Записки кинооператора Серафино Губбьо - Луиджи Пиранделло 15 стр.


Как-то вечером, было уже поздно, мы вышли из комнаты уснувшего Нути, и я увидел ее на балконе. Наш дом - последний по улице Венето, впереди только Вилла Боргезе. Четыре балкончика на последнем этаже под карнизом. Так, Луизетта была на балконе, Кавалена сидел на соседнем и, казалось, был погружен в созерцание звезд. Внезапно я услыхал, как он говорит - словно издалека, с небес, и в голосе его звучала бесконечная грусть:

- Сезе, видишь Плеяды?

Она сделала вид, что смотрит в небо. Быть может, в это время глаза ее заволакивали слезы. Кивнула, дескать, вижу.

- Красавицы, правда, Сезе? А ты посмотри, как полыхает Капелла!

Звезды… Бедный отец! Какое развлечение… Одной рукой он накручивал на палец локон своего парика, а другой?!. увы, да, у него на коленях сидела Пиччини, его вражина, и он гладил ее по головке.

С Виллы долетал шелест листьев, тихий, протяжный, невесомый; с пустынной улицы доносился звук редких шагов и быстрый, легкий цокот копыт одинокого торопливого экипажа; звонок - и за ним протяжный скрежет трамвайной дуги, скользящей по электрическим проводам; казалось, этот скрежет тащил за собой всю улицу, дома и деревья. Потом все смолкало, и в усталой тишине раздавался, долетая откуда-то издалека, из неведомого дома, звук фортепьяно. Мелодия нежная, словно окутанная вуалью, грустная, она брала за душу и не отпускала - наверное, чтобы дать душе почувствовать, что мир погружен в тяжелую печаль.

"Ах да, замуж…" - быть может, думалось Луизетте. Может, Луизетта воображала, будто это она сидит в далеком, чужом доме и играет на фортепьяно, унимая боль далеких и грустных воспоминаний, навсегда отравивших ей жизнь.

Сможет ли она предаваться иллюзиям? Сумеет ли не дать увянуть, как вянут цветы в немом, леденящем воздухе разочарования, от которого, возможно, уже нет спасения, всем тем невинным мечтам, рождающимся порой в ее душе? Я заметил, что она нарочно разыгрывает из себя стервозную девицу, иногда становится грубоватой, язвительной, дабы не выглядеть нежной и доверчивой. Вероятно, ей хочется быть резвой и веселой, как не раз, в минуту счастливого забытья, едва она поднималась с постели, подсказывало ей собственное отражение в зеркале: но вместо глаз, которые могли бы лучиться и сиять радостью, - отсутствующий, тусклый, холодный взгляд. Бедные прекрасные глаза! Как часто из-под нахмуренных бровей она глядит в пустоту, и раздается тихий вздох, такой тихий, словно она сама не желает его слышать! И как меняется цвет этих прекрасных глаз, как затуманиваются они каждый раз, когда она так тихонько себе вздыхает!

Конечно, она давно научилась не доверять ощущениям, возможно, из опасения заразиться болезнью своей матери. На это указывают внезапные смены настроения, бледность вслед за пылающим румянцем, от которого все ее личико становится пунцовым, умиротворенное спокойствие, которое наступает вслед за мрачной подавленностью. Кто знает, как часто, идя по улице с отцом или матерью, ее ранит звук смеха и ей кажется, что воздушное голубое платьице из швейцарского шелка давит ей на плечи, как ватник заключенной, и до чего же ей хочется сорвать с головы соломенную шляпку, изломать ее обеими руками и швырнуть… матери в лицо? или отцу… нет-нет, куда подальше, на землю, и растоптать. Ей кажется буффонадой, постыдным фарсом быть одетой, как девушка из приличной семьи, быть нарядной, очаровательной барышней, в головке которой роятся прекрасные мечты, - ведь потом, дома или на улице, все, что есть гадкого, уродливого, дикого, обнажается и выползает наружу из почти ежевечерних скандалов родителей, внушающих ей печаль, и стыд, и омерзение.

