Повести Ильи Ильича. Часть третья - Иван Алексеев 7 стр.


Когда прощались, Нина все-таки поцеловала супруга, хотя Волин решил уже, что не поцелует. Как он не уговаривал себя, в груди остался осадок от последних разборок. Николаю Ивановичу казалось, что он прислушивается к словам супруги, когда они справедливы, а она его слушать не хочет. Она считает, что он специально отдаляется от нее, не давая себе труда взглянуть, что это жизнь вокруг устроена на разъединение.

Как ни старался он себя успокоить и взглянуть на страсти, приподнявшись над ними, не всегда это у него получалось. Даже никогда почти не получалось. Тот же он, что и жена, из одного они теста.

Еще Волин думал, что много раз говорил Нине, что любит ее, но не мог теперь вспомнить, честно ли говорил. Может, из-за этого и от нее так мало слышал ласковых слов.

Волин не загадывал, странно или нет думать на шестом десятке о любви к жене, с которой прожил тридцать лет. Ему просто стало обидно, если выяснится, что целую жизнь он не понимал любви. Если он не понимал любви, то получалось, что и других чувств, которые он должен был познать, он не понимал. Если он не понимал любви, то и Нине не мог помочь понять любовь. Если он не понимал любви, то и ему в этом никто не помог. А если все вокруг отказывались помогать друг другу, то не исключено, что цивилизация пришла к финалу, где фальшивы не только слова, но и чувства. И с этим тоже надо было разбираться, как потихоньку разбирается он в технических вопросах, где, куда ни ткни, всюду обнаруживаются ошибки, плодящиеся не умеющим себя проверять и не желающим за собой переделывать неугомонным и талантливым человеческим племенем.

Мертвые и живые (2)

– Все твои бумаги должны быть на месте, – чуть испуганно ответила Волину мать. – Я прибрала их в папочку. Приготовлю к твоему приезду.

Услышав мамин голос, Николай Иванович отметил, как она постарела. Нехорошо, что он три года не был дома. Как ни объясняйся семейными обстоятельствами, а все-таки нехорошо.

– Коля, а мы ведь написали в Белоруссию, и нам ответили, – сказала мама. – Они подтвердили, что все правильно, и Николай есть в списках. В письме написано, в какой деревне захоронение, и к кому можно обратиться, чтобы нам его показали. Вот папа идет к телефону, он тебе лучше расскажет.

– Сынок, здравствуй! – постарался показаться бодрячком отец.

После обязательных вопросов, как дела, как Нина и дети, хорошо ли на работе, отец перешел к тому, что их теперь волновало.

– Получили мы с мамой официальный ответ, – начал он подкашливать и подсмеиваться, что говорило о волнении. – Ты знаешь, почти точно то место, как ты назвал. Захоронение только в соседней деревне. Маш, как эта деревня называется, у которой захоронение? Где письмо, неси его сюда!

– Подписал председатель сельсовета, есть телефон, – продолжал отец. – Я позвонил и как раз попал на него. Приятный такой голос, не молодой. Зовут Иваном Ивановичем. Приезжайте, говорит, к нам на день Победы. Встретим, поможем с ночлегом, покажем, расскажем.

– Мы с мамой уже почти собрались ехать, но передумали. Боимся. Если бы поближе было. Мама вот рассчитывает с тобой на машине съездить. Не специально, а вот если к нам приедешь в отпуск, то, может, и уважишь стариков. А вот и письмо! Сейчас прочитаю, какая деревня. Очки где? Очки неси! Как я без очков ему прочитаю?!

Они говорили про дядю Волина, погибшего на войне. Дядя был старшим братом мамы, вместе со всем классом ушел на фронт добровольцем и не вернулся. В семье Волина считалось, что он пропал без вести. Так было написано в извещении, полученном бабушкой Волина в 1944-м году. Правда, дед Волина после войны писал в архив, и вроде бы ему сообщили, что его сын погиб, и даже указали, когда и где. Но к моменту этого сообщения бабушка уже посчитала, что ее сын живой и где-то скитается по свету на далеком западе; такое предположение было высказано двумя людьми, которым она доверяла, – оставшимся в живых одноруким одноклассником сына и ее соседом, офицером-фронтовиком. Письму из архива через десять лет после первого извещения она не поверила. Сын для нее пропал без вести.

Дед Волина тогда уже болел и не успел съездить по указанному в письме адресу. А после его смерти бабушка Волина, точно мстя миру и за сына, и за мужа, сожгла все письма, которые хранила. И письма мужа, и те несколько писем от сына, которые часто перечитывала, и первую похоронку на него, и письмо из архива, которое никогда не разворачивала.

После смерти бабушки, мама Волина стала чаще бывать на кладбище и чаще вспоминать брата. Особенно трудно ей было скрыть слезы по нему у памятника всем погибшим на той войне, где фамилии Коли не было.

Маме Волина шел шестой год, когда старший брат ушел на войну, – как раз тот возраст, когда память становится полностью готовой к работе и способна сохранить яркие образы испытанных чувств. Можно представить ее восторг и преклонение перед богатырем и защитником, каким она представляла идущего на войну брата, и ее ужас и боль, когда узнала, что он пропал.

Когда Волин три года назад был у родителей, на кладбище он опять видел мамины слезы и услышал просьбу к небу дать ей горсть земли с могилы брата. Как-то зимним вечером он вспомнил эту просьбу, и с первой попытки нашел нужную информацию о погибшем дяде в базе данных Мемориала.

Дядя Волина был в списке безвозвратных потерь с 1 по 20 января 1944 года сержантского и рядового состава 83-й Краснознаменной Городокской гвардейской стрелковой дивизии, подписанном начальником штаба дивизии подполковником Азаровым и начальником 4-го отделения капитаном Радченко. В многостраничном донесении среди 453-х погибших значились две девушки-санитарки, остальные – мужчины. В колонке их родственников – жена или мать, чаще мать.

403-м номером в списке был Волин Николай Иванович, рядовой 252-го гвардейского стрелкового полка, стрелок, беспартийный, 1925 года рождения; призван Сталинградским РВК города Сталинградской области, убит 12.01.1944 г., похоронен – Витебская область, Городокский район, Новжинский лес.

Перо писаря витиевато и с каллиграфическим нажимом выводило начало строк – фамилию, имя и отчество погибших, а в середине и к концу, – где надо было записывать место захоронения, данные о родственниках и месте их проживания, – уставало, сникало, делало ошибки, кривило и путало буквы, утолщая их расплывающимися чернилами. Длинное имя матери писарь заменил на короткое Ольга, отчество переделал на Васильевну, цифру 9 в номере дома переправил на 3. И название леса Волин прочитал, скорее всего, неправильно, – он больше угадывал расплывшиеся буквы, чем читал.

Все оказалось проще семейных преданий.

– Мам, неужели вы раньше не могли узнать? – спросил тогда Волин, позвонив родителям.

– Коля, я теперь только вспомнила, что папа перед смертью говорил про Белоруссию. Но ты не представляешь, что мы с мамой пережили, когда папа умер. Все для нас отошло тогда на второй план. Очень нам было тяжело. Мама, говорила, что ей не надо больше жить, что она прокаженная. И меня прогоняла из дома. И все сожгла, что напоминало ей об отце и о Коле.

– Ну а потом? – не сдавался Николай Иванович.

– Я три раза писала в архив по адресу, который мне дали в военкомате. Это уже когда ты в школу пошел. Один раз мне не ответили, а во второй написали, что Коля убит, но не написали, где похоронен. Третий ответ был такой же, как второй.

– Но как же так? – не мог понять Волин. – Ведь информация эта всегда была, раз она выложена в сети. Неужели без компьютеров и Интернета архивное дело было так беспросветно?

Наверное, родители после того звонка обиделись, решили, что он их винит. Надо было давно уже ему их отвезти в эту Белоруссию, а то два года ходят кругами вокруг и около. И получается, что это он виноват, пустил вопрос на самотек. Конечно, у него были проблемы в семье. И все же, все же…

Наконец, мама Волина принесла очки, и отец зачитал сыну название деревни, фамилию Ивана Ивановича, номер телефона, а потом и все письмо целиком.

– Пап, вы собирайтесь, – сказал Волин. – Я через пару дней приеду, и мы туда съездим.

На следующий день Волин позвонил по телефону, который назвал отец. Для этого, правда, пришлось полчаса узнавать, как звонить в Белоруссию, и в очередной раз благодарить ласковым словом демократов. Прозвонить в братскую республику оказалось сложнее, чем в далекую Америку.

– Когда вы хотите приехать? – спросил хриплый голос на другом конце провода. – Конечно, лучше бы вам было приурочить ко дню Победы… Да я понимаю, что праздник уже прошел. Но очень у нас все было хорошо подготовлено, вам бы обязательно понравилось. Теперь все скромненько будет, не обессудьте. Приезжайте. Выделим сопровождающего. Поможем с размещением.

Время для Волина начало убыстряться.

Через день он уже сидел за столом у родителей и слушал новости из жизни родни. Осоловев от неожиданно тяжелого почти двадцатичасового автопробега, слушал плохо. Кто с кем развелся, и кто где работает, – не запоминал, а просто плыл от приятных ощущений близости родственников, знакомой домашней обстановки и разных памятных душе мелочей, связанных с малой родиной.

Мама совсем изморщинилась, жалуется на коленки. Отец похудел, у него ломит кости, и болят суставы. Но в целом оба пока энергичные, глаза блестят. Пешком им особо ходить не придется. Так что пускай запасутся таблетками, и можно ехать.

Выехать Волины смогли через неделю. Маме Николая Ивановича за это время доделали вставную челюсть. Впрочем, задержка оказалась для Волина полезной. Он совершил пару обязательных визитов к знакомым, пообщался у сестры с племянниками, прочитал свой юношеский рассказ, сохраненный мамой, и нагулялся старыми городскими улочками, отыскивая знакомый с детства их аромат. Пока еще его можно было отыскать. Хотя огромные торговые центры, супермаркеты и гостиницы все решительнее захватывали городские земли, и скорая победа громоздящегося стекла и бетона над невидными деревянными и каменными строениями была близка, нетронутые кусочки города еще оставались.

Прогулки и чтение дополняли друг друга, трогая сердечные струнки. Чтение будило в нем старые и казавшиеся важными в юности мысли, над которыми он теперь с удовольствием подтрунивал. Он не ожидал, как много из детского и юношеского забылось. Многое забытое было пустое, но были отдельные моменты, которые хорошо отвечали его настрою и очень пригодились, когда, гуляя, он представлял себе, как три поколения назад здесь гулял дядя.

Примерные ровесники – дядя Волина, сам Волин в юности, когда писал свой рассказ, и младший сын Волина, за которого он особенно переживал, – ему хотелось, чтобы эти трое оказались внутренне схожи. Если не учитывать разные судьбу и обстоятельства жизни, они складывались в его воображении в один образ. И только когда вмешивалось время, из одного опять получалось три.

Мистическая составляющая домашней побывки Волина проявилась на третий день, когда, ища себе занятие, он добрался до пожелтевших машинописных листов и прочитал название своего рассказа. "Здравствуй, мальчик!" – прочитал он, странным образом желая здравствовать себе молодому, – неловкому сочинителю, который давным-давно как будто запрограммировал эту ситуацию.

Николай Иванович пролистал страницы. У него в руках была копия, напечатанная на бумаге разного качества: листы побелее и потолще соседствовали с желтыми и более тонкими. Из-за не достаточно твердой руки машинистки и печати под копирку строчки были нечеткими, буквы – заплывшими. Чтобы читать, приходилось напрягать глаза, перечитывать и угадывать слова, в которых машинка плохо пробила буквы. Строчная "б" у нее всегда была как "о", прописные "Д", "В" и "Л" еле видны. К тому же машинистка забывала делать пробелы после знаков препинания, и, спохватываясь, делала их потом не к месту. Две-три ошибки на страницу были подтерты и подправлены черной ручкой. От всего этого у привыкшего к красивым формам компьютерных текстов Николая Ивановича беглого чтения не получалось. Приходилось вчитываться и вдумываться, отчего во многом наивный текст увлекал его строгий ум, заставляя вспомнить давно позабытое, и в силу приобретенной в научной деятельности привычки хотя бы поверхностно анализировать прочитанное.

Начинался рассказ с рассуждений "о вранье или почему "мальчик". Среди лишних разглагольствований, в которых нельзя было Волину не признать истоки своего занудства, он между прочим отметил и осознание принуждения к жизни во лжи.

Он вспомнил, как читал Дневник писателя, и как ему показалось, что Достоевский разговаривает с ним, Колей Волиным, и подсказывает ему начать со слов, которые не хотят слушать люди.

* * *

"Отчего у нас все лгут, все до единого?" "…Мы постоянно считаем истину чем-то слишком уж для нас скучным и прозаичным, недостаточно поэтичным, слишком обыкновенным и тем самым, избегая её постоянно, сделали её, наконец, одною из самых необыкновенных и редких вещей". "У нас совершенно утратилась аксиома, что истина поэтичнее всего, что мог бы налгать и напредставить себе повадливый ум человеческий".

Можно, конечно, пропустить эти слова мимо ушей, или доказывать какой-нибудь ляп о том, что Достоевский говорил про старую ложь и старые выверты, каких теперь не может быть, а только все оказывается наоборот. Все современное – сплошь одна фальшь, задавившая правду-истину…

И ведь как здорово научились рассуждать! Всё искренно, все страстно, всё озарено талантом! И вопросы часто берутся мировые, а судьбы общечеловеческие, но тем лучше!.. Лучше ли?!

Что если на мгновение, на одну лишь крохотную минуту кольнёт сомнение, и ты остановишься вдруг и спросишь себя, не лукавя: кем я стал? справедлив ли мир? создавали его таким? И какой верой мир наделил меня?

И что делать, если наши ответы покажутся пусты и лживы?.. Отсюда ведь прямое следствие к безразличию и прочим социальным болезням, которые без труда представят безверие массовым психозом, игрой, в которой и искренность есть, и страсть, и талант, – только игрушечные они и ничего не стоят.

Парадокс в том, что извечный антагонист вранья – великое людское терпение, – замешан на доброй порции невообразимой фантазии; то есть, пожалуй, столь же далёк от истины, как обычная ложь.

Будто мы сознательно ждём чудо, которое не даст нам пропасть, – и совершенно нелогично сочетаем знание о случае, вероятность которого ничтожна, с верой в закономерность, с которой этот ничтожный случай улыбнётся нам, рано или поздно. Именно – рано или поздно, но непременно! – здесь полагаются решительно все основания нашей уверенности.

Над несерьёзностью нашей веры мы частенько смеёмся, но при этом всё же выводим из неё ожидание счастья, которым живём и на которое работаем всю жизнь…

Казалось бы, надо начинать разбираться, куда делась правда-истина, но можно заранее представить реакцию на такие попытки. "Представлены лишь черновики, формулировки эстетических взглядов, не реализованные – увы! – в законченное литературное произведение" или "нам нужны вещи с ярким сюжетом и неординарными молодыми героями". Мысль не нужна. Она даже вредна. Яркий сюжет и выдуманные герои интереснее. Они помогут обмануть себя.

Но, споря со знанием, всё же ждешь чуда и тем сильнее, чем больше души и времени вложено в ожидание. Потому "что весьма часто истина лежит перед людьми по сту лет на столе, и они её не берут, а гоняются за придуманным, именно потому, что её-то и считают фантастичным и утопическим". Что "мы все стыдимся самих себя", и "всё это из самого полного внутреннего усвоения, что собственное лицо у каждого русского – непременно ничтожное и комическое до стыда лицо; а что если он возьмет… не свое лицо, то выйдет нечто гораздо почтеннее".

Но я не просто так завёл разговор, не из одной лишь фантазии.

Я говорю об Игоре Красавцеве. В моей памяти он остался таким, каким был два года назад, в нашу последнюю встречу.

Был листопад, сумрачное небо, мокрый после дождя асфальт, – и мальчик в окне высотного здания, на которого напал стих самоубийства и который (в сотый раз!) рассказывал мне про аспиранта, выбросившегося с 16-го этажа… Игорь объяснял, как магнетически действует на человека земля, если пристально в нее вглядываться, и что мокрая земля кажется с высоты особенно гладкой и желанной.

Добавьте к этой страсти приятеля глуховатую, чуть неразборчивую речь, – и, без всякого перехода, бурное признание в том, что он скоро женится, что его невесту никто не знает, и что ему искренно жаль рушить нашу дружбу, но таковы обстоятельства. Жизнь решилась, и ему ничего больше не надо знать, кроме семейных обязанностей…

С Красавцевым я познакомился в кафе около китайского посольства. На разных факультетах эту пивную звали "Тайвань" или "Шанхай". Кружка пива там стоила 40 копеек, зато это было недалеко от учебного корпуса. Ещё студенты ходили в "автопоилку" – "Голливуд", то есть автоматы на Мосфильмовской улице, наливавшие за 20 копеек 375 граммов пива, и в "стекляшку" на улице Строителей, куда я так и не добрался.

Мы разговорились и почувствовали, что расположены друг к другу. Другом я посчитал Игоря, когда в один из наших походов в пивную он доверился мне, рассказав, как в школе его прозвали "мальчиком".

– Представь себе малышек, второй класс, которых привели в зимний бассейн учить плавать, – говорил Красавцев. – Прежде всего, нам приказали вымыться под душем, и я так запутался в лабиринте кабинок, узких ходов, что потерял своих ребят и выбежал голым в ванну. Помню много света, свой испуг, тренера, взрослых девчонок, – всё это только миг, но до того яркий!.. И вроде бы в том, что я показался голый, не было для меня ничего ни страшного, ни обидного – сколько мне было лет! Но один паренёк начал меня спрашивать потом зло и при всех, зачем я это сделал… Я, ребёнок, мальчик, начинающий мечтать, – и зло, придавившее меня. Конечно, я решил, что сделал стыдную вещь! Если бы ещё нас никто не слышал, если бы он говорил это один на один, то, может быть, его насмешки звучали бы глупо, но он допытывался при друзьях-свидетелях, и мне было страшно неловко, я краснел и мысленно умалял, чтобы он замолчал и отстал от меня. Я так много переживал от этого, что в конце концов стал представлять себе совершённое непоправимым несчастьем. Это был первый пунктик. Вторым стал мальчишеский спор о том, как появляются дети. В третьем классе я придумал, что дети появляются от поцелуев в губы. Когда я во что-то верю, меня переубедить нелегко: я встраиваю факты в свою логику. И тема об оплодотворении из учебника 8-го класса, который мне показали ребята, меня не переубедила… Наконец, в 6-ом классе мы кидали снежки в проезжавшие машины. Один грузовик притормозил, а я зазевался, запаниковал и побежал от него без всякой хитрости, прямо по улице. Первый же прохожий меня поймал и отдал в руки правосудия. Я плакал и просил прощения, но снисхождения не дождался. А спрятавшиеся за забор ребята слышали, как я плакал, и как я чуть их не выдал.

Назад Дальше