кавалена тотчас же явился к Нути. Она остановилась на пороге, словно запрещая мне входить; посему мне пришлось сказать:

- Простите, разрешите пройти.

Потом, когда отец велел ей принести градусник, вошла и она сама. Я ни на минуту не отрывал взгляда от ее лица. Заметив это, она попыталась скрыть жалость и смятение, которые вызывала в ней болезнь Нути.

Осмотр продолжался долго. Но кроме высокой температуры и головной боли, Кавалена не установил ничего. Когда мы вышли из комнаты, прикрыв ставни, поскольку дневной свет беспокоил больного, Кавалена выглядел в высшей степени удрученным. Он опасался, что это воспаление мозга.

- Надо срочно пригласить еще одного врача, господин Губбьо. Вы догадываетесь, что как хозяин дома я не берусь возлагать на себя ответственность за столь тяжелую болезнь. - Он передал мне записку к другому врачу, своему другу, которого можно было застать в ближайшей аптеке. Я оставил там записку и побежал на "Космограф", я опаздывал.

Полак не находил себе места. Он уже раскаивался, что потворствовал Нути в его затее. Он никогда бы не подумал, говорит он, что застанет Нути в столь плачевном состоянии, такое и предположить было невозможно, читая его письма сперва из России, потом из Германии и Швейцарии. В свое оправдание Полак собирался показать мне эти письма, но потом запамятовал. Известие о болезни Нути почти обрадовало его - во всяком случае, на время у него гора с плеч свалилась.

- Воспаление головного мозга? Слышишь, Губбьо, а если он умрет?.. Черт, когда мужчина доходит до такой крайности, становится опасен и для себя, и для других… смерть… Но будем надеяться, все обойдется; будем считать, что это переломный момент, кризис. Не раз бывало, поди знай… Мне тебя жаль, бедняга Губбьо, и жаль несчастного Кавалену. Это же надо было так случиться! Он свалился как снег на голову! Я вечером к вам зайду. Но это все рука судьбы, поверишь ли? Тут, кроме тебя, ни одна живая душа не знает, что он заявился, он тоже пока еще никого не видел. Никому ни слова, ни-ни, понял?.. Ты мне говорил, что было бы благоразумно забрать у Ферро роль в фильме с тигрицей.

- Да, но без всяких разъяснений…

Назад Дальше