Мне кажется, она глубоко все это уже прочувствовала: в мире, созданном ее родителями с их комической внешностью, с их гротескной, смехотворной, бешеной ревностью, беспорядочной жизнью, нет и не может быть воздуха и света, не может быть места для ее прелести. Как может раскрыться прелесть, как она может дышать, озаряясь нежным, тихим светом радости, посреди всего этого комического уродства, которое ее сдерживает, душит и гасит?

Она как бабочка, приколотая булавкой, но еще живая. Не осмеливается взмахнуть крыльями вовсе не потому, что не надеется освободиться, а чтобы стать незаметнее.

V

Я, кажется, попал в вулканическую местность. Извержения и землетрясения без конца. Крупный вулкан, снаружи покрытый снегом, но полный кипящей лавы, - синьора Нене, это известно. Однако внезапно стал проявлять активность - и уже было первое извержение - вулкан помельче, в лоне которого лава, хоть и вскипела каких-нибудь несколько дней назад, бурлила издавна, тайно и угрожающе.

Катаклизм произошел сегодня утром с приездом Полака. Он пришел навестить Нути, полный решимости убедить его покинуть Рим и вернуться в Неаполь, дабы закрепить результаты лечения, а потом пусть снова путешествует - для полного выздоровления и чтобы развеяться. Его ожидал неприятный сюрприз: он увидел Нути, мертвенно бледного и осунувшегося, усы сбриты - в знак твердого намерения с сегодняшнего же дня начать сниматься на "Космографе".

Усы он сбрил сам, едва смог встать с кровати. Для всех нас это тоже была неожиданность, ведь еще накануне доктор прописал ему полный покой, отдых, а вставать позволил лишь на несколько часов по утрам; и Нути со всем соглашался, отвечал, что да, он будет соблюдать все рекомендации.

Мы разинули рот от удивления, увидев его бритым; лицо перекошено, вид мрачный, на ногах он еще держится слабо, но одет с безупречной элегантностью.

Бреясь, он слегка порезался, у краешка губы; запекшаяся кровь казалась почти черной на его бледном и измученном лице. Выпученные, огромные - из-за черных кругов под ними - глаза глядели на нас вызывающе, с выражением жестокого, злобного, мрачного презрения и ненависти.

- Как! - вскричал Полак.

Нути сморщился, чуть не заскрипев зубами, руки его нервно дрожали; низким голосом, почти беззвучно он произнес:

- Оставь меня! Оставь!

- Но ты же еле на ногах держишься! - вскричал Полак.

Тот взглянул на него искоса и недружелюбно.

- Ничего, справлюсь. Не досаждай! Мне необходимо… необходимо выйти… на воздух.

- Помилуйте, пока еще рановато, - попробовал было урезонить его Кавалена. - Если позволите, я бы…

- Но я же говорю, мне надо пройтись! - оборвал его Нути, тщетно пытаясь сгладить неким подобием улыбки раздражение, звучавшее в голосе.

Это раздражение - следствие его желания избавиться от наших забот, которыми он был окружен и которые внушили нам (но только не мне) иллюзию, будто он нам принадлежит и в какой-то степени наш. Он понимает, что его самовольные поступки должно сдерживать чувство благодарности, связывающее его с нами, поэтому он не видит другого способа разорвать эту благодарственную связь кроме как наплевать на свое здоровье, выказать презрение ко всему и всем, дабы у нас возникло чувство сожаления за то, что мы для него сделали; это сожаление отдалит нас от него, а его освободит от обязанности быть благодарным. Кто задумывает такой ход, не решается смотреть в глаза. Этим утром он никому из нас не осмелился взглянуть в глаза.

Полак, видя его решимость, не придумал ничего лучше, чем приставить к Нути побольше народу, чтобы оберегать его и, если понадобится, протянуть руку помощи; прежде всего, он уповал на помощь той, которая проявила столько сострадания и вследствие этого заслужила особое внимание со стороны больного. Вместе с Нути он поехал на "Космограф" и настоятельно попросил Кавалену тотчас же отправиться вслед за ними, прихватив меня и синьорину Луизетту. Он добавил, кстати, что барышня не может забросить тот фильм, в котором, в силу стечения обстоятельств, ей довелось сыграть роль, это вообще было бы весьма огорчительно, поскольку, по мнению всех, в той короткой, но трудной роли она продемонстрировала чудесное дарование, которое с его, Полака, помощью могло обеспечить ей ангажемент на "Космографе" - легкий, надежный, весьма достойный заработок под присмотром отца.

Видя, что Кавалена с восторгом ухватился за предложение, я не раз порывался подойти к нему и незаметно пару раз дернуть за пиджак.

То, чего я боялся, случилось.

Синьора Нене сочла, что все это подстроил ее муж; утренний визит Полака, внезапное желание Нути во что бы то ни стало выйти на улицу, предложение дочери - это все его проделки, ему бы только поскорее отправиться на "Космограф" и нежиться там в обществе молодых актрис. Едва Полак с Нути вышли за порог, вулкан изверг чудовищный поток лавы.

Кавалена сперва пытался не сдавать позиций, говорил, что будет неловко перед Нути, который… Господи, да как можно не понять? Это же очевидно, что он, именно он посоветовал Полаку дать их дочери ангажемент. Что? Плевать она хотела на Нути? Так ему тоже было наплевать. Пусть этот Нути сто раз свернет себе шею, если одного раза недостаточно! Нужно хватать удачу за хвост, ведь шутка ли - получить ангажемент! Она себя скомпрометирует? Помилуйте! У отца на глазах скомпрометирует?

Но вскоре синьора Нене исчерпала все доводы, и в ход пошли оскорбления и брань с таким запалом и силой, что под конец Кавалена не выдержал, впал в отчаяние и выскочил из дома.

Я бросился за ним по лестнице, по улице, пытаясь его остановить и повторяя бессчетное количество раз:

- Но ведь вы же врач! Но ведь вы же врач!

Какое там - врач! Это было рассвирепевшее животное, которое неслось, не видя ничего вокруг. Мне пришлось отступить, позволить ему бежать, только бы он не принялся орать на улице. Вернется, когда выдохнется, когда тень его трагикомической судьбы или здравый смысл не восстанет перед ним с развернутым пергаментным свитком старого диплома по медицине.

По крайней мере, глотнет свежего воздуха.

Вернувшись в дом, я, к своему великому удивлению, обнаружил маленький вулкан - извержение его было столь бурным, что большой вулкан даже как-то сник.

Синьорину Луизетту было не узнать! Все презрение, копившееся годами, начиная с детства, не знавшего, что такое улыбка, и прошедшего в спорах и скандалах; всю горечь унижения, свидетельницей которого она была, Луизетта выплескивала на мать; матери в лицо, отцу вдогонку, ведь он бежал! Ах, нынче матушку заботит, что дочка себя скомпрометирует? Не она ли за годы этого постыдного, дикого безумия бесповоротно исковеркала и разбила ее жизнь? Она захлебывается в гнилостном болоте этой семьи, которая давно стала всеобщим посмешищем. Разве не компрометировали ее, Луизетту, когда держали в этом болоте, в этой сточной канаве? Разве люди не глумились над ней и над отцом? Довольно! Довольно! Довольно! С нее хватит этих насмешек. Как можно быстрее стряхнуть с себя позор, бежать прочь, ступить на путь, который перед ней открывался - не она его искала, он сам ее нашел, - ведь все равно хуже, чем есть, уже не будет! Прочь! Прочь! Прочь!

Она повернулась ко мне, дрожа, щеки ее пылали.

- Господин Губбьо, проводите меня. Я только надену шляпку, и поехали, поехали прочь!

Она бросилась к себе в комнату. Я повернулся, взглянул на мать. Она застыла в оцепенении, выслушивая взбунтовавшуюся дочь, которая хотела раздавить ее обвинениями. И внезапно синьора Нене почувствовала: обвинения - заслуженные, ибо она знала, что "скомпрометировать дочь" было уловкой, чтобы не дать мужу поехать на "Космограф". Сейчас, стоя передо мной с поникшей головой, сомкнув на груди руки, она, мыча, пыталась выдавить из перевернувшегося, похолодевшего нутра слезы.

Жалко было на нее смотреть.

Вдруг она сомкнула ладони, точно для молитвы; лицо сморщилось в ожидании слез, которые так и не полились. Вот так, без слов, она сказала мне то, что не могли выговорить ее уста. Потом закрыла ладонями щеки и, увидев на пороге дочь, развернулась и пошла наверх.

- Может, мне ехать одной? - с вызовом произнесла Луизетта. - Вы этого хотите?

- Прежде всего, я бы хотел, чтобы вы немного успокоились, - сказал я с горечью.

Потом, когда мы уже сели в коляску на улице Венето, она сказала:

- Впрочем, увидите, папочка будет на "Космографе".

Зачем она это сказала? Чтобы избавить меня от ответственности сопровождающего? Выходит, она не очень-то убеждена, что вольна поступать, как ей вздумается. И верно, вскоре она заговорила опять:

- По-вашему, можно так жить?

- Но если это мания, - заметил я, - если, как говорит ваш отец, это типичная форма паранойи?

- Вот именно! Можно разве так жить? Когда случаются такие несчастья, считай, у тебя нет дома, семьи, нет ничего. Одна непрекращающаяся пытка, отчаяние, поверьте мне. Так больше нельзя. Что можно сделать? Чему можно помешать? Один бежит сюда, другой - туда. Все всё видят. Все всё знают. Дом - нараспашку, ничего не утаишь. У нас как проходной двор. Стыд! Позор! Впрочем, кто знает, если клин клином вышибают, может, она очнется от этой паранойи, заражающей все! По крайней мере, я что-нибудь предприму… посмотрим. Я не стану сидеть на месте, стряхну с себя наконец это унижение, отчаяние!

Но вы ведь столько лет сносили эти унижения и издевки, хотелось спросить у нее, с чего это вдруг такой горделивый бунт?

Если бы сразу после той эпизодической роли в Боско-Сакро Полак предложил ей ангажемент на "Космографе", не отшатнулась ли бы она в ужасе? Да непременно! При той же семье, в тех же бытовых условиях.

А вот сейчас она мчится на "Космограф". Ее гонит отчаяние? Да, отчаяние, но только не по вине матери, не находящей себе места.

Как она побледнела, как пала духом, едва ее отец, несчастный Кавалена, с испуганным лицомм выбежал нам навстречу при въезде на "Космограф" и объявил, что он, Альдо Нути, не прибыл, а Полак позвонил в дирекцию и сказал, чтобы сегодня его не ждали, поэтому не оставалось ничего другого, как разворачиваться и ехать обратно.

- Я не поеду, к сожалению, - сказал я Кавалене, - я и так уже сильно опоздал. Вы проводите синьорину до дома.

- Нет! Нет! Нет! - вскричал впопыхах Кавалена. - Я проведу с ней весь день, потом привезу сюда, и вы будете столь добры, что доставите ее домой, иначе она поедет одна. Я в свой дом - ни ногой! Все, хватит! Хватит!

Он повернулся и пошел восвояси, сопровождая свой протест выразительными жестами. Синьорина Луизетта направилась следом за отцом, и во взгляде ее читалось сожаление: зря, мол, она все это натворила. Как холодна была ее рука, сколько пустоты в глазах и как глух голос, когда, прощаясь, она обернулась ко мне и сказала:

- Увидимся позже…

ТЕТРАДЬ ШЕСТАЯ

I

Мякоть зимних груш холодная и сладкая, и часто попадаются твердые комочки - твердыши. Зубы впиваются, попадают на твердышок и вязнут. Такова и наша ситуация, она могла бы быть сладкой и холодной, по меньшей мере для нас двоих, если бы мы не чувствовали препятствия: чего-то терпкого и твердого.

Вот уже три дня мы втроем - я, синьорина Луизетта и Альдо Нути - ходим вместе на "Космофаф".

Из нас двоих, меня и Нути, синьора Нене доверяет свою дочь мне, а не Нути. Но из нас двоих дочь предпочитает идти с Нути, а не со мной.

Итак:

я вижу Луизетту, а не Нути;

Луизетта видит Нути и не видит меня;

Нути не видит ни меня, ни Луизетту.

Так мы и идем вфоем, друг подле друга, не видя друг друга.

Доверие, оказываемое мне синьорой Нене, должно меня раздражать, угнетать, должно… что еще? Ничего. Оно должно меня раздражать, угнетать, но вместо этого не угнетает и не раздражает. Оно меня трогает. Словно для того, чтобы еще пуще раздосадовать меня.

Конечно, это ее доверие, с одной стороны, - свидетельство моей неспособности причинить зло, а с другой - свидетельство того, что я гожусь хоть на что-то. И это последнее, то есть свидетельство моей пригодности, может мне даже польстить; хотя ясно, что и свидетельство неспособности причинить зло выдается мне без всякого намека на насмешливое сочувствие.

Мужчину, неспособного причинить зло, синьора Нене за мужчину не считает. Следовательно, моя "пригодность" тоже не обладает мужскими свойствами.

Похоже, чтобы считаться мужчиной, нужно причинить какое-нибудь зло. Что до меня, я в полной мере осознаю себя мужчиной. Зла я натворил, и немало! Но видимо, другие не хотят этого видеть и знать. Меня это бесит. Мне досадно. Вынужденный располагать свидетельством неспособности причинить зло - настоящим или выдуманным, - я порой обнаруживаю, что со всех сторон оплетен ложью. И зачастую не могу продраться сквозь эти заросли лжи! Никогда я так остро этого не чувствовал, как теперь, в эти дни. Так и хочется иной раз бросить на синьору Нене многозначительный взгляд, который… Да чего уж там, бедная женщина! Ее укротил и, более того, ошарашил дочерний бунт и внезапное решение Луизетты идти в киноактрисы! Нужно видеть, как она подходит ко мне каждое утро перед нашим отъездом на "Космограф" и, украдкой от дочери молитвенно складывая руки у груди, едва слышно шепчет:

- Я вам доверяю ее.

По прибытии на "Космограф" ситуация меняется и становится гораздо запутаннее; на входе мы встречаем Кавалену, всегда пунктуального и в трепетном волнении. Вчера и третьего дня я ему сообщал о переменах, произошедших в жене, но Кавалена все отказывался вспомнить, что он - врач. Какое там, врач! Позавчера и вчера он едва не свалился в обморок у меня на глазах, словно пытаясь отмахнуться от того, что я ему говорил.

- Ах, вот как? Прекрасно, прекрасно, - сказал он, - но я покуда… Как вы сказали? Нет, простите, я подумал… Я рад, видите ли… Но стоит мне переступить порог дома, всему конец. Упаси, Господи! Сейчас надо закрепить положение Луизетты, да и мое тоже.

Вот так, закрепить, а то они словно летают по воздуху, что дочь, что отец. Думаю, жизнь их могла бы быть легкой и безбедной и протекать в тихом, милом спокойствии. Есть мамино наследство, Кавалена хороший специалист, мог бы заново начать практиковать, и в доме не слонялись бы чужие люди, а Луизетта, сидя на залитом солнцем подоконнике, могла бы безмятежно пестовать пленительные цветы надежд, как всякая юная девушка. Так вот нет, господа! То, что призвано быть реальностью, каковой ее воспринимают все окружающие, ведь у синьоры Нене нет оснований донимать мужа, - так вот, все то, что призвано быть реальностью, - неосуществимые мечты, грезы. Реальность должна быть другой, тут нет места грезам. Реальность - это безумие Нене. И, повинуясь законам этой безумной реальности, в которой царит угнетающий, доведенный до крайности беспорядок, убегают из дому несчастный муж и несчастная дочь и блуждают невесть где, растерянные и удрученные. Оба, он и она, хотят закрепить свое положение в этой реальности безумия, вот и блуждают уже два дня друг подле друга, молчаливые, грустные, по съемочным настилам и утрамбованным земляным площадкам.

Коко Полак, к которому они приходят, едва явившись на кинофабрику, говорит, что сегодня работы нет. Но ангажемент действует, плата идет. Луизетте, покамест новенькой (лишь бы она приезжала на кинофабрику), даже если съемок нет, зарплата идет.

Назад Дальше