Женщина посадила мальчика к себе на колени, сама села лицом к святой и зашепталась с ней о чем-то, а большим пальцем левой руки между тем трогала прозрачный лобик ребенка. Потом поставила мальчика на пол, опустила пальцы в чашу с водой и толчеными цветочными лепестками и мокрыми пальцами начертала на лбу мальчика какие-то знаки.
– Если делать так три раза в неделю, тоска уйдет.
– Не знаю, с чего у него тоска. Он в доме – король.
– В жизни всегда есть темная полоска, она отделяет радость от печали.
– А, пожалуй, правда, после того как отец вернулся из тюрьмы, малый вроде как загрустил.
Женщина торжествующе подмигнула – мол, а я что говорила! – словно призывая всех остальных в соавторы счастливой догадки.
– Скажи сестре, пусть приводит его ко мне. Я за это ничего не возьму. Кое-что перешьет мне, а я сниму тоску с мальчонки, вот мы и будем в расчете.
– Но у него и глисты.
– Глисты от тоски заводятся.
– А вот я хотела бы узнать…
– Что бы ты хотела узнать, девушка?
Магда не решалась сказать, сестра толкала ее локтем в бок.
– Я бы хотела узнать, вернется ли в мою жизнь один человек.
– Блондин или брюнет? Женатый или холостой? Встает с правой ноги или с левой?
– Он был… брюнет, брюнет и очень сильный. Был женат, но жена умерла от плеврита, а вот с какой ноги он встает, не помню. Он был артистом.
– Каким артистом?
– Цирковым. Женщину привязывали к доске, а он бросал кинжалы, и все, все вокруг нее втыкались.
– Ты была его невестой?
У Магды дрогнул голос:
– Я с ним жила. Три месяца. В цирке. Это меня привязывали к доске, а он бросал кинжалы. В Винаросе он пометил меня, в плечо, немного оцарапал ножом, шрам остался. А еще он гнул стальной брус, а я выносила этот брус и показывала всем, дескать, очень тяжелый, дескать, еле иду.
– Он тебя бросил?
– Цирк прогорел, и мы приехали в Барселону. А однажды утром он пропал, и поминай как звали.
– Ты живешь там же, где жила с ним?
– Нет, но на том месте я оставила для него записку.
Руки гадалки взлетели ко лбу Магды, подушечками больших пальцев она закрыла девушке веки, в то время как другие пальцы ощупывали ее лоб, а потом побежали к ушам и наглухо закрыли ей уши, чтобы не проник ни один посторонний звук.
– Открой глаза. Нет. Он не вернется.
– Почему вы так уверены?
– Я не могу открыть тебе все свои секреты, но ответ на твой вопрос в твоих глазах. Твои глаза полны случайных мужчин.
– За мной ухаживали только двое.
– Не важно. Твои глаза полны случайных мужчин.
Круг почтения словно лег вокруг гадалки, отделив ее от всех остальных.
– И с шариком вы тоже умеете? – спросил мальчик.
Гадалка поглядела на него сурово, однако пошла к выключателю и погасила свет, короткое время комнату освещали лишь последние сумерки уходящего дня да свет полной луны, словно нарисованной на ясном небе. Гадалка убрала с центра стола то, что они приняли за цветочную вазу, на ее месте остался светящийся белый стеклянный шар. Как загипнотизированные, они не отрывали глаз от шара, куда он двинется, назад или вперед, следили за пассами, которые совершала вокруг него гадалка, приглашавшая их подойти ближе.
– Голоса и магнетическая сила тел приводят в движение внутренние туманности этой крохотной белой вселенной.
– Я хочу уйти.
Магда всхлипывала, открытие гадалки расстроило ее, да и Андресу было не по себе, кроме того, маленький племянник толкал его ногой, ему стало страшно: темно, а в шарике дрожат молочно-белые тени.
– Не думайте, этот шар не простой. Ростовщик с улицы Регомир привез мне его из Амстердама.
– В самом деле, сеньора Ампаро, мы злоупотребляем нашим терпением, мы ведь зашли просто так, по дороге к сеньоре Манон, хотим узнать, не позволит ли она этому сеньору поиграть на ее пианино, пока он не достанет другого.
– Не думаю, что она дома. А если дома, скажите старухе, что я вас послала, что карты показали: тому, кто позволит этому человеку играть на своем пианино, будет удача в жизни. Как вас зовут?
– Альберт. Альберт Росель, к вашим услугам.
– Вы не похожи на испанца. Выглядите так, как удается выглядеть некоторым каталонцам, если они очень для этого постараются.
– А как именно?
– Вы похожи на шведа или голландца. Мой муж был художник. Рисовал портреты в самых знаменитых кафе, он был оголтелый каталонист. И всегда говорил мне: Ампаро, некоторых каталонцев так злит сходство с испанцами, что они даже внешность свою изменяют, лишь бы походить на шведов или голландцев. Мой муж считал: каталонцы готовы быть даже неграми, лишь бы не походить на испанцев.
Сеньора Ампаро указала на фотографию, под которой тоже теплилась лампада.
– Вон он. Похож на голландского моряка. Пропал во время отступления, но он-то ни одного выстрела не сделал, так что уверена, бежал он не от Франко, скорее всего, за какой-нибудь республиканской юбкой увязался. Ему бы только карандаш да стопку бумаги, и он в любом углу земного шара себе на жизнь заработает. Но он еще сюда вернется.
– Ее-то мужчина, конечно, вернется.
Магда прошептала это на ухо сестре совсем потерянно. Все стали прощаться, желая друг другу всего хорошего, здоровья, а потом по очереди перелезли через подоконник и снова оказались на крыше, слегка покатой в сторону долгожданной крыши дома номер один. На этот раз опять была крыша-терраса, огороженная кирпичным парапетом и вся завешенная бельем – видно, обитатели дома свято верили, что с соседних крыш никто не сумеет сюда добраться. Кинтана с Офелией сразу затерялись между веревками с простынями и нижним бельем, мужским и женским, но довольно скоро всем стало ясно – по приглушенным восклицаниям, – где они.
– Мальчик пусть сюда не подходит, зрелище не для малолеток.
Кинтана предупредил, а сам махал руками, приглашая остальных подойти к парапету и поглядеть в освещенное окно по ту сторону внутреннего двора. Молодая женщина, уже начавшая увядать, в одной комбинации, гладила белье, а стоявший сзади здоровенный мужчина в исподнем забавлялся тем, что спускал у нее бретельки то с одного плеча, то с другого, а когда становились видны круглые, налитые груди, мял их…
– Мать моя! Ну и ну! – вырвалось у Кинтаны.
Женщина продолжала водить утюгом, гораздо больше занятая глажкой, нежели действиями мужчины, хотя иногда губы ее шевелились – не то она возражала, не то постанывала.
– Все, хватит. Это зрелище не для чужих глаз.
Сеньор Энрике заставил всех отойти.
– Вам бы понравилось, если бы за вами подглядывали в такой момент?
– Они же не знают, что мы глядим. Им совсем неплохо.
– Им прекрасно, – хихикнула Магда.
Но рука сеньора Энрике уже указывала на долгожданную площадь, которая открывалась за краем крыши, и они двинулись туда, где крыши кончались – кончалась улица Ботелья, и фасад дома выходил на площадь Падро. Вид просторной площади напомнил им о жизни и о земле, на которую пора было вернуться. Там, внизу, лежали улицы, трамвайные пути, по ним первый номер выезжал с улицы Оспиталь и шел вверх, по Сан-Антонио-Абад, к Рондас; там виднелись часы на башне приходской школы, островерхая кирпичная церковь Пуиг-и-Кадафалч, построенная на развалинах монастыря, сожженного в Трагическую неделю, булочная, швейная мастерская "Мас", флотилия велосипедов около "Кастрильо", фонтан на площади Падро с изъеденными ветрами и влагой каменными масками – вокруг него все еще толпились жители квартала: кто хотел попить, а кто набрать воды с собой для дома; лавчонка "Виладот", примостившаяся у стены, скрывающей часовню в романском стиле, апсида которой указывала на внутренний двор прачечной, что на улице Сан-Ласаро, в старые времена городской больницы для бедных; здание прачечной находится в двухстах метрах от больницы Святого креста и Святого Павла, мебельной фабрики и того места, где улица Ботелья выходит на площадь Падро, а там – торговля аптекарскими товарами Касаса, где на вывеске – змея, обвивающая чашу здоровья.
– Вот и все. А там – другой мир. Другие горизонты, – продекламировал сеньор Энрике, захваченный зрелищем дорог, стекавшихся к площади.
– Посмотрите, бомбы проложили новую улицу. А на разрушенных стенах еще видны следы разбитых жизней.
Дон Энрике поднялся на парапет, что находился прямо над углом, где помещалась прачечная, и, не сводя взгляда с открывшихся перед ним горизонтов, произнес то, что, должно быть, всю жизнь вынашивал и берег именно для этого случая:
– Кто мы такие? Откуда пришли? Куда идем?
– Что это твой отец говорит?
– Пускай себе. Иногда под вечер ему приходит желание высказаться. Бывает, придет на Монжуик и около статуй Национального дворца обернется лицом к городу и говорит что-нибудь такое.
– А вы, камни, которые мы созерцаем, равнодушны к идущим мимо вас поколениям…
– В молодости он играл в театре, в Рабочем атенеуме в квартале Санс.
– К вам обращаюсь я: будьте милосердны к мужчинам и женщинам, что живут среди вашего равнодушия. Они обречены стать тленом, но не лучше и ваша участь, фальшивые скалы, вы станете развалинами, и время снова превратит вас в придорожные камни, в пыль на пустырях, и памяти о вас не останется…
– Черт возьми! Красиво говорит!
– Он немного поэт. Только не учился…
Девушки захлопали в ладоши, и продавец газет тут же умолк. Умолк и застыл, а потом спрыгнул с парапета и сравнялся ростом с остальными, так что вполне естественно прозвучало:
– Напомни мне, Маноло, когда спустимся, купить в аптеке Касаса синьки, подсинить известь. Комнаты надо белить почаще, не то клопы заедят.
– Уж не знаю, дон Энрике, клопы или блохи, потому что у меня ноги все изъедены, не знаю, что они им дались.
– А я знаю, – шепнул Кинтана на ухо Офелии.
Вожак – дон Энрике – решительно отворил всю в заплатах деревянную дверь на лестницу дома номер один и достал из кармана латунную зажигалку – при ее свете они должны были отыскать путь в темном лестничном колодце.
– Не ошибитесь дверью. Это на первом этаже.
Они спустились, руками ощупывая ржавые перила и стены, штукатурка на которых осыпалась от прикосновения. Сеньор Энрике постучал в дверь дверным молотком в виде железного кулака, шикнул на остальных, чтобы замолчали, а сам приложил ухо к деревянной филенке. И услышал шаркающие шаги и слабый голос, который оповестил: иду, иду. Узкая щель дверного глазка приоткрылась, и в ней показалось два глаза.
– Кто там?
– Это я, Энрике, разносчик газет, муж сеньоры Асунсьон. Со мной – друзья. Нас послала сеньора Ампаро, из третьего дома.
– Кто с вами?
– Со мной мой сын и наши друзья. Один из них – артист, он хочет познакомиться с вашей дочерью.
– Артист? Какой артист? Он поет?
– Нет, играет на пианино. Пианист.
– Ах, пианист.
Она приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы убедиться, что перед ней дон Энрике.
– Сколько народу!
– Мы с поручением от доньи Ампаро.
– Проходите. Мальчик пусть будет поосторожнее. У меня много вещей, которые храню как память и не хочу, чтобы они разбились.
В прихожей – деревянная вешалка, электрические счетчики, великолепная точеная консоль на золоченных под бронзу ножках в стиле ампир, а на консоли – сверкающая Диана-охотница, почти обнаженная, с тугим луком, нацеленным в коридор; стены оклеены обоями, на которых галереи с коринфскими колоннами, пруды, водяные лилии, водоплавающие птицы, и между двумя колоннами – закрытая дверь в комнату, а через два метра – другая дверь в комнату, открытая, и за ней – полки с книгами, бюст Шопена, репродукции картин, которые Росель узнает шепотом:
– "Мадонна" Мунка и "Бал-Табарэн" Руо.
Но времени дивиться обилию художественных ценностей у него нет, потому что дальше, за столиком с жаровней и кретоновой салфеткой, стоит, господствуя над всем в комнате, пианино "Шиммель", стоит рядом с приоткрытой дверью на балкон, который выходит на улицу Ботелья, почти напротив угловой аптеки. Росель как вкопанный застывает перед пианино. Андрес подбивает его открыть инструмент, но сеньор Энрике жестом останавливает и идет за старухой, которая входит в комнату последней, глазки подозрительно блестят из-под белого парика, на поникших плечах – шаль искусственного шелка.
– Осторожно, не побейте статуэтки.
– Сеньора Ампаро сказала, что, возможно, вы позволите нашему другу сеньору Роселю поиграть на пианино. Сеньор Росель – мой квартирант, только что возвратился из долгого путешествия и несколько лет не играл на пианино.
– Ну разве что немножко…
– Несколько минут. Сеньор Росель хотел поговорить с вашей дочерью, нельзя ли в свободное время, когда это никого не будет беспокоить, приходить сюда и играть на пианино, пока его положение не наладится.
– Это как дочь скажет. Я тут ни при чем. Но пианино – вещь деликатная. Играйте, конечно, играйте, но осторожно, его недавно настроили, а настроить пианино каждый раз денег стоит.
Росель оглядел кончики пальцев, сел на табурет, поднял крышку, раз и другой пробежал взглядом по черно-белому разлету клавиатуры, так, словно извлекал музыку, слышную ему одному. Обернулся и увидел, что друзья окружили его и ждут не дождутся, когда он начнет, но начать заставил его подозрительный взгляд старухи.
Он энергично проиграл гамму – вверх и вниз, – выдержал паузу в десятую долю секунды и закрыл глаза, чтобы уйти в Альбениса, в меланхолическое аллегро "Полюса". Пальцы Роселя сохранили память, это было ясно по улыбке, появившейся на его губах, но иногда в руке появлялось сомнение, звук задерживался дольше, чем следовало, и тогда глаза закрывались, отыскивая в памяти потерянный звук, и, хотя, случалось, некоторые звуки задерживались, а паузы затягивались, все-таки "Полюс" звучал, и столпившиеся вокруг слушатели с восхищением переглядывались и кивали, дивясь умению Роселя. И старуха успокоилась, нашла себе местечко в кресле и разглядывала одно за другим лица гостей, пытаясь их вспомнить. Эту пьесу Роселю случалось исполнять перед самыми разными судьями, она была его козырной вещью, но сегодня ему пришлось немного смазать ту часть, что изобилует диссонансами, а потом он вступил в кружево быстрых триолей, заполняющих восемь тактов, те перешли в заключительное фортиссимо, от которого у слушателей перехватило дыхание, и за мгновением тишины все взорвались бешеными аплодисментами.
– Браво! – кричал Кинтана, у которого мурашки пошли по коже.
– Черт возьми! – только и смог выговорить Андрес.
Росель обернулся, оглядел их – расслабленная улыбка на лице, и все тело, все мышцы расслабились в отдыхе.
– Это Гранадос, маэстро?
– Нет. Это "Полюс" Альбениса, довольно трудная пьеса, я всегда выбирал ее, когда хотел, чтобы понравилось. Но сегодня я играл, как самый скверный ученик.
– Что он говорит! Это было потрясающе.
– А знаете такую романтическую вещь – ла-ла-ла ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла?
– "Грезы любви" Листа.
– Сыграйте, сыграйте!
Офелия просила, глаза сияли восторгом, а руки сложены так, словно она приготовилась молиться. Росель нашел тональность и заиграл, закрыв глаза; внутреннему взору представала виденная на чьей-то стене, а может, в консерватории или в книжке карикатура девятнадцатого века: Лист за роялем, исполняющий на концерте собственные произведения. Шопен, Жорж Санд. О, прелесть юности. Благоухание ночи, луна, любовь… это была первая виньетка, а потом – взлохмаченный Лист, исполняющий главные свои произведения: "Данте", "Святого Франциска", "Гамлета", "Фауста", и, наконец, Лист, усталый и переполненный восхищением к себе самому, приветствует публику. Росель открыл глаза, аптечная вывеска напротив уже зажглась, за спиной кто-то подпевает, два голоса, мужской, без сомнения, голос Андреса, а женский – Офелии или Магды. Росель оборачивается. Офелия поет с таким жаром, будто выступает на сцене. Сеньор Энрике сидит на полу, обхватив колени руками, пораженный умением Роселя. Юнг разрабатывает бицепс правой руки, и тот ходит у него под кожей вверх-вниз; мальчик вышел на балкон; Кинтана обнял за плечи Офелию, а та вместе с Андресом самозабвенно подпевает мелодии. А Магда, чье грустное настроение совпало с настроением музыки, смотрит на пианиста как на исповедника и словно ждет от него ответа. Старуха дремлет вполглаза и, просыпаясь время от времени, благожелательно улыбается пианисту.
– Может, хотите что-нибудь повеселее?
– А вы умеете "Только буги-вуги, и больше ничего"? – просит Офелия.
– Нет. Не просите ничего, что появилось после тридцать девятого года.
– А из кинокартин с Фредом Астером и Джинджер Роджерс знаете что-нибудь? "Дым ест глаза", например, или "Нежная Аманда" из картины со Спенсером Треси и Кэтрин Хёпберн, или "Континенталь".
И "Нежная Аманда" звучит, хотя и с некоторыми запинками, там, где пальцы забывают, Росель высоким тенорком помогает им.
– Кто играет на пианино?
Это кричат с улицы. Андрес выходит на балкон. Интересуется сеньор Хуан, торговец рыбой; он вышел из лавки, вытирая руки о белый фартук, рукава рубашки закатаны по локоть.
– Пианист, сеньор Хуан.
Андрес взглядом пробежал по улице Ботелья до конца, где она впадает в улицу Сера, и увидел: у дверей таверны и вокруг кресла Пепы Лотерейщицы уже собрались группки и вслушиваются в звуки, несущиеся с раскрытого балкона Манон Леонард.
– Она будет петь?
– Нет. Ее нет дома. Этот пианист – мой друг, очень хороший человек.
Из дверей красильни вышли Фина и ее сестра Кончита и устроились под балконом Манон Леонард, а на зеленых балконах четырнадцатого дома стали появляться жильцы и прислушиваться, откуда музыка. От группки, что толпилась у таверны, отделился Хулио, сын Пепы Лотерейщицы, таща за собой смуглую девушку, и попросил Андреса:
– Этот твой друг умеет буги-вуги?
– Нет. Что после тридцать девятого появилось – ничего не умеет.
– Ясно. Скажи, чтоб сыграл что-нибудь танцевальное.
Андрес заглянул в комнату:
– Вы умеете что-нибудь танцевальное?
Росель прикрыл глаза и тоненьким голосом сперва напел песенку, только потом руки подхватили напев:
Мама, купите мне сапожки,
те я истрепала,
столько танцевала.
Пыль, поднятая чарльстоном, садилась на ноги, на руки, на колени танцора Хулио, отгородившегося от всего толстыми и глубокими, как океанское дно, очками, Хулио, король танцев всей округи – улиц Сан-Клементе, Риерета, Ботелья, Сан-Сальвадор; никто не умел так замечательно танцевать с девушкой, как этот робкий и отрешенный Хулио, быстрый мускулистый парень, у которого ноги сами пускались в пляс, стоило ему заслышать любую музыку, даже шарманку. На улице вокруг Хулио и его партнерши собрались зрители и дивились их искусству точно так же, как те, что столпились вокруг Роселя.
– На улице танцуют! – взволнованно оповестил Андрес, и все высыпали из комнаты на балкон, кроме Магды и сеньора Энрике, который остался сидеть, чуть раскачиваясь, в глубокой и невысказанной печали.
– Сеньор Энрике?
– Что, Магда, детка?
– Не следовало ей говорить так.
– Ты о ком?
– О гадалке. Про того парня, который был у меня в цирке. Откуда она знает, воротится он или не воротится? И зачем она меня обидела, сказала, будто в глазах у меня много случайных мужчин